История Тома Джонса, найденыша (Книги 7-14)

Фильдинг Генри

«История Тома Джонса, найденыша» — шедевр английской литературы. Иначе говоря, классика, которой все восхищаются, но которую, по едкому замечанию Марка Твена, мало кто читает. В данном случае восполнить пробел можно не без удовольствия. Заклейменный некогда критиками как непристойный, роман привлекает искусным сюжетом, живыми, не чуждыми человеческих слабостей героями и добродушным юмором от предшественника Диккенса и Теккерея.

Книга седьмая, охватывающая три дня

Глава I

Сравнение света с театром

Свет часто сравнивали с театром, и многие серьезные писатели, а также поэты рассматривали человеческую жизнь как великую драму, похожую почти во всех своих подробностях на театральные представления, изобретенные, как говорят, Фесписом, а потом принятые с большим одобрением и удовольствием во всех цивилизованных странах.

Сравнение это настолько привилось и стало таким обыкновенным, что некоторые чисто театральные выражения, сначала прилагавшиеся к жизни метафорически, теперь употребляются без всякого различия и в прямом смысле в обоих случаях. Так, слова «подмостки» и «сцена» сделались благодаря общему употреблению одинаково привычными для нас как в том случае, когда мы говорим о жизни в широком смысле, так и в том, когда мы имеем в виду собственно драматические представления; и если заходит речь о закулисных интригах, нам, пожалуй, придет на ум скорее Сент-Джемс, чем Друрилейн.

Объяснить это, мне кажется, нетрудно, если принять во внимание, что театральная пьеса есть не более чем представление, или, как говорит Аристотель, подражание действительности; отсюда мы, очевидно, вправе воздавать высокие похвалы тем, кто своими произведениями или игрой умеет так искусно подражать жизни, что созданные ими копии могут, пожалуй, сойти за оригиналы.

В действительности, однако, мы не особенно любим хвалить таких людей и обращаемся с ними, как дети с игрушками; с гораздо большим удовольствием мы их освистываем и тузим, чем восхищаемся их искусством. Есть также много других причин, внушающих нам это сравнение между светом и сценой.

Некоторые видят в большинстве людей актеров, поскольку они исполняют роли, им несвойственные, на которые они, строго говоря, имеют права не больше, чем комедиант название короля или императора, которых он играет на сцене. Так, лицемер может быть назван актером, и греки действительно называли обоих одним и тем же словом.

Глава II, содержащая разговор мистера Джонса с самим собой

Рано утром Джонс получил свои вещи от мистера Олверти со следующим ответом на свое письмо;

Письмо это возбудило в груди нашего героя самые противоположные чувства; более мягкие одержали в конце концов верх над негодующими и гневными, и поток слез кстати пришел Джонсу на помощь, воспрепятствовал горю свести его с ума или разбить ему сердце.

Однако скоро он устыдился своей слабости и, вскочив с места, воскликнул:

— Хорошо, я дам мистеру Олверти единственное доказательство моего повиновения, которого он требует: я отправлюсь в путь сию же минуту… Но куда? Не знаю. Пусть указывает Фортуна. Раз ни одна душа не обеспокоена участью обездоленного юноши, то и мне все равно, что со мной будет. Неужто мне одному заботиться о том, чего никто другой… Но разве я вправе говорить, что нет другого… другой, которая для меня дороже целого мира?.. Я вправе, я обязан считать, что моя Софья неравнодушна к моей участи. Как же мне тогда покинуть моего единственного друга?.. И какого друга! Как же мне не остаться возле нее?.. Но где, как остаться? Можно ли мне надеяться когда-нибудь увидеть ее, — пусть даже она желает этого не меньше меня, — не навлекая на нее гнев отца? И для чего? Мыслимо ли добиваться у любимой женщины согласия на ее собственную гибель? Допустимо ли покупать удовлетворение своей страсти такой ценой? Допустимо ли бродить украдкой, точно вор, вокруг ее дома с подобными намерениями?.. Нет, самая мысль об этом противна, ненавистна мне!.. Прощай, Софья! Прощай, милая, любимая…

Глава III, содержащая разные разговоры

В то самое утро, когда мистер Джонс отправился в путь, миссис Вестерн позвала Софью к себе в комнату и, сообщив сначала, что она добилась ее освобождения, приступила к чтению длинного поучения на тему о браке. Она изображала брак не романтической идиллией, где царят любовь и счастье, как он описывается у поэтов; не говорила она и о высоких целях, ради которых, как учат богословы, нам следует смотреть на него как на божественное установление, — она рассматривала его скорее как банк, куда благоразумной женщине наивыгоднее поместить свое состояние в расчете на самые высокие проценты, какие она вообще может получить.

