Сборник состоит из двух десятков рассказов, вышедших в 80-е годы, принадлежащих перу как известных мастеров, так и молодых авторов. Здесь читатель найдет произведения о становлении личности, о семейных проблемах, где через конкретное бытовое открываются ключевые проблемы существования, а также произведения, которые решены в манере притчи или гротеска.
От составителя
Сборник рассказов можно уподобить коллажу, в котором составитель, выбирая из множества самостоятельно существующих произведений, собирает единое полотно, отвечающее его замыслу и мировосприятию. Современные рассказы США, а точнее рассказы конца 70–80-х годов, к которым мы обратились, готовя этот сборник, дают материал для разнообразнейших картин нынешнего бытия человека и литературы.
Читая прозу последнего периода, можно было бы поддаться тому впечатлению, которое выразил известный американский писатель Эдгар Лоренс Доктороу в своей статье «Пафос нашего призвания»: «За редкими, хотя и значительными исключениями, в нашей литературе наблюдается некоторая робость — определенная скудость взглядов и языка, утрата надежды, что литература может как бы то ни было воздействовать на реальность». Подобные упреки нередки в последнее время в американской критике. Но когда их предъявляют таким писателям, как Реймонд Карвер, Энн Битти, Ричард Форд, то суждение это довольно поспешно. Углубленность во внутренний мир человека, отсутствие пафоса в любом его проявлении никак не могут свидетельствовать о творческой слабости этих авторов. К Битти, Карверу, Форду, как и другим писателям, вошедшим в наш сборник, приложимо кредо их старшего современника и соотечественника Джона Гарднера, которое он выразил в своей книге «О нравственной значимости литературы»: «Искусство утверждает ценности, которые противостоят духовному распаду; для каждого поколения оно заново открывает то, без чего невозможна гуманность».
Без чего невозможна гуманность? Без чего невозможно нашему общему кораблю выдержать бури и катастрофы, его постигающие, и плыть дальше?
Рассел Бэнкс
История успеха
Перевела М. Бородина
Окончив среднюю школу, я поступил в колледж Айви Лиг, но пробыл там меньше семестра. Через год женился и стал жить во Флориде. Нашим президентом в то время был Дуайт Эйзенхауэр, а про Фиделя Кастро, засевшего тогда в горах на юго-востоке от Гаваны, писали в журналах «Тайм» и «Ридерз дайджест», хваля его неподкупность и мужественную внешность.
В школе меня считали вундеркиндом, поэтому я получил университетскую стипендию, не менее солидную, чем заработок новичка-преподавателя в университете на Среднем Западе. И все же в Айви Лиг я был всего лишь бедным юношей, которого в тот год отметили особой милостью, пересадив, как некое чужеродное растение, из захолустного Нью-Хэмпшира в это изысканное заведение для сынков промышленных боссов, как бы доказывая этим, что у нас есть равные возможности для всех. Меня такое положение угнетало, я все время ощущал себя не на месте и поэтому, не проучившись и трех месяцев, сбежал глухой, темной ночью.
Без преувеличения так оно и было. В тот декабрьский вечер валил снег, я сидел один в своей комнате (ко мне никого не селили, видимо, полагая, что я никому не подхожу, или, наоборот, мне никто в соседи не подходит) и вдруг решился, сунул вещи в рюкзак, подождал, пока погаснут все окна в городке, и, выбравшись через черный ход, пошел напрямик с холма, спускаясь от университетских красного кирпича зданий XVIII века вниз к широкому бульвару, где среди высоченных столетних вязов раскинулись огромные дома в псевдоклассическом стиле. Спустившись с холма, повернул на юг и по снежной целине вприпрыжку миновал окраины городка, вошел в темноту и вскоре уже шагал по узкой извилистой дороге сквозь густо валивший снег.
Месяц спустя, когда прошли рождественские каникулы, я был уже во Флориде, приведя в полное расстройство мать и вызвав недоумение у своих младших брата и сестры, а также у всех родственников и друзей, соседей и школьных учителей, и даже в Айви Лиг, и все остались в совершенном убеждении, что я не только погубил собственную жизнь, но и совершил нечто ужасное по отношению к ним тоже. Вызвав все это, я пустился в путь с семью долларами в кармане, рюкзаком через плечо, но моя решимость присоединиться к Фиделю Кастро начала к тому времени ослабевать.
Тот первый месяц после бегства из колледжа я провел дома, встретив Рождество и Новый год со своими. Я работал дни напролет продавцом в местном магазине мужской одежды, всеми силами стараясь показать, что ничего, собственно, не произошло. Мама же вечно ходила с красными от слез глазами, а мои школьные друзья держались со мной прохладно, даже отстраненно, будто я бросил колледж по какому-то своему социальному нездоровью.
Элис Адамс
У моря
Перевела Н. Казакова
Дила Бэллентайн выглядела старше своих восемнадцати. Премиленькая: пшеничные волосы и зеленые глаза так хороши, что ее вовсе не портят не совсем ровные передние зубы. От этого, видно, Дилу сразу взяли в «Кипарисовый сад» официанткой, не заставив, как там принято, походить какое-то время в ученицах, таская грязную посуду. Работа не пришлась ей по душе, вызывала отвращение, можно даже сказать, ненависть, но другой не найти: горстка домов да несколько лавочек — вот и весь городишко. Дила сразу невзлюбила это дикое безотрадное место на севере Калифорнийского побережья. Они с матерью перебрались сюда в начале лета из-под Сан-Франциско, где Диле совсем неплохо жилось в солнечном католическом предместье, хотя и не на море.
