Собиратель бабочек

Хаахтела Йоэл

Роман выстроен вокруг метафоры засушенной бабочки: наши воспоминания — как бабочки, пойманные и проткнутые булавкой. Йоэл Хаахтела пытается разобраться в сложном механизме человеческой памяти и извлечения воспоминаний на поверхность сознания. Это тем более важно, что, ухватившись за нить, соединяющую прошлое с настоящим, человек может уловить суть того, что с ним происходит.

Герой книги, неожиданно получив наследство от совершенно незнакомого ему человека, некоего Генри Ружички, хочет выяснить, как он связан с завещателем. По крупицам он начинает собирать то, что осталось от Ружички, идет по его следам, и оказывается, что, став обладателем чужого дома и чужих вещей, он на самом деле получает ключ к своему прошлому.

I

1

Третьего апреля 1991 года мне пришло письмо, в котором сообщалось, что я получил наследство. Я перечитывал письмо снова и снова, будучи совершенно уверен, что никогда не знал человека по имени Генри Ружичка. Произошла ошибка, другого объяснения быть не могло.

На следующее утро в самом начале десятого я уже шел в адвокатскую контору, от имени которой было отправлено извещение. Я перешел через улицу Тунтурикату и, пересекая островок парка, ощутил на лице капли, падающие с деревьев. Ночью шел дождь, тротуары были мокрыми, в воздухе безлюдного парка стояла легкая дымка. В это утро все, казалось, немножко сдвинулось со своих мест, чуть-чуть отделилось от мира — хрустящий под ногами гравий, ветви, с которых стекала вода. Да и сам я был лишь каким-то очертанием себя, едва-едва существующим, силуэтом на пустынной улице.

До назначенной встречи оставалось время, и я прошел по дороге, огибающей залив Тёёлё, на улицу Линнунлаулутие, оттуда через железнодорожный мост спустился по Эляйнтархатие к бухте, где на минуту остановился поглядеть на торчавший из-подо льда, наполовину затонувший деревянный катер. Я смотрел на вылинявшие занавески в цветочек, которые свисали из окон каюты, оранжевые с зеленым, на серебристый передний кнехт, палубу с отслоившимся лаком, выступающий из воды борт с синей полосой. Рассматривал уже местами порванные, провисшие канаты, которыми судно будет цепляться за деревянные сваи, когда лед в конце концов растает и катер окажется на плаву — до тех пор, пока что-то в нем не сломается окончательно. Я думал о летних днях, проведенных кем-то на этом суденышке, о том, как ровно оно шло, разрезая воду, как его нос вновь и вновь вздымался среди волн, о брызгах, бьющих в стекло каюты, о тишине, которая оглушила, когда судно стало на якорь у острова, о скрипе каната, о снах, виденных в этой каюте, может быть счастливых. Я силился понять, почему о судне вот так позабыли. Даже закоптившийся флаг — на нем уже с трудом можно было различить герб клуба, к которому приписан катер, — был оставлен на своем месте за сиденьем, он горестно свисал жалкой тряпицей.

Я продолжил путь на улицу Марианкату, где на доме девять, что напротив небольшого продуктового магазина, на двери висела табличка адвокатской конторы. Мгновение я колебался. Замер перед дверью и не мог отогнать картину, стоявшую перед глазами: два человека, освещенные солнцем, катер, море, последнее лето, безмолвие между ними. Я видел их замедленные движения, но не слышал голосов. Они были слишком далеко, свет — слишком слабым, его края пригорели к пейзажу. Снова начался дождь, и звук капель наполнил улицу, в ветре еще чувствовалось дыхание зимы. Я сунул руку в карман куртки и нащупал предметы, скопившиеся на дне: зажигалку, монеты, скрепки, обрывки чека. Я обследовал другой карман, письмо по-прежнему было там. Я вынул его, чтобы прочесть снова, но в этот момент ветер метнул капли на бумагу, и чернила начали расплываться.