Когда миссис Вестерн кончила, Софья отвечала, что ей не под силу спорить с женщиной, намного превосходящей ее знанием и опытностью, особенно в таком предмете, как брак, о котором она почти не думала.

— Спорить! Я этого и не жду от тебя, — отвечала тетка. — Зря видела бы я свет, если бы принуждена была спорить с девушкой твоих лет. Я говорила только для того, чтобы поучить тебя. Древние философы, вроде Сократа, Алкивиада и других, не имели обыкновение спорить со своими учениками. Ты должна смотреть на меня, душа моя, как на Сократа, который твоего мнения не спрашивает, а только говорит тебе свое.

Из каковых слов читатель, пожалуй, заключит, что эта леди была знакома с философией Сократа не больше, чем с философией Алкивиада; но мы, к сожалению, не можем удовлетворить его любопытства на этот счет.

— У меня и в мыслях не было опровергать ваши мнения, сударыня, отвечала Софья. — К тому же, как я сказала, я никогда не думала о затронутом вами предмете, да, может быть, и думать не буду.

Глава IV

Портрет сельской помещицы, срисованный с натуры

Кончив свои выклики и переводя дух, мистер Вестерн начал в очень патетических выражениях жаловаться на несчастную участь мужчин, которым, сказал он, «вечно приходится терпеть от причуд то одной проклятой бабы, то другой».

— Кажется, уж довольно натерпелся от твоей матери, но не успел от нее увильнуть, как уже другая за ней следом бежит. Да шалишь! Таким способом меня ни одной бабе загнать не удастся!

Софья никогда не спорила с отцом до несчастного сватовства Блайфила, разве только вступалась за мать, которую горячо любила, хотя и лишилась ее на одиннадцатом году своей жизни. Бедная женщина была преданной служанкой сквайра все время их брака, и за ее преданность он платил тем, что был, как говорится, хорошим мужем. Он очень редко (пожалуй, не больше одного раза в неделю) бранил ее и никогда не бил; она не имела ни малейших поводов для ревности и была полной госпожой своего времени, потому что муж никогда ей не мешал, проводя все утро в охотничьих упражнениях, а вечер — за бутылкой с приятелями. Жена видела его только урывками за едой, когда имела удовольствие раскладывать по тарелкам те кушанья, за приготовлением которых перед тем наблюдала. Из-за стола она уходила минут через пять после ухода прислуги, подождав, когда произнесут тост «за короля заморского». Это делалось, по-видимому, по распоряжению мистера Вестерна, который держался того мнения, что женщины должны являться к столу с первым блюдом и уходить после первого бокала. Повиноваться этому распоряжению было дело нетрудное, ибо застольная беседа (если только то, что происходило, может быть названо беседой) редко могла занять даму. Она состояла преимущественно из нестройных возгласов, пения, охотничьих рассказов, крепких словечек и брани по адресу женщин и правительства.

Только за едой мистер Вестерн и видел свою жену, ибо, приходя к ней в постель, он бывал обыкновенно настолько пьян, что ничего не различал, а в охотничий сезон вставал всегда до рассвета. Таким образом, она распоряжалась своим временем, как хотела, и вдобавок имела к своим услугам карету четверней, но, к несчастью, пользовалась ею редко, потому что и соседи и дороги были плохи: кто сколько-нибудь дорожил своей шеей и своим временем, избегал ездить с визитами. Надо, впрочем, сказать читателю откровенно: она не платила мужу той благодарностью, которую можно было бы ожидать за такую доброту; она была выдана замуж против воли нежно любящим отцом, который считал партию для нее выгодной: сквайр имел свыше трех тысяч фунтов годового дохода, а все ее состояние едва достигало восьми тысяч фунтов. Отсюда, может быть, проистекала некоторая сумрачность ее характера; она была для своего мужа скорее хорошей служанкой, чем доброй женой, и не всегда находила в себе столько признательности, чтобы отвечать на шумные ласки, расточаемые ей сквайром, хотя бы только приветливой улыбкой. Вдобавок она вмешивалась иногда в дела, которые ее не касались, — например, делала мужу мягкие замечания по поводу его дикого пьянства, если изредка ей представлялся для этого случай. Однажды она вздумала горячо упрашивать сквайра свезти ее на два месяца в Лондон, в чем сквайр ей наотрез отказал и даже постоянно сердился потом на жену за эту просьбу, будучи уверен, что в Лондоне все мужья украшены рогами.