И вот ее жизнь превратилась в непрерывное мелькание подносов, тарелок с объедками и окурками, скатертей в пятнах кофе, а еще толстых посетителей, то назойливо дружелюбных, то невесть чем недовольных. Все здесь было ей противно: чек с мизерной суммой по субботам, чаевые, случавшиеся пощедрее жалованья, собственные фантастические грезы о чудесном избавлении, о побеге из этого проклятого места.
«Кипарисовый сад» — помпезное строение в викторианском стиле, с колоннами и башнями — стоял в двух милях от города на высоком холме с поросшими травой склонами, окаймленными темно-зелеными кипарисами, которые молча взирали на беспокойное кишащее акулами, недоступное море. (Итак, еще одно разочарование: в Сан-Франциско мать расписывала Диле будущую жизнь как сплошные пляжи, пикники, серфинг и все такое прочее.)
Завтрак в «Саду» подавали с восьми до пол-одиннадцатого, обед с полдвенадцатого до двух на длинной застекленной веранде. Между завтраком и обедом персоналу полагалось свободных полчаса — перекусить или перекурить; но клиенты то засиживались за завтраком, то слишком торопились отобедать, так что полчаса зачастую сводились к пяти минутам. Ужин накрывали в полшестого, начинался он в шесть, и иногда действительно выпадал свободный час, а то и два. Дила обычно проводила это время в «библиотеке»: темной, душной комнате, отделанной под красное дерево. От постоянной усталости было не до книг (хотя в школе ее любовь к чтению радовала всех учителей), и Дила пролистывала старые подшивки женских журналов, с тоской разглядывала шикарные штучки, уготованные для украшения недосягаемой роскошной жизни.
Это занятие, как ни смешно, завораживало. Она забывалась и видела на обложке «Вог» себя: высокую стройную блондинку (уж стройной-то она была вне всякого сомнения), всю в шелках и мехах, унизанная кольцами рука — на крыле серебристого «роллс-ройса», а рядом — красавец брюнет, разумеется, в элегантном смокинге.
Билл Барич
Трудно быть хорошим
Перевела М. Никонова
Шейн попал в тюрьму накануне своего шестнадцатилетия. И все из-за дурацкого взрыва на углу глухой улицы в калифорнийском Иньокерне теплой весенней туманной ночью. Двое полицейских, патрулировавших этот район, увидели группу ребят рядом с сомнительным притоном. Подъехали — нечего им было соваться — вспыхнула драка. Шейн в драке не участвовал, хотя полицейские в суде утверждали обратное. Но он сломал антенну их патрульной машины, поэтому судья был отчасти прав, когда приговорил его к шести месяцам условно и освободил на поруки. Все это было для Шейна делом пустяковым: полицейские сами виноваты, что ввязались, вот только дед и бабушка, с которыми он жил, очень расстроились.
Дед Чарли Харрис привез внука домой после суда. Харрис был до пенсии служащим телефонной компании; коренастый, седой старик, с почтением относящийся ко всякому учреждению мира.
— Надеюсь, ты понимаешь, что легко отделался, — сказал он. — Судья тебя пожалел.
Шейн сидел в кресле, разглядывая свои ногти.
— Комедия, — сказал он деду.
Джон Ирвинг
Пытаться спасти Хряка Снида
Перевела И. Фролова
Перед вами воспоминания, но, имейте в виду, пожалуйста, что (у любого писателя с воображением) все воспоминания ложны. Особенно же беззастенчиво беллетристы обращаются со всякого рода частностями, поскольку всегда могут вообразить себе деталь получше той, что сидит у них в памяти. То, что придает рассказу жизненную достоверность, как раз реже всего совпадает с тем, что имело место в жизни, а ощущение наибольшей правдивости остается не от того, что происходило в действительности, а от того, что могло или должно было происходить. Чуть ли не половину своей жизни я занят тем, что заново переживаю свое прошлое; по большей части я кое-что при этом в нем изменяю. На львиную долю сочинительство вообще состоит из противоестественного симбиоза между стремлением к точному наблюдению жизни, с одной стороны, и к почти столь же точному воссозданию той ее подлинной правды, которую писателю не довелось увидеть, с другой. Остальное составляет необходимая напряженная работа над языком; для меня это означает писать и переписывать фразы до тех пор, пока они не зазвучат так же естественно, как в непринужденной беседе.
Размышляя теперь над этим, я полагаю, что стал писателем благодаря хорошим манерам моей бабушки или — если уж быть абсолютно точным — благодаря ее доброте и ласковому обращению с одним придурковатым мусорщиком.
В свое время моя бабушка прослушала в Уэлсли курс английской литературы и теперь является самой старой из всех, кто когда-либо закончил это учебное заведение. Она живет в доме для престарелых сейчас, и память ее ослабела; она уже не помнит мусорщика, встреча с которым подвигла меня на писательское поприще, но свои хорошие манеры и доброту сохранила. Когда другие жильцы заходят к ней, по ошибке — в поисках своей новой комнаты или, быть может, жилья, в котором они обитали прежде, — бабушка всегда говорит: «Ах, в этом доме так легко заблудиться! Позвольте я попытаюсь вам помочь отыскать вашу комнату».
Я жил в бабушкином доме почти до семилетнего возраста; именно поэтому бабушка всегда называла меня " мое дитя». Тем более, что собственного мальчика у нее не было у нее было три дочери. Теперь всякий раз при прощании мы с нею невольно думаем о том, что до следующей встречи она может не дожить, и она всегда говорит: «Приходи побыстрее, милый. Ты ведь «мое дитя», — подчеркивая этим, с полным основанием, что она для меня больше, чем бабушка.