Уйти по воде

Федорова Нина

Нина Федорова

Уйти по воде

…Не называйтесь учителями, ибо один у вас Учитель – Христос, все же вы – братья; и отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Который на небесах; и не называйтесь наставниками, ибо один у вас Наставник – Христос. Больший из вас да будет вам слуга: ибо, кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится.

Мф. 23:8-12

Мы, православные, в каком-то смысле родом из Средневековья. Да, Средневековье создало свою дивную культуру. Но в этой культуре не было места для ребенка.

А. Кураев

Часть перваяЖитие святых

С нами Бог

І

Осенью стало немного легче.

После того как она сожгла акварель с тремя лилиями.

Конечно, это был полный бред – решить, что рисунок просто заговорила Арина Георгиевна, чтобы Кате было плохо, и вот теперь ей плохо и все никак не проходит: эта жизнь не своей жизнью, или как там еще это назвать, в общем, какая-то помешанность, одержимость, Бог знает что.

Но рисунок она порвала на мелкие кусочки и сожгла в старой пепельнице, которую специально отыскала на антресолях (папа раньше курил), и даже, смеясь про себя, развеяла с балкона пепел, и после этого обряда ее действительно стало отпускать.

Мама, конечно, не раз говорила, что на людей, которые регулярно причащаются, сглазы и заговоры не действуют, но у мамы слова расходились с делами: ее страха перед Ариной Георгиевной, великого и необъяснимого, не замечать было нельзя.

II

Православная христианка должна любить православную жизнь. Но Катя православную жизнь не любила, хотя никогда не признавалась в этом даже самой себе. Она не любила ужасно – службы, молитвы, исповедоваться отцу Митрофану, бороться со страстями и вообще идти тернистым путем.

Страстей по большому счету Катя в себе обнаруживала две – к чтению и сладкому. И та и другая владели ею безраздельно и постоянно заставляли согрешать, потому что и книги, и сладкое она чаще брала без разрешения и тайком. Таким образом, пагубные страсти ввергали ее еще и в непослушание, ложь и тайноядение. Она знала, что на самом деле все грехи связаны между собой и непременно один грех влечет за собой другой: у нее под прозрачным стеклом на письменном столе даже лежала назидательная картинка на эту тему. На картинке был нарисован блестящий серый змей (по-православному «змий»), свернувшийся в кольцо и схвативший себя пастью за хвост, а по всему туловищу змия были равномерно расположены рамочки с восемью смертными грехами. От рамочек шли стрелочки с подписями, как из смертного греха вытекает другой, поменьше, и среди них было много интересного, например, мшелоимство или окамененное нечувствие, которое, кстати, проистекало от гордости и лени. Лень тоже была Катиной страстью, даже пороком – отдельно на картинке была нарисована схема, на которой наглядно было показано, как прилог развивается в помысел, помысел в поступок, поступок в порок, а порок в страсть. Часто, отвлекаясь от уроков, Катя разглядывала картинку со змием и размышляла, какие грехи она уже совершила, а какие пока нет, где у нее страсть и порок, а где только пока помысел или поступок. Картинка была неоценимым подспорьем при подготовке к исповеди, к которой Катя всегда готовилась тщательно: исповедоваться было очень страшно, ведь ее духовником был сам отец Митрофан.

Отца Митрофана она ужасно боялась. Впрочем, его боялись все – и старший брат Митя, и мама, и папа, и вообще, кажется, все прихожане. Отец Митрофан был огромен и могуч, с черной, разбойничьей какой-то, всегда чуть всклокоченной бородой и густыми длинными усами, из-под которых показывались в быстрой улыбке белоснежные зубы («людоедские» – моментально пробегала у Кати кощунственная мысль и тут же с ужасом изгонялась). У отца Митрофана был мощный и удивительно красивый голос, пронизывающий взгляд больших черных глаз, богатырские плечи и крепкие кулаки. Возле него даже рослые мужчины почему-то выглядели хилыми, и остальные батюшки по сравнению с ним производили какое-то несолидное впечатление, а любое помещение казалось слишком маленьким для него – только в просторном храме он и смотрелся в самый раз. Когда он возглашал в алтаре, даже стены храма как будто дрожали от мощного голоса. Катя рядом с ним всегда чувствовала себя крохотной песчинкой перед черной скалой, и все ее мысли и чувства начинали казаться ей мелкими, ничтожными да еще и почему-то постыдными, и сразу вполне реальными становились слова из псалма «язык мой прильпе к гортани моему».

Когда Катина семья пришла к Богу, жизнь сразу и резко изменилась. Чтобы стать настоящими православными христианами, нужно было отвергнуть все прежнее – светское и греховное, покаяться и начать новую жизнь. Тем более что прежняя привычная жизнь все равно рухнула вместе с безбожным СССР, оставалось искать спасения только в Боге, иначе в начинающемся безумии было не выжить. Сначала продали телевизор – «бесовский ящик», праздное и ненужное развлечение. Лучше в свободное время в тишине подумать о душе и почитать душеполезные книги. Газеты перестали выписывать по той же причине – зачем их читать, узнавать сплети и суетные новости. К тому же в газетах и телевизоре стало появляться много гадости, всюду был разврат, пошлость, грех. Мама раздарила большую часть библиотеки, которую всю жизнь собирала, оставила только нескольких негреховных писателей. Теперь она сняла серьги и все остальные украшения, кроме обручального кольца, перестала краситься, купила длинную юбку в пол и решила отпускать волосы, как и полагается православной женщине. Папа бросил курить и смотреть футбол, стал растить бороду и читать Святых Отцов. Все атрибуты прежней жизни были отправлены на антресоли – и украшения, и косметика, и мамины брюки, и пепельница, и даже некоторые книги – тоже греховные, но мама с ними почему-то не могла совсем расстаться, просто спрятала. Катю забрали с хореографии, потому что Святые Отцы писали «где пляска, там и дьявол». Мите тоже запретили дзюдо – не нужны эти восточные единоборства православному мальчику.

Каждые выходные теперь ходили в храм: вечером в субботу – на всенощную, утром в воскресенье – на литургию. Каждый день утром и вечером молились: читали утреннее и вечернее правило. Стали поститься – среду, четверг, пятницу и субботу, потому что среда и пятница всегда были постными днями, а четверг и суббота входили в те три постных дня, которые полагается соблюдать перед причастием. Кроме того, стали соблюдать и все четыре православных поста. Перед сном мама вместо светских книжек читала теперь Мите и Кате «Житие преподобного Сергия Радонежского» и грустную книжку «Сын Человеческий» (переложение Евангелия, которое написал отец Александр Мень).

III

На Рождество в гимназии устроили первый приходской концерт. Папы помогли соорудить в самом большом классе сцену, притащили стулья для зрителей, мамы украсили стены мишурой и гирляндами. Где-то добыли большую, под потолок, настоящую елку и нарядили ее принесенными из дома игрушками.

В соседнем классе Лидия Петровна с кучей бумаг в руках давала последние указания ученикам – они должны были петь колядки и читать стихи. Кате и Соне поручили вместе рассказывать стихотворение «Рождественская звезда», правда, только до середины, оно большое. Катя учила его две недели и выучила хорошо, но Лидия Петровна велела повторять, и они отошли к окну, повторяли, почти не глядя в отпечатанный на машинке бледный текст на тонких листочках. Катя время от времени выглядывала в коридор – пришел ли отец Митрофан? Тогда бы сразу же начался концерт… Но отец Митрофан почему-то опаздывал. Зашла мама, поправила Кате белые банты в косичках, перекрестила ее и ушла в «зал». Катя снова выглянула в коридор.

– Восста-а-а-а-ни-те-е-е-е! – вдруг загремело на всю школу.

Все вздрогнули, замерли. По коридору, воздев руки, стремительно шел отец Митрофан, рукава его рясы развевались и летели за ним, как черные крылья. И тут уже все выдохнули, облегченно засмеялись – наш батюшка такой, может и пошутить!

Он улыбался, довольный, подмигнул – Кате? Или еще кому-то? Она испуганно спряталась обратно за дверь.

