Повесть из сборника.
Ладислав Фукс
Крона для Арнштейна
С того дня, как пришли иностранные войска, все стало совсем по-другому.
Папа расследует самоубийства, бог знает сколько в день. Утром его вызывают по телефону, и я сквозь сон слышу, как он уходит. Вечером он, правда, возвращается засветло, но это просто потому, что сейчас лето и долго не темнеет. Он садится в столовой, закуривает сигарету, берет карандаш и что-то считает. Я стою у стены, но он не видит меня. Вбегает Руженка, подает ужин, папа ее не замечает. Входит мама, папа откладывает карандаш, что-то говорит и выходит, и мне кажется, что меня и не было у этой стены. В своем кабинете он, как мне представляется, проверяет свой револьвер, осматривает его, взвешивает на ладони, а потом говорит по телефону, но что — я не знаю. Двери двойные, а теперь, когда он расследует самоубийства, изнутри вдобавок задергивает тяжелую портьеру. Траур желтый и шестиконечный, как звезда Давида.
Мамы днем не бывает дома. Она ходит в аптеку за ампулами, порошками и пилюлями. Когда же она днем дома, она запирается в своей комнате. Я вспоминаю маму моего несчастного одноклассника Кона, и на меня нападает страх. Мама Давида Кона тоже ходила в аптеку и запиралась у себя в комнате, пока наконец в марте не открыла газ… Хотя я и знаю, что это не тот случай… Я заглядываю в комнату через замочную скважину, вижу розовый фарфор — бабушкино наследство, над ним бабушкин благородный лик в золоченой раме. Чуть дальше в сторону — она глотает пилюли и порошки, шатается, падает… Лишь вечером она выходит ужинать, но, как только папа удаляется к себе, мама тотчас же исчезает, торопясь к своим порошкам. Ключ снова поворачивается в двери… Но она по крайней мере желает мне доброй ночи. Траур желтый и шестиконечный, как звезда Давида.
А Руженка? Я почти не удивляюсь, что она сходит с ума. И не только вечером, когда папа дома и она подает ужин. Руженка сходит с ума и утром, когда папа уходит в полицейское управление и до его возвращения времени остается много. Все равно она умудряется разбивать все, за что ни берется. Она перебила половину нашей посуды, и, если так пойдет дальше, нам скоро не из чего будет есть. Но мама не говорит ей ни слова. Она даже сделала вид, будто ничего не заметила, когда Руженка разбила майсенскую вазу с портретом бывшего австрийского монарха, а ваза наверняка была дорогая, она досталась нам от бабушки. Руженка мне потом сказала, что черепки так нежно звенели, что она, спрятала их на память. Кроме того, у Руженки теперь всегда подгорает ужин. Если папа и мама не прикасаются к еде, она собирает тарелки и мчится на кухню. Когда я прихожу туда выпить малинового соку, она держится за голову, сокрушенно качает ею, а потом вдруг ни с того ни с сего начинает говорить, что у мамы больной желудок от пилюль и порошков, а у папы — оттого, что он целыми днями расследует самоубийства… «Скоро будет нужда, дороговизна и война, — восклицает она, — но я уже до этого не доживу. Я уже этого не увижу! Я, слава богу, сойду с ума!»