По этой причине, а также и по многим другим Вестерн в конце концов глубоко возненавидел свою жену; никогда не скрывая этой ненависти при ее жизни, он продолжал ее ненавидеть и после смерти. Стоило чем-нибудь его раздосадовать — например, выпадал плохой день для охоты, заболевали собаки или случалась какая-нибудь другая неприятность, — он вымещал свою досаду на покойнице, говоря: «Будь моя жена в живых, то-то обрадовалась бы».

Глава V

Благородное поведение Софьи по отношению к тетке

Софья хранила молчание во время приведенной только что речи отца и отвечала на нее вздохом; но так как сквайр не понимал этого немого языка, или мимики, как он называл его, то ему хотелось непременно услышать членораздельное одобрение своих высказываний, которого он и потребовал от дочери, заявив ей, по обыкновению, что она, наверно, готова взять чью угодно сторону против него, как всегда брала сторону своей дрянной матери. Софья молчала по-прежнему. Тогда он закричал:

— Что ты, немая, что ли? Почему молчишь? Разве твоя мать не обращалась со мной по-свински? Отвечай же! Или ты, может быть, настолько презираешь отца, что считаешь ниже своего достоинства разговаривать с ним?

— Ради бога, сэр, — отвечала Софья, — не истолковывайте так дурно моего молчания! Я готова скорее умереть, чем оказать вам неуважение; но как могу я найти в себе смелость заговорить, если каждое мое слово или прогневит моего дорогого папу, или будет черной неблагодарностью и оскорблением памяти лучшей из матерей? Ведь моя мама была всегда так добра ко мне!

— И твоя тетка, стало быть, лучшая из сестер? — сказал сквайр. — Может быть, ты будешь настолько добра, что хоть ее согласишься признать ведьмой? Ведь, кажется, я имею право назвать ее ведьмой?

— Я очень многим обязана моей тетушке, сэр, — отвечала Софья. — Она была мне второй матерью.

Книга восьмая, охватывающая почти два дня

Глава I

Отменно длинная глава касательно чудесного — гораздо длиннее всех наших вводных глав

Мы приступаем теперь к книге, в которой по ходу повествования нам придется излагать происшествия более странные и удивительные, чем всё, с чем мы встречались до сих пор, и потому в этой вводной или вступительной главе не лишним будет сказать кое-что о литературном жанре, известном под названием чудесного. Как в наших собственных интересах, так и для пользы других попробуем наметить этому жанру определенные границы; и в самом деле, в этом ощущается самая настоятельная потребность, поскольку критики

[5]

различного склада склонны впадать в самые противоположные крайности: в то время как одни, вместе с господином Дасье, готовы допускать, что вещи невозможные все-таки могут быть вероятными

[6]

, другие настолько скептики в истории и поэзии, что отвергают возможность или вероятность вещей, если им самим не случалось наблюдать ничего похожего.

Итак, во-первых, мне кажется весьма разумным требовать от каждого писателя, чтобы он держался в границах возможного и постоянно помнил, что человек едва ли способен поверить таким вещам, совершить которые ему не под силу. Это убеждение и послужило, может быть, источником множества сказок о древних языческих богах (ибо большинство их поэтического происхождения). Поэт, желая дать волю своему прихотливому и буйному воображению, прибегал к существам, могущество которых не поддавалось измерению читателей, или, вернее, представлялось им безграничным, так как никакие чудеса в этой области их не поражали. Этот довод часто приводили в защиту чудес Гомера, довод, пожалуй, убедительный, — не потому, как склонен думать мистер Поп, что Улисс рассказывает кучу небылиц феакам — народу, известному своей глупостью, потому, что сам поэт писал для язычников, для которых поэтические басни были догматами веры. Что касается меня лично, то, признаюсь, сердце у меня сострадательное, и я жалею, что Полифем не ограничился молочной пищей и не сохранил своего глаза, и Улисс не больше меня был опечален, когда товарищи его были превращены в свиней Цирцеей, выказавшей, впрочем, потом столько уважения к человеческой плоти, что, надо полагать, она совершила это превращение отнюдь не ради того, чтобы добыть окорока. От всей души жалею я также, что Гомер не мог знать правила Горация о том, чтобы как можно реже выводить на сцену сверхъестественные силы. Тогда его боги не сходили бы на землю по разным пустякам и не вели бы себя часто так, что не только теряешь к ним всякое уважение, но и начинаешь даже их презирать и насмехаться над ними. Поведение это не могло не оскорблять благочестивых и здравомыслящих язычников и может быть оправдано только предположением, которое я порой почти готов разделить, а именно: что этот знаменитейший поэт умышленно выставлял в смешном виде суеверия своего века и своей страны.

Но я слишком долго задержался на теории, не могущей принести никакой пользы писателю-христианину: ведь если ему нельзя вводить в свои произведения небесные силы, составляющие предмет его веры, то было бы детской наивностью заимствовать из языческой мифологии божества, давно уже развенчанные. Лорд Шефтсбери замечает, что ничто не может быть безжизненнее обращений к музе современных поэтов; он мог бы прибавить, что ничего не может быть нелепее. Современному поэту гораздо приличнее обращаться с воззванием к какой-нибудь балладе, как, по мнению некоторых, делал Гомер, или, вместе с автором Гудибраса, к кружке пива, которая вдохновила, пожалуй, гораздо больше стихов и прозы, чем все воды Гипокрены и Геликона.

Единственные сверхъестественные силы, позволительные для нас, современных писателей, — это духи покойников; но и к ним я советовал бы прибегать как можно умереннее. Подобно мышьяку и другим рискованным медицинским средствам, ими следует пользоваться с крайней осторожностью; и я советовал бы вовсе их не касаться в тех произведениях или тем авторам, для которых гомерический хохот читателя является большой обидой или оскорблением.

Что же касается эльфов, фей и прочей фантастики, то я намеренно о них умалчиваю, потому что жаль было бы замыкать в определенные границы чудесные вымыслы тех поэтов, для творчества которых рамки человеческой природы слишком тесны; их произведения надо рассматривать как новые миры, в которых они вправе распоряжаться, как им угодно.

Глава II, в которой хозяйка гостиницы, посещает мистера Джонса

Простившись со своим другом лейтенантом, Джонс старался смежить глаза, но напрасно: ум его был слишком возбужден и встревожен, для того чтобы его мог убаюкать сон. Насладившись или, скорее, измучив себя мыслями о Софье, Джонс пролежал до самого утра и, наконец, потребовал чаю; по этому случаю хозяйка сама удостоила его своим посещением.

Тут она впервые его увидела или, по крайней мере, обратила на него внимание; услышав от лейтенанта, что Джонс, по всей вероятности, джентльмен из хорошего общества, она решила оказать ему всяческое уважение, ибо гостиница, которую она содержала, была одной из тех, где, говоря языком объявлений, джентльмены могут получить за деньги самый заботливый уход.

Приступив к приготовлению чая, она разрешилась следующей речью:

— Вот жалость-то! Такой красивый молодой джентльмен и ценит себя так мало, что связывается с солдатьем! Они, разумеется, тоже называют себя джентльменами, но, как говорил мой первый муж, не худо бы этим джентльменам помнить, что мы за них денежки платим. Да, тяжеленько нам, хозяевам гостиниц: и плати за них, да еще принимай и угощай. Двадцать человек у меня только что переночевало, не считая офицеров; но, по мне, уж лучше простые солдаты, чем офицеры: ведь этим франтам ничем не угодишь. А взглянули бы вы, сэр, на счет: сущие пустяки! Ей-богу, куда меньше хлопот с семейством какого-нибудь сквайра, с которого получишь за ночлег шиллингов сорок или пятьдесят, не считая за лошадей. А ведь каждый такой офицеришка считает себя не хуже сквайра с годовым доходом в пятьсот фунтов! Право, смешно смотреть, как солдаты увиваются вокруг них, приговаривая: «Ваше благородие, ваше благородие». Благодарю покорно за такое «благородие», вся цена ему один шиллинг в день! А уж как ругаются между собой, слушать страшно! Нет, не жди добра от таких дурных люден! Вот и с вами один из них поступил так грубо. Я наперед знала, как хорошо остальные будут сторожить его: все это одна шайка; и если б даже ваша жизнь была в опасности, — слава богу, вы поправились! — то таким негодяям это было бы нипочем: выпустили бы убийцу. Господи, прости им! Вот уж ни за что на свете не взяла бы такого греха на душу. Но хоть вы, слава богу, и поправляетесь, на злодея все-таки найдется управа. Вы обратитесь к ходатаю Смолу: побожусь, что он его выживет из Англии, если только тот и сам не улепетнул; ведь такие молодцы сегодня здесь, а завтра — поминай как звали! Надеюсь, однако, вперед вы будете поумнее и вернетесь к своим; бьюсь об заклад, все они в горе, что вы от них ушли; а если б еще знали, что случилось, — не дай бог! Пусть уж лучше не знают… Полно, полно, мы понимаем, в чем дело! Что за беда — не одна, так другая: у такого пригожего молодца недостатка в девицах не будет. Будь я на вашем месте, так пусть хоть первая красавица была передо мной, ни за что не пошла бы в солдаты из-за нес… Да не краснейте так! (Джонс действительно покраснел.) А вы думали, сэр, что я ничего не знаю, ничего не слышала о мисс Софье?

— Как?! — воскликнул Джонс, вскакивая со своего места. — Вы знаете мою Софью?

Глава III, в которой хирург второй раз появляется на сцене

Чтобы читатель не впал в заблуждение, вообразив, будто хозяйка знала больше, чем ей было известно на самом деле, и не удивился, откуда она столько знает, мы должны, прежде чем идти дальше, сказать ему, что из разговора с лейтенантом она узнала, что причиной ссоры было имя Софьи; что касается остальных ее сведений, то проницательный читатель и сам догадается из предыдущей сцены, откуда она их почерпнула. Ко всем ее достоинствам примешивалось большое любопытство, и она никого не отпускала из дому, не разведав, сколько возможно, о его имени, семье и состоянии.

Как только она ушла, Джонс, позабыв осудить ее поведение, предался размышлениям на тему о том, что он лежит на той самой постели, где, как ему было сказано, лежала его дорогая Софья. Это пробудило в нем тысячу нежных и приятных мыслей, на которых мы остановились бы подольше, если бы не были убеждены, что только самая ничтожная часть наших читателей способна влюбиться, как наш герой. В этом состоянии застал его хирург, пришедший перевязать рану. Найдя пульс больного расстроенным и услышав, что он не спал, доктор объявил, что положение его очень опасно; он боялся лихорадки и хотел предупредить ее кровопусканием, но Джонс воспротивился, сказав, что не желает больше терять крови.

— Попрошу вас, доктор, только положить мне повязку, и поверьте, что через два-три дня я буду совершенно здоров.

— Хорошо, если мне удастся вылечить вас месяца через два, — отвечал доктор. — Ишь какой прыткий! Нет, от таких контузий скоро не поправляются. Позвольте вам заметить, сэр, что я не привык получать указания от своих пациентов и непременно должен пустить вам кровь, прежде чем делать перевязку.

Джонс, однако, ни за что не желал дать своего согласия, и доктор в конце концов уступил, сказав, однако, что не отвечает за последствия и надеется, что в случае осложнений Джонс не откажется подтвердить, какой он давал ему совет. Джонс обещал.

Глава IV, в которой выводится один из забавнейших цирюльников, какие увековечены в истории, не исключая багдадского цирюльника и цирюльника в «Дон Кихоте»

Часы пробили пять, когда Джонс проснулся; он чувствовал себя настолько освеженным и подкрепленным семичасовым сном, что решил встать и одеться; с этой целью он раскрыл свой чемодан и достал чистое белье и костюм; но прежде чем одеться, накинул халат и спустился в кухню спросить чего-нибудь, что успокоило бы поднявшуюся в желудке тревогу.

Встретив хозяйку, он вежливо с ней поздоровался и спросил, нет ли чего-нибудь пообедать.

— Пообедать? — отвечала она. — Подходящее время думать об обеде! Готового нет ничего, да и огонь уже почти потух.

— Хорошо, — сказал Джонс, — но надо же мне чего-нибудь поесть, все равно чего. Сказать вам правду, отроду я не бывал так голоден.

— Что же, я могу предложить вам кусок холодной говядины с морковью, сказала хозяйка.

Глава V

Диалог между мистером Джонсом и цирюльником

Этот разговор происходил частью в то время, когда Джонс обедал в чулане, частью же, когда он ожидал цирюльника в лучшем помещении. Тотчас по его окончании мистер Бенджамин, как мы сказали, явился к Джонсу и получил приглашение садиться. Налив гостю стакан вина, Джонс выпил за его здоровье, назвав его: doctissime tonsorum

[16]

.

— Ago tibi gratias, domine

[17]

,-отвечал цирюльник и, пристально посмотрев на Джонса, произнес серьезным тоном и с кажущимся изумлением, точно узнавая в его лице когда-то виденные черты: — Разрешите мне спросить вас, сэр, не Джонсом ли вас зовут?

— Да, меня зовут Джонс.

— Pro deum atque hominum fidem!

[18]

— воскликнул цирюльник. — Какие странные бывают случаи! Я ваш покорнейший слуга, мистер Джонс. Вижу, вы меня не узнаете, и немудрено: вы видели меня только раз и были тогда совсем еще ребенком. Скажите, пожалуйста, сэр, как поживает почтеннейший сквайр Олверти? Как себя чувствует ille optimus omnium patronus?

[19]

— Я вижу, вы действительно меня знаете, — сказал Джонс, — но, к сожалению, не могу вас припомнить.