IV

Сначала – и совершенно внезапно – отпал Митя. Он вдруг неожиданно и навсегда отказался поститься и молиться, ходить на службы и на исповедь к отцу Митрофану и вроде как начал «делать карьеру». По крайней мере так он это называл. Начал с торговли газетами возле метро, пошел учиться на вечерку в какой-то институт «ради корочки», занимался «темными делами», жил греховной, светской жизнью, время от времени не приходил ночевать домой: оставался у друзей и, возможно, даже предавался блуду.

Было много слез и скандалов, Митю лишали денег, с ним не разговаривали, но он был непреклонным блудным сыном и стоял на своем, несмотря на бойкоты, уговоры и мамины слезы. К тому же деньги у него были, возможно, и побольше, чем у родителей: он-то зарабатывал, а папе не платили зарплату, мама не работала, сидела с недавно родившимися двойняшками Аней и Ильей, так что перебивались кое-как, папа после работы «бомбил» на купленной еще до девяносто первого года машине, занимали денег, где только можно, ели серые, пахнущие жучком макароны и кабачковую икру с черным хлебом.

Митя так жить не хотел, он смотрел по сторонам – родители большинства его одноклассников вовремя успели подсуетиться, каким-то таинственным образом разбогатели, деньги делались прямо из воздуха. Митя тоже хотел так, хотел новые кроссовки, жвачку, импортный футбольный мяч – теперь все можно было купить, были бы деньги! Но родители не хотели суеты – они жили новой жизнью, «подсуетиться» означало для них отречение от правильного пути, снова вступление в мирские дрязги, в погоню за временным и материальным.

Мама говорила – это у него переходный возраст, самое опасное время, многие как раз отпадают от Церкви, плакала и жаловалась по телефону тете Наташе, та утешала: «Может быть, когда-нибудь потом Бог вразумит». Но у тети Наташи все как раз было в порядке – старший сын, Митин ровесник, в храм ходил исправно, средний – на год младше Кати – тоже, к тому же недавно родилась еще младшая девочка, ровесница Ане и Илье: тете Наташе все казалось преодолимым. Зато ее опытный в духовной жизни муж сказал печально, что тот, кто ходил в храм в детстве, а после отошел, вряд ли вернется обратно.

Теперь – неотвратимо, неотвратимо! – наступал и Катин черед, ее «переходный возраст», которого она ужасного боялась. В воображении ей рисовались страшные картины, как она вдруг, неожиданно, перестанет быть собой, отречется от Христа, подобно Мите, «соблазнит одного из малых сих» (даже не одного ведь, а двух – своих младших брата и сестру), и тогда лучше, как известно, получить мельничный жернов на шею и быть брошенным в море.

Ангел-хранитель

1

Первосентябрьский молебен, как обычно, служил отец Митрофан. Скучая, разглядывая повзрослевших за лето одноклассников, Катя рассеяно думала, в кого бы в этом году влюбиться. И девочки, и мальчики сильно изменились – еще бы, все-таки уже девятый класс! Она насчитала три штуки самых симпатичных: Денис Ковалев (не самый благонадежный, правда), Глеб Сергеев и Олег Благовольский, сын отца Владимира, еще одного приходского батюшки. Катя чувствовала приятное волнение и предвкушала, что напишет в новую секретную тетрадочку, которая уже была для этого дела заготовлена и ждала дома в тайнике.

Когда прозвенел звонок, она уселась за парту и уже открыла учебник, как неожиданно в дверях началось движение: в Катин класс загнали еще два старших класса и сообщили, что урока не будет, зато сейчас к ним придет «поговорить» батюшка, то есть отец Митрофан. Краткий и нервный ужас, кажется, охватил всех – вновь прибывшие пытались как-то разместиться, подсаживались за парты, жались в проходе. Катю задвинули к самой стене, и она втайне радовалась, что сидит в таком укромном уголке.

Наконец в коридоре раздались тяжелые шаги, от которых начал позвякивать шкаф у стены. Отец Митрофан стремительно вошел, и ветер, поднятый развевающимися широкими рукавами рясы, перелистнул страницу открытого Катей учебника.

Отец Митрофан велел всем сесть и сообщил, что пришел поговорить на серьезную тему. Потом он сел и сам – на жалобно скрипнувший и исчезнувший под складками черной рясы стул, и, поглаживая правой рукой непокорную бороду, шумно вздохнул.

Все замерли и устремили глаза на батюшку.

II

Начав со старшеклассниками разговор о любви и «гуляньях», отец Митрофан, как всегда, смотрел в самый корень.

«Гулянья» начались, вопреки отцу Митрофану и статусу православной гимназии. Предвестье «гуляний» обнаружилось в туалете: там – неслыханное дело! – появилось на двери нарисованное красным маркером сердечко с чьими-то инициалами внутри. Завхоз Иван Савельич неоднократно замазывал его краской по приказу завуча, но сердечко на следующий же день, как заколдованное, появлялось снова.

Казалось, что все старшие классы сошли с ума. Конечно, и до этого всегда были неблагонадежные – то есть те, у кого родители были недостаточно воцерковлены, их так и не исключили из школы, хотя все время грозились, но все-таки пожалели, оставили. Через них, конечно, все время проникала мирская зараза – нецерковные увлечения, неправославные словечки и привычки, потому что «Устав гимназии», запрещающий слушать плеер, смотреть телевизор и гулять с мирскими, они всё равно нарушали.

Теперь же даже самые благонадежные стали нарушать «Устав»: быть православным и благочестивым стало как будто стыдно. Несмотря на то что все должны были носить одинаковую форму, девочки надевали тайком украшения, а многие приходили в школу в брюках и переодевались в юбки в туалете. В класс стали приносить запрещенный плеер с разной греховной музыкой, и самым большим шиком считалось слушать его на уроке, пряча наушник в рукаве. У мальчиков появилась разболтанная походка и ножи-«выкидухи», которые изымались завучем со строгим выговором. Физкультура стала любимым уроком, потому что добрейшему физруку Юрь Юричу не удавалось следить за дисциплиной: на физкультуре можно было рисоваться и красоваться, кокетничать и играть, и там все время разыгрывались мелодрамы, драмы и даже трагедии.

В Катиной душе с сентября шла борьба. С одной стороны, ей безумно хотелось участвовать во всей этой неимоверно притягательной жизни – шептаться, кидать записочки, хихикать, серьезно влюбиться, наконец, тем более что Ковалев смотрел на нее как-то загадочно (но он ко многим девочкам приставал), а Ваня Петровичев, хотя и не самый симпатичный, совершенно точно уже был в нее влюблен.

III

Началось все с размолвки с Соней.

В класс приносили книги про любовь, девочки ими обменивались, обсуждали, Кате тоже дали как-то роман «Трое из навигацкой школы», по которому были сняты «Гардемарины», – конечно, неблагонадежная Ксюша смотрела дома, а еще и Соню подбила посмотреть, у нее была видеокассета.

Катя, само собой, фильм не смотрела, но книгу все-таки взяла. Она читала, читала и вдруг поняла с ужасом – да это же блуд! С этими словами она вернула книгу Соне.

– Почему блуд? – спросила Соня.

– Ну, вот смотри, тут они упали и вместе лежали.

IV

Какое-то чудесное спокойствие на нее снизошло. Больше не было никаких искушений, никаких метаний и страданий. Как будто плотным пушистым уютным покрывалом она была укутана от всего мира – «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых», воистину!

Просто теперь она поверила, убедилась –

Бог правда есть.

Это было уже какое-то иное знание – не наивное и детское, а взрослое, серьезное. Бог был здесь, Он все время был рядом – она вдруг стала чувствовать это всей душой и даже всем телом. Бог ждал ее движений, шагов, ждал, когда она захочет стать Его послушным чадом. И стоило только начать, двинуться в ту сторону, просто попытаться найти смысл во всем

этом,

как оказалось, что воистину – имела она очи, и не видела, имела уши и не слышала, но теперь она видела и слышала всё.

Она неожиданно полюбила молиться. Раньше утреннее и вечернее правило всегда было для нее тяжким подвигом. Мама говорила: «Надо молиться ногами», то есть просто стоять и вычитывать, пусть ты не молишься от сердца, но для Бога уже ценен твой подвиг – что ты стоишь и читаешь. Так положено христианке, и не читать правило – грех. Едва окончив утренние молитвы, Катя с тоской думала, что впереди ее ждут вечерние, и так день за днем и год за годом без выходных! От этого становилось особенно печально и безысходно, так что все это грозило перелиться в смертный грех уныния, от которого, в сочетании с ленью, непослушанием и тайноядением, возможно, произросло бы и загадочное мшелоимство, а то и что похуже, впрочем, справиться об этом можно было у подстекольного змия. А ведь в конце каждой недели было еще «Последование ко святому Причащению»: три канона (хотя бы укороченных, объединенных в один) и долгие, долгие, бесконечные, непонятные молитвы, на несколько страниц каждая…

Но с «Последованием» еще ладно, а какой смысл в этих утренних и вечерних молитвах – она не понимала в принципе.

Туман

І

Тетка эта слишком уж пристально ее разглядывала: Катя время от времени поднимала голову от книги, бросала украдкой взгляд на лавочку напротив – смотрит. Ну, пусть смотрит. Наверное, ее удивляют книги – их слишком много, к тому же старых, подклеенных, библиотечных, с самодельными обложками, прежние давно уже истрепались: по этим книгам учились еще преподаватели, во всяком случае так рассказывали в библиотеке на собрании для первого курса. Им тогда всё подробно объясняли – как пользоваться каталогом, как выписывать шифр, что где находится в читальном зале.

Сегодня была удача – по требованиям принесли всё, хотя Катя и не надеялась, выписала кучу книг с запасом, чтобы взять хоть что-нибудь, но уже издалека увидела, что сонная и вечно недовольная девушка несет, придерживая подбородком, огромную стопку, ура! Куда девать все эти книги, она думала уже потом, когда распихивала свой улов в гардеробе – в и без того набитую учебниками сумку и в пакет с физкультурной формой. Пакет топорщился, уголки книг пропороли его в трех местах, сумка не закрывалась, две книги вообще не влезали уже никуда, она решила понести их в руках, ничего. Только бы в метро удалось сесть! На «Университете» иногда бывало местечко. Сесть удалось, она утвердила в ногах пакет, взяла первую из никуда не поместившихся книг – Еврипид, хорошо, начнем читать: по античке огромный список. И тут, случайно подняв голову, встретила этот странный взгляд тетки с лавочки напротив.

Катя перевернула страницу, пытаясь вникнуть в диалог Ифигении с Орестом. Сосед слева заглянул ей через плечо, потом покосился на Катю, она краем глаза уловила этот удивленный взгляд и улыбнулась про себя – никто такие книги в метро не читает, только студенты-филологи. Восторг от того, что она теперь студентка филфака, еще не прошел, иногда в библиотечной очереди, на лекции, в столовой или в холле, поймав свое отражение в высоком зеркале, она изумленно думала – студентка? Я? Не верилось, что это правда, но все было по-настоящему – и серый студенческий билет с серебристым контуром главного здания МГУ на обложке, и длинные коридоры с темным вытертым скрипящим паркетом, и расписание возле учебной части, студенческая жизнь, и в этой жизни – она, Катя.

Филфак она выбрала сознательно, давно, любимая учительница литературы Анна Александровна предложила рискнуть, Катя, конечно, согласилась: с ее любовью к чтению и нелюбовью к точным наукам идти можно было только туда. Она решила идти на русское отделение, хотя когда-то хотела быть переводчиком, но заниматься зарубежной литературой было страшно – она греховная, иностранная, чего стоит хотя бы французская литература, о которой даже отец Артемий вроде бы говорил как-то по «Радонежу» как о дурной, а уж отец Артемий сам филолог, он знает! К тому же Катя боялась, что отец Митрофан не благословит ее на филфак, тем более в МГУ, где «золотая молодежь», поэтому, придя к нему за благословением, она особенно напирала на то, что идет на русское отделение, а там Достоевский, там Шмелев, там не страшно и, может быть, даже душеполезно. Некоторые приходские знакомые отговаривали и Катю, и ее родителей от филфака, тем более от МГУ, – там, говорили, с утра пахнет «травкой», там все ездят на

Конечно, она очень боялась. В университете она осталась бы совсем одна – одиноким воином Христовым среди университетских язычников. Одно дело пробегать мимо них на улице, а каково сидеть с ними за одной партой, вместе учиться? Из-за этого она иногда малодушно думала, что лучше было бы пойти в православный вуз. Останавливало только то, что в православном вузе параллельно с основной специальностью нужно было еще в обязательном порядке учиться богословским наукам, а богословие никогда ее не привлекало, она любила светские книги, и учиться у Анны Александровны ей нравилось, тем более теперь, углубленно, не по школьной программе. Эйхенбаум, Лотман, Мочульский, Гуковский, Тынянов – они как будто указывали ей на то тайное знание, которое могло открыться, стоило только стать на этот путь, захотеть приобщиться к нему. Там, где жило это тайное знание, люди как будто уже не делились на православных и мирских, там это было неважно, там все было немного «неотмирным», другим, слишком высокими были материи, чтобы скатываться до выяснений «свой – чужой», казалось, это уже точно – для всех. Бесплотность этого тайного знания сделалась Кате очевидна, хотя она пока касалась его всего лишь кончиками пальцев, но уже вдохновлялась – оставался ей шанс выжить среди неправославных, получить светское образование.

II

Напряженное лето со вступительными экзаменами, начало учебы и первая сессия отодвинули на задний план всё остальное, как будто сделали душу менее восприимчивой к волнениям, мечтаниям и страстям. Но едва только Кате удалось освоиться немного в новой роли, едва только она почувствовала себя уверенней и поставила по ветру свой маленький парус в бурном море университетской жизни, как спасительная анестезия кончилась: в душе прочно прописалась болезненная острая тоска.

Было как будто две Кати – одна, внешняя, исправно тянулась, училась, общалась, жила жизнью обыкновенной студентки: сидела с девочками на «сачке» под лестницей, стояла в библиотечных очередях, перебрасывалась записочками на лекциях, радовалась стипендии, делила один на всю группу доширак в полутемном закутке у тети Цинны, который все называли почему-то «карманом»; там всегда в перерывах между парами выстраивались гигантские очереди, зато в «окно» можно было спокойно сесть в уголке, тащить расползающиеся во все стороны пластмассовые макароны, обсуждать перлы очередного препода или делать вместе старослав.

А вторая, внутренняя Катя, тосковала. Мир ее рушился, твердая земля под ногами вдруг стала разъезжаться в разные стороны, и все вокруг как будто тонуло в непроглядном, плотном, вязком тумане. Ей казалось, что университетская суета затягивает ее, что она скатывается постепенно, отходит от Бога, все меньше у нее получается быть правильной христианкой. Она только сейчас стала понимать, как наивно решила, что устоит в вере, сохранит внутреннее, уступая во внешнем. Внутреннее таяло, внутреннее ускользало, растворялось в зыбкости и неустойчивости, которые теперь были повсюду в ее жизни. Она корила себя – за обрезанную косу, джинсы, из которых теперь не вылезала, – ведь все получалось по Евангелию, «неверный в малом неверен и во многом». Получалось, что «многое»,

главное,

держалось на этих мелочах, держалось просто на прежнем укладе жизни, а сейчас, здесь, в другом мире, она уже не могла быть прежней – правильной православной христианкой.

Все три последних школьных года Катя жила праведной жизнью. Исправно молилась, исповедовалась у отца Митрофана, ходила в храм, не участвовала ни в «гуляньях», ни в «посиделках», которые иногда устраивали одноклассники у кого-нибудь на квартире. Одни «посиделки» кончились плохо – пили вино, курили, были приглашены мирские, со двора, Ковалев вообще напился, об этом узнали в гимназии, кто-то из своих рассказал, но кто именно – так и не выяснили, и все обвиняли друг друга в стукачестве. Из-за этого было даже общегимназическое собрание, на котором «посиделки» запретили раз и навсегда и поставили вопрос об исключении Ковалева из школы, а отец Митрофан долго рассказывал, сколько на гимназистов было потрачено сил – и физических, и душевных, и что теперь со стороны учеников учителя и родители видят только черную неблагодарность.

Но Катя была далека от всех этих дел и тревог, она не ходила на совет нечестивых. У нее был единственный друг, благочестивый – Олег Благовольский. Конечно, никакие «гуляния» с ним были невозможны, да она и не хотела ничего такого, но Олегу тоже надо было сдавать на вступительных историю, так что они стали вместе дополнительно заниматься у историка Александра Григорьевича после уроков, а значит, иногда вместе ходить до метро и даже созваниваться по телефону.

III

Проповедь закончилась, все начали потихоньку расходиться, в полутемном храме Юлия Львовна, учительница младших классов в гимназии, а на службах отвечающая за свечи, уже принялась орудовать возле подсвечников: гасила огарки и скидывала их в пластмассовое ведерко. Горела только лампочка в левом приделе, где был сделан скромный гардероб – отгороженная ширмой задняя стена, там на вбитых в стену крючках громоздились навешанные гигантскими гроздьями шубы и пальто. К гардеробу уже выстроился небольшой хвост очереди, но Катя туда не собиралась: куртку она не снимала, хотя в храме было даже жарко – просто иначе не скроешь джинсы.

Конечно, в джинсах (даже прикрытых до середины курткой) она в свой храм никогда не приходила, и в этот раз на всенощную зашла, в общем-то, случайно.

Возвращаясь из фундаменталки, она решила не садиться на «Охотном ряду», как обычно, а пройтись вверх по Тверской, заглянуть в книжный. По Тверской, как всегда, брели толпы народу, но в этот раз не сумрачного, укутанного, зимнего, больше было веселых, расслабленных, праздничных парочек – улыбающиеся довольные девушки бросали сочувственные и чуточку торжествующие взгляды на обгоняющих их угрюмых «одиночек», юноши смотрели немного смущенно и выглядели как-то пьяно: почти у всех расстегнутые куртки, сбитые на затылок шапки. Несмотря на мороз, все парочки шли без перчаток, чтобы держаться за руки, обнимались на ходу, несли розовые шарики-сердечки, цветы, оставляя после себя на грязной мостовой опавшие лепестки, обрывки потерянных «валентинок» и бумажных лент. Это был День святого Валентина, 14 февраля. Катя к нему относилась с легким презрением – какая-то глупая романтика – праздник ее не касался, но сейчас она жалела, что пошла по Тверской, ей почему-то стало не по себе посреди этого пьяно-влюбленного уличного шествия. И тут она увидела трех девочек: длинные юбки в пол, из-под которых выглядывали грубые ботинки с шерстяными носками, строго повязанные платки, за плечами у каждой рюкзак. Девочки шли спокойно, не обращая внимания ни на кого, говорили о своем – серьезные лица, чистый спокойный взгляд.

«Наши» – отметила Катя, и вдруг поняла, что она-то про них может подумать «наши», «свои», «православные», а вот они про нее – нет. Они бы Катю никогда не признали «своей». Она даже не сразу нашла свое отражение в зеркальной витрине – ничем не отличимая от толпы – джинсы, куртка, шапка, шарф, сумка, полная, как обычно, книг. Она не хотела выделяться, она малодушно хотела быть «своей» для мирских – а они, эти девочки, не сливались, они исповедовали веру, они были настоящими христианками.

Совершенно незаметно она стала такой: свой среди чужих, чужой среди своих, где-то всё время между, на двух стульях, в зыбком, неуравновешенном пространстве, и ведь прошло всего-то ничего времени, второй год в университете, но система ее уже перемалывала – равнодушно и привычно, как перемолола, перекроила до нее еще тысячи студентов, так не сама ли она хотела приобщиться к «тайному знанию»?