Адвокатом оказалась женщина лет сорока, ее волосы были стянуты в пучок. Темная шерстяная юбка спускалась ниже колен. Она пригласила меня сесть за стол и сказала, что человек по имени Генри Ружичка оставил мне наследство. По завещанию она была душеприказчицей. Наследство включало дом, а также деньги на счете в банке. У Генри Ружички не было живых родственников, поэтому единственным наследником оказался я.

2

В следующие выходные, ранним субботним утром, я отправился на машине к западу от Хельсинки, в сторону Таммисаари. Добрался до перекрестка, где одна из дорог уходит налево, сначала в Фагервик, а оттуда — в Снаппертуна и к развалинам крепости Раасепори. Миновав перекресток, проехал еще несколько километров, а затем свернул на обочину и на минутку остановился посмотреть карту. Мной вдруг овладело ощущение, что я ехал неправильно. Изучив карту, я без труда нашел номера дорог, перекрестки и населенные пункты, но странное ощущение не покидало меня. Я вышел из машины и увидел поля, голые в это время года. Они простирались до самого горизонта.

Царила тишина, все будто замерло, не было слышно птиц. Я стоял тихо и, словно чтобы убедиться в том, что я не один в мире, решил дождаться, когда хоть какая-нибудь машина проедет мимо. Я прождал минут двадцать на пустынной дороге, мне стало не по себе. И когда после получасового ожидания я наконец услышал звук мотора и увидел медленно приближающуюся серую «Ладу», за рулем которой сидел старичок, столь сосредоточенный на дороге, что, кажется, и не заметил меня на обочине, то почувствовал себя спасенным. Я проводил взглядом машину, которая скрылась за поворотом, и подумал, что бедный старик так никогда и не узнает, какую радость он доставил мне своим трагикомическим появлением.

Я свернул с шоссе на грунтовку, потом повернул еще раз и поначалу не заметил почтового ящика, который почти утонул в кустах. Проезд быстро закончился тупиком. Я сдал назад и на этот раз нашел нужный поворот. Теперь я поехал по песчаной дороге, которая вскоре стала почти непроезжей, и, когда понял, что застряну в следующей же яме, оставил машину на обочине и остаток пути прошел пешком. Дом Генри Ружички возвышался среди сада. Стены были выкрашены в белый цвет, а сад превратился в луг или, скорее, в лес. По-видимому, Генри Ружичка уже давно перестал сражаться с деревьями и кустами; те, одичав, оплели дом, и, кажется, еще немного, и они поглотят его. По стенам дома вился хмель, его безлистный стебель забрался под крышу. Черепица потрескалась, осыпалась, и я был уверен, что хмель проник глубоко внутрь дома, пополз по стенам и спинкам кресел, из комнаты в комнату, вверх по лестнице на сумрачный чердак, где деревенские ласточки разрезают крыльями воздух.

Я обошел дом вокруг, по колено в траве, везде ощущая сладковатый запах земли, плесени и гниющей древесины. Этот запах напомнил мне дни, когда к нам приезжал мой дядя со своей женой Сийри. Это всегда случалось весной, они жили далеко, гостили у нас неделю, и я ждал их всю весну. Это было медленное детское ожидание, и, когда они приезжали, Сийри сажала меня на колени и подолгу не прогоняла. Я могу перечислить и другие весенние воспоминания, но появление у нас во дворе темно-зеленого дядиного «сааба» навсегда связалось у меня с этим весенним ароматом. Я не могу объяснить, почему именно это редко повторявшееся событие так хорошо сохранилось в моей памяти, хотя часто замечал, что запоминаю одни события в связи с другими и в памяти остаются детали, которых другие не помнят или которые кажутся им несущественными.

