Пурпурная линия

Флейшгауэр Вольфрам

На классической картине в Лувре — две обнаженные красавицы в красивой ванне… Одна — Габриэль д\'Эстре, ЛЕГЕНДАРНАЯ фаворитка Генриха IV… Другая — ее подруга и соперница на королевском ложе Анриэтт д\'Эстрапо… Но — ПОЧЕМУ одна из любовниц «веселого Генриха» надевает на палец другой ОБРУЧАЛЬНОЕ КОЛЬЦО?! Символ? Или единственная зацепка в деле об убийстве, случившемся много веков назад? Убийстве, тайну которого так и не разгадали современники?.. Поклонники Артуро Переса-Реверте! Разгадка преступлений далекого прошлого ПРОДОЛЖАЕТСЯ!

ПРОЛОГ

Вчера я снова видел ее.

Выделяясь матовым силуэтом на фоне полутьмы приглушенно освещенного музейного зала, смотрит она сквозь меня в пространство за моей спиной.

Она стоит справа, навеки застыв на картине, из композиции которой и без того вытеснено всякое движение. Голова, вскинутая над обнаженным, освещенным сильным боковым светом, белым как мел телом. Удивленное, оттененное высокой, похожей на парик, прической, лицо. Кажется, еще мгновение — и в его чертах отразится какое-то сильное чувство. Но художник не пожелал показать его нам.

Маленький, словно самой природой созданный для поцелуев рот — впрочем, это скорее лишь подсказанное воображением впечатление, — замечательно гармонирует с красным бархатным занавесом, тяжелыми складками обрамляющим картину, напоминающую театральную рампу. Удлиненная, как слеза, жемчужина украшает золотую серьгу в левом ухе. Оттуда по плечу, продолжаясь по руке до самой кисти, тянется длинная тень. Предплечье левой руки поднято на уровень пупка и покоится на задрапированном тканью краю каменной ванны, в которой стоит женщина. Кисть левой руки выставлена вперед. Кажется, что это защитный жест, — но нет, рука что-то показывает нам. Большим и указательным пальцами женщина держит золотой перстень с сапфиром. Но как она его держит? Создается впечатление, что женщина сжимает его не подушечками пальцев, а опасливо касается лишь кончиками ногтей, словно золото раскалено или сапфир отравлен. Мы ищем, но не находим объяснения в правой руке — она безвольно свисает с края ванны, мизинец странно оттопырен в сторону. Я поднимаю глаза и прямо над пальцами, держащими перстень, вижу орехового цвета сосок дамы. Кажется, еще мгновение — и я разгадаю тайну, скрывающуюся за неподвижным, как у Сфинкса, лицом женщины. Мимолетное озарение проносится в моем сознании, когда я вижу, что другая рука — также большим и указательным пальцами — крепко ухватилась за бутон соска, словно хочет извлечь из него занозу. Пальцы этой руки — удлиненные и изящные — выдержаны в коричневато-красных тонах, намного более теплых, нежели мертвенно-бледный цвет кожи дамы, держащей перстень. Вот оно снова появляется — то предчувствие, напоминающее мысль, предшествующую словам. Или это всего лишь игра воображения?

Перед нами стоят две женщины, предлагающие зрителю причудливую загадку. Действительно, до странности похожи эти два образа, две обнаженные женские фигуры, стоящие в одной ванне и связанные между собой игрой рук — правые покоятся на краю ванны, а левые одинаковыми жестами держат в кончиках пальцев перстень и сосок. Однако есть и разница — у дамы слева торжествующий и лукавый вид. Красноватый тон сообщает ее коже дыхание цветущей жизни.

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

РУКА СЕСТРЫ

ОДИН

Естественно, в то время я не мог даже предполагать, что в открытии Кошинского скрыт ключ к разгадке. Впрочем, и сам он так же мало понимал значение своей находки, в противном случае его голос в телефонной трубке не звучал бы так безмятежно. Рассказывая о своих путевых злоключениях, он, как бы между прочим, заметил, что у него есть для меня интересная новость, которой он поделится со мной в случае, если я перед отъездом нанесу ему визит. Самое же главное — не забыть привезти ему газеты на английском языке, которых он не может найти у себя в отеле.

Со времени нашей последней встречи с Кошинским прошло больше трех лет. Впрочем, наши дружеские отношения ничуть не страдали от редкости и мимолетности встреч. Поддерживать дружбу какого-то иного рода мне, при моем образе жизни, было едва ли возможно. Как приват-доцент кафедры американской литературы я вел поистине кочевую жизнь, а большую часть последних пятнадцати лет прожил в Канаде и Соединенных Штатах, где совсем недавно получил гражданство. Внешне это последнее обстоятельство проявилось лишь в том, что я получил американский паспорт и из Андреаса превратился в Эндрю Михелиса. В начале восьмидесятых я получил поощрительную стипендию и место стажера-исследователя в Чикаго. Там я был настолько сильно захвачен соблазнительными возможностями учебы и исследовательской работы в Америке, что годичное пребывание в Штатах растянулось на целых восемь лет. После этого о возвращении в Германию не могло быть и речи. Здешняя недифференцированная форма учебного процесса стала бы в скором времени просто невыносимой для меня, и, как легко было предвидеть, столь долгое отсутствие повлекло за собой разрыв с немецкими академическими кругами. Изредка приезжая в Германию с курсами лекций, я вынес из этих посещений убеждение, что стал гостем в собственной стране. Общее прошлое, связывавшее меня с прежними друзьями, расплылось в тумане времени, а настоящее было столь различным, что стоило большого труда не дать слишком сильно разойтись нашим жизненным путям.

Николас Кошинский в этом смысле представлял собой редкое исключение. Этот человек — в противоположность мне — вел оседлый образ жизни и уже много лет жил в Штутгарте, где работал архивариусом Земельной библиотеки. Но в душе он был настоящим бродягой, неутомимым и беспокойным путником на бескрайних просторах печатной вселенной. Меня поражала в нем одна отличительная черта — необыкновенная приверженность этикету, из-за которой мы — несмотря на многолетнюю дружбу — продолжали оставаться на «вы».

О курсе лекций во Фрейбурге я упомянул в одном из последних писем Кошинскому. Меня удивило только то, что он позвонил с такой задержкой. Приглашение Кошинского позволило мне сменить обстановку перед отъездом к следующему временному месту жительства, поэтому я не колеблясь принял приглашение друга. Собственно говоря, вместо этого я мог бы воспользоваться летней паузой, чтобы возобновить свои европейские связи. Кроме конференции в Амстердаме, которая обещала быть интересной, следовало принять в расчет дни американистики в Цюрихе, хотя я не сделал заявки на участие в них. Быть может, я инстинктивно надеялся таким образом освободиться от подобных обязательств? Да, я очень противился этому ощущению, но признаки были столь отчетливы, что следовало давно понять — очарование литературой давно угасло во мне. Это выражалось не только в желании избежать участия в конференциях, нет, с годами я стал замечать, что мои студенческие семинары стали более сухими и абстрактными. Я заставлял студентов заниматься педантичными формальными исследованиями, а потом опровергать меня же в жарких дискуссиях. Наконец мне стало казаться, что, прибегая к такому микроскопическому анализу, я надеялся открыть последние отблески тайны, которая когда-то очаровала меня и побудила сделать литературу моей специальностью. Однако к тому моменту, когда я осознал это, волшебство композиции текста, механизм которой — как мне верилось — я смогу познать, стало мне чуждо, да, пожалуй, и безразлично. Механически изучал я новейшие течения литературоведения, усваивал их и рутинно передавал дальше, подобно врачу, назначающему больным новейшие медикаменты. Фигурально выражаясь, я умел вылечить все, но потерял способность удивляться.

Не по этой ли причине недоставало мне того невозмутимого тщеславия, которое в наибольшей степени вознаграждается профессорским званием? Ощутив разочарование, я решил на первых порах заняться музыкой, но ее законы, разумеется, так и остались чужды мне. Потом я какое-то время пытался бежать от книг к живописи, но и это оказалось неким промежуточным этапом, поскольку темы живописи сродни тому, что я тщился оставить и забыть. Изучая старых мастеров, я постоянно наталкивался на хорошо знакомые сюжеты и мотивы — античные легенды, исторические события и знаменательные чудеса христианского предания. Мой взгляд равнодушно скользил по этому знакомому, как мне казалось, миру, до тех пор, пока я не остановился, пораженный, перед одной картиной, пугающая необычность которой не желала укладываться в рамки моего безучастного взгляда. Сила живого очарования этого полотна разбудила во мне чувства, которые я, как мне казалось, давно утратил.

ДВА

На следующее утро мы встретились в парке у источника. За ночь небо заволокло облаками, и немногочисленные отдыхающие прогуливались по дорожкам, вооружившись зонтиками и перекинутыми через руку летними плащами. Кошинский в отличие от прочих курортников, видимо, знал какой-то тайный прогноз погоды, так как был одет так же легко, как и в предыдущий день.

Направившись к воротам, мы вышли на шоссе, а потом свернули на узкую тропинку, ведущую — если верить указателям — в горный лес.

— Нам повезло. Пара облачков удержала отдыхающих от дальних прогулок. Но через два часа проглянет солнце, и мы насладимся прекрасным видом.

Это была идея Кошинского — он высказал ее за вчерашним ужином — прогуляться утром по лесу. Я, естественно, загорелся, мне не терпелось узнать продолжение истории о документах и странном рисунке на куске холста, которые мой друг показал во время разговора на террасе. Но врачи предписали Кошинскому рано ложиться спать. Кроме того, на мои настойчивые вопросы и просьбы он отвечал, что история эта перегружена подробностями и очень сложна, поэтому он продолжит рассказ завтра и изложит всю историю целиком. Немного подождав, я, чтобы сразу направить разговор в нужное русло, заговорил:

— Ваш вчерашний рассказ о Габриэль д'Эстре возбудил мое любопытство. После ужина я пошел в читальный зал и заглянул в энциклопедический словарь.

ТРИ

И так, 1590 год. Франция почти полностью опустошена тридцатилетней религиозной войной. Генрих IV Наваррский уже год король Франции. Но что это за король — в его столице хозяйничают испанцы и Католическая лига, для которых Наварра не более чем протестантский еретик, ухитрившийся, как это ни прискорбно, пережить Варфоломеевскую ночь. Не проходит и дня, чтобы в том или ином городе королевства его не сжигали

in effigie

[1]

.

По всей стране бушует гражданская война, разжигаемая вмешательством других европейских держав. Перевес католичества удручает. На востоке Лотаринги с ненавистными Гизами, вождями Католической лиги, окопавшимися в Париже, призывают на трон Карла де Бурбона, который в том же году умирает. На северо-востоке Нидерланды, оккупированные испанцами. И наконец, сама Испания — центр Контрреформации — нависла над южной границей королевства. Филипп II Испанский использует любую возможность, чтобы с помощью военных операций углубить раскол Франции. Генрих, вернувшийся в лоно протестантства, отлучен от церкви и потерял юридическое право быть королем. В течение своей жизни он пять раз меняет вероисповедание. Очень трудно, практически невозможно отделить религию от политики. Монтень пишет, как однажды, стоя рядом с Наваррой на берегу моря, он любовался закатом солнца. На вопрос, какая религия истинна, король ответил не сразу. Он долго смотрел на море, уставив на горизонт неподвижный взгляд, а потом обернулся и произнес знаменитые слова:

«Что я знаю?»

Генрих был скептиком, как и большинство умных людей.

Девятого ноября 1590 года королевская армия становится лагерем в Суассоне. Генриху Наваррскому тридцать семь лет, он одет в простую рубаху и штаны, у него нет нижнего белья, но есть королевство, на которое ополчилось полмира.

De

jure

[2]

он состоит в браке с женщиной, много раз посылавшей против него войска и которую он в конце концов сажает под домашний арест в Юссоне, близ современного Клермон-Феррана. Вы, несомненно, знаете эту даму. Маргарита, дочь Екатерины Медичи.

Париж остается неприступным. Во время последней осады от голода умерли пятнадцать тысяч человек, но город устоял. Как только Майенн, командовавший войсками Лиги, получил помощь от герцога Пармского, Генрих вынужденно снимает осаду, отводит армию к Суассону и остается там на зиму.

В свите Генриха находится двадцатисемилетний Роже де Сен-Ларри, герцог де Бельгард, самый пылкий дамский угодник из аристократов того времени. Во время охоты он начинает увлеченно рассказывать королю о своей новой победе. Генриха охватывает любопытство. Король желает лично посмотреть на красавицу, и они с герцогом скачут пятнадцать километров до замка Кевр.

Кевр, думает король, значит, это Эстре. Дитя семи смертных грехов. Чудная семейка. Владелец замка носит ветвистые, как у матерого оленя, рога, которыми наградила его супруга, много лет назад сбежавшая в Иссуар с маркизом д'Аллегром. Правда, сам рогоносец Антуан д'Эстре тоже отсутствует в замке, когда к нему подъезжают Генрих и Бельгард. Издали видны влажно поблескивающие шиферные крыши башен. Герцог продолжает радостно превозносить достоинства своей прекрасной возлюбленной, пока они с королем проезжают по подъемному мосту и, делая энергичные знаки слугам, минуют ворота замка. Челядь едва не ломает себе спины в поклонах, разрываясь между подобострастием и любопытством хотя бы краем глаза взглянуть на короля. Бельгард оставляет его в зале и вскоре возвращается с Дианой, старшей из сестер д'Эстре. Габриэль пока но видно, а больше в замке никого нет. Диана кланяется умело и низко, но без намека на угодливость. Снизу король видит блеск ее узких красивых глаз, во взгляде которых читается понимание — это не коленопреклонение, а расчетливая благодарность очарованной публике. Генрих предоставляет Диане наслаждаться триумфом и вознаграждает себя долгим взглядом на пресловутое богатство семейства, которое она воплощает в своем желтом с глубоким вырезом платье.

ЧЕТЫРЕ

Кошинский прервал свое повествование и присел на траву. Мне же потребовалось несколько мгновений, чтобы вернуться к действительности. Гуляя, мы незаметно выбрались на высокое плато, откуда открывался вид на пологий берег Рейна. Далеко внизу лежал Фрейбург. Из клубившегося над городом тумана острой иглой выдавалась башня монастыря. Над горизонтом вырисовывался призрачный силуэт Вогезских гор, и мне было совсем не трудно вообразить, как четыреста лет назад по этой равнине, трясясь на ухабах, медленно ползла карета, запряженная четверкой лошадей.

Кошинский, обняв руками колени, оглядел панораму. Я последовал его примеру, и некоторое время мы сидели молча, наслаждаясь великолепным видом окрестностей. У меня в ушах продолжали звучать многие названные Кошинским имена.

Не из рукописи ли почерпнул он свой рассказ, поинтересовался я.

— Нет-нет, автор предполагал, что читателю известен исторический фон повествования. В конце концов, он был членом общества историков и общался с людьми, которые, вероятно, наизусть знали статьи Нантского эдикта. К тому же временам царствования Генриха IV посвящена обширная литература. Его любовь к Габриэль д'Эстре произвела неизгладимое впечатление на современников, в особенности из-за странной кончины, которая постигла несчастную герцогиню за несколько дней до намеченного бракосочетания с королем. Важнейшие исторические труды, посвященные делу Габриэль д'Эстре, были опубликованы уже к восьмидесятым годам прошлого века.

— Король хотел жениться на Габриэль, а Рим не желал допустить этого брака?