Совершая обход вокруг дома, я понял, что дом погибает. Он был слишком велик для одного человека, превосходил его возможности, в одиночку с таким хозяйством было не управиться. От здания веяло медленным разрушением, распадом; и мелкий ремонт, сделанный кое-где скорее для видимости, позволял лишь поддерживать иллюзию, что дом не обрушится в любую секунду. Через несколько лет сад поглотит дом, и он перестанет существовать. Адвокат сказала, что у меня есть возможность отказаться от наследства. Суммы, оставшейся на счету Генри Ружички, только-только хватило бы на то, чтобы покрыть расходы, связанные с наследством, и, когда я увидел дом, отказ показался единственным разумным решением.

3

В тот вечер, когда я проводил жену на самолет, выпал первый снег. Было начало декабря, за четыре месяца до получения письма от адвоката. Я помнил, как мы ехали в аэропорт по темной дороге и снежинки летели в ветровое стекло, дворники медленно двигались туда-сюда. Лицо Евы скрывала тень, после лета она решила отрастить волосы. Мы почти не разговаривали, она погрузилась в свои мысли и уже рассталась со мной. В аэропорту она купила в киоске газету, шоколад, и, когда клала их в сумочку, ее руки дрожали. «Осенью, не позже октября», — сказала она и поцеловала меня. Я еще долго ощущал ее присутствие тем вечером, когда уже был один. Я помнил зал ожидания в аэропорту, механическое вращение букв и цифр на табло, последние рейсы уходящего дня: Милан, Франкфурт, Дели. Я помнил выражение ее лица, перед тем как она исчезла среди других пассажиров, ее улыбку, повисшую в воздухе, как и всё между нами.

После ее отъезда я стал замечать многие вещи, на которые не обращал внимания прежде. Стена на лестничной площадке, оказывается, покрашена в фисташковый цвет. С балкона я обнаружил перекрещивающиеся над улицей стальные тросы, путаную сеть, которая словно связывала дома вместе, не давая ветру унести их в небо. Я стал просыпаться по ночам. После четырех часов утра я уже не мог спать и через неделю мучений, перепробовав все возможные средства борьбы с бессонницей (пил теплое молоко, читал напечатанные мелким шрифтом или скучные книги), отправился гулять. Было полпятого утра, и, несмотря на усталость, я осознал, что мне нравится ночной город, свежий воздух, предутренний туман, и ночные прогулки вскоре вошли у меня в привычку. Я был свободен от груза дневных обязанностей, им на смену пришла необычная легкость, которой я никогда ранее не испытывал.

Я часто гулял по набережной Хиетаниеми, где море в это время года было еще покрыто льдом, и по мере того, как рассветало, наблюдал, как из темноты проявляются линии электропередач, стальные вышки, торчащие среди льда. Я бродил по заснеженному пляжу, вдоль каменной стены кладбища, у домика гребного клуба разглядывал укрытые на зиму лодки, потом направлялся к венецианскому, выстроенному из красного кирпича зданию больницы в Лапинлахти, иногда в ее окнах горел свет. Я раздумывал, действительно ли там есть люди, или, может быть, все это — светящееся окно больницы, вышки над морем, пустынный город — лишь отражение того неопределенного места, куда моя жизнь перенеслась после того, как уехала Ева.

Ева звонила мне раз в неделю. Она позвонила через два дня после того, как я ездил в дом Генри Ружички, и сказала, что работа у нее движется обычным порядком. На выходных она была в Аманганесетте, на вилле у коллеги. Ева рассказала, что там на берегу длинный пирс, с него открывается вид на море. Мы говорили о том, чем занимались на прошлой неделе, и я пытался представить себе Еву у телефона, ее комнату, позу, в которой она сидит, и думал о том, как все обернулось — тихо и незаметно. Она спросила, всё ли в порядке, и мне послышалась неуверенность в ее голосе. Я ответил, что все хорошо. Я не рассказал ей о наследстве и о Генри Ружичке, хотя еще минуту назад собирался или, по крайней мере, чувствовал, что мне надо это сделать, — возможно, потом в деле появится какая-то ясность.

Когда мы закончили разговор, я заметил, как тихо в комнате. Я стал перебирать вещи, которые забрал из дома Генри Ружички: пачку писем, небольшую шкатулку, черную записную книжку, почтовую открытку с надписью «Agios Nikolaos». Я ни разу не прикасался к ним, с тех пор как вернулся из дома Генри, они валялись на столе среди счетов и нераспечатанных конвертов. Но когда вечерами я закрывал глаза, то чувствовал присутствие этих вещей и в мыслях возвращался в дом Генри, в пыльные комнаты; видел, как бабочки просыпаются в ящиках, парят в моих снах, вся комната наполняется трепетом их крыльев, на лестнице вырастают лианы и я позволяю бабочкам садиться мне на руки, где они разминают свои крылышки, окоченевшие после десятилетий сна.

4

В четверг девятнадцатого апреля было холодно, как будто снова пришла зима. За ночь песок на берегу покрылся ледяной коркой. У самой воды высилась оставшаяся с прошлого года разрушенная крепость, промерзший песок, который не расковырять пластмассовой лопатой. На моем попечении была гардения, которая росла на подоконнике, на нее падало слишком много света, несколько листьев успели пожелтеть. Гардения перестала цвести в феврале, но перед этим на ней одновременно было девять цветков. Их аромат проникал даже на лестницу и оттуда — вниз, до самой улицы.

Прошло две недели после поездки в дом Генри Ружички, и за это время я с головой погрузился в работу, так же, как и на протяжении всей прошедшей зимы. Я каждый день ходил обедать в кафе на улице Мусеокату и успел переброситься парой слов с официанткой. Она была чуть постарше меня, веснушчатая, разговорчивая женщина. Обычно я садился у окна рядом с музыкальным автоматом, вдали от посторонних взглядов, в мягком свете музыкальной установки. Если в кафе не было других посетителей, официантка ставила какую-нибудь композицию и тихонько подпевала. Ей нравились хиты прошлых десятилетий, а я с удовольствием слушал ее пение. Когда я уходил из кафе, мелодия часто приставала ко мне, и вскоре я заметил, что и сам пытаюсь напевать «На сопках Маньчжурии». Официантка следила за тем, чтобы, уходя, я надевал свою куртку, поскольку уже дважды я случайно забирал с вешалки чужие. В первый раз ошибка вскрылась сразу за углом, когда я искал в кармане свой ежедневник, а вместо него обнаружил разводной ключ. В другой раз я понял, что ошибся, лишь когда товарищ поздравил меня с приобретением новой стильной куртки и спросил, действительно ли я вступил в братство Вольных Каменщиков. На груди красовался значок со звездой Давида.

Возможно, под влиянием холодного дня, напомнившего о зиме, а может, по совсем другой причине в тот четверг я отправился из кафе прямо домой и уселся за стол на кухне, чтобы сочинить письмо Анне Принц. Я написал, что являюсь наследником Генри Ружички, который скончался в марте. Сообщил, что не знал этого человека и не понимаю, почему получил наследство. Рассказал, что нашел в его доме письма, отправленные дамой по имени Анна Принц, и вот теперь пишу ей. Поскольку, по моим сведениям, у Генри Ружички нет живых родственников и я ничего не знаю о том, были ли у него друзья, я подумал, что стоит сообщить о его смерти хоть кому-нибудь. Когда я писал письмо, то был уверен, что никогда не получу на него ответа. Адрес Анны Принц был почти пятнадцатилетней давности, за это время названия улиц менялись, дома сносились, а человек мог много раз переехать или умереть.

К шести часам вечера письмо было готово. Я опустил его в почтовый ящик, а когда вернулся домой, зазвонил телефон. Я поговорил со своим отцом минут десять, и, когда положил трубку, меня посетило то же чувство, что и раньше: что-то было недосказано, что-то такое, что ни один из нас не мог облечь в слова и что нельзя исправить.

Я остался сидеть у телефона и вспомнил, как в первый раз привез Еву в дом, где прошло мое детство. Мы ехали на машине два часа без остановки, и она всю дорогу спала. Время от времени я поглядывал на нее, ее грудь поднималась в такт дыханию, волосы упали на лоб, на щеке ямка. Возможно, именно тогда я впервые почувствовал, что она далеко; гость. Может быть, это ощущение возникло в тот день и час, когда до дома оставалось уже немного, а может — гораздо раньше, еще до нас.

5

Как я ни старался сосредоточиться на чем-то другом, мои мысли снова и снова возвращались к Генри Ружичке. Все чаще я замечал, что пребываю в мире грез, в котором фрагменты его жизни начинали складываться в какую-то мозаику, но, прежде чем я успевал разобрать узор, снова рассыпались. Возможно, в другое время я действовал бы иначе, сразу продал бы дом, с радостью принял бы те небольшие деньги, которые смог бы за него выручить, и забыл обо всем этом деле. Но той беспокойной весной мысль о Генри Ружичке, казалось, удерживала меня в этом мире; она стала своего рода точкой опоры.

Когда менее чем через месяц после отправки письма Анне Принц на полу в прихожей среди другой корреспонденции я обнаружил конверт, то понял, что случилось чудо. На конверте стояли мое имя и адрес, я перевернул письмо — на обратной стороне знакомым уже почерком было написано:

Анна Принц, Кёльнштрассе 4, D-01976, Пирна, Германия.

Я распечатал конверт и в первую очередь проверил подпись. Под письмом, у нижнего края страницы, действительно значилось:

Анна Принц.

Письмо было коротким. Она писала, что с прискорбием узнала о смерти Генри, и признавалась, что уже давно ожидала этого известия. С другой стороны, она была готова и к тому, что больше никогда и ничего не узнает о Генри. Писала, что благодарна за то, что я подумал о ней и написал. «Мы действительно были знакомы, — писала Анна Принц, — но, по правде говоря, с последней встречи прошло почти сорок лет, и многое уже позабылось». Она сожалела, что не может ответить на вопрос, почему Генри Ружичка оставил завещание на мое имя. Ей в голову не приходит ничего, что могло бы помочь в поисках ответа.

Я повертел письмо в руках и перечитал его. Открыл окно, закурил сигарету. Мне было трудно поверить, что эта женщина еще жива и у нее тот же адрес, что и пятнадцать лет назад. Я попытался представить себе, что произошло, когда Анна Принц получила мое письмо. Возможно, она успела забыть Генри Ружичку. Может быть, Генри Ружичка в ее мыслях уже переместился в число тех людей, о которых больше не думают. Я размышлял об архивах, которые постепенно накапливаются в нас: люди, увиденные лишь однажды. Те, кого мы боялись по дороге в школу. Наши увлечения. Друзья детства. Люди, которых нам хотелось бы повидать. Люди, которых мы обещали навестить, но к которым не приехали. Люди, всегда встречавшиеся нам неожиданно. Люди, которые появлялись по прошествии многих лет, становились лучшими друзьями и исчезали вновь. Люди с фотографий в газетах. Люди на эскалаторах, в окнах автобусов. Друзья по переписке. Одноклассники и однокурсники. Дальние родственники, о существовании которых мы не знали. Приветливые официанты в заграничных путешествиях. Лица без имен. Люди, которых мы хотели бы забыть. Люди, которые забыли нас.

В течение следующих недель я еще дважды написал Анне Принц. Я не был уверен, что она мне ответит, но все-таки решил попытать удачу. Ее второе письмо пришло уже через две недели после первого и было таким же, как и предыдущее, — кратким и сдержанным. Это не удивило меня, ведь Анна Принц жила в стране, где разговоры людей прослушивались, а я был незнакомым ей человеком. Она ответила на мое письмо, и это не показалось мне лишь долгом вежливости, я чувствовал: что-то случилось, она не хотела отпускать прошлое.

И когда я в конце концов написал, что она — единственный человек, который может рассказать мне о Генри Ружичке, больше ведь никого и ничего не осталось, в первые дни июня Анна Принц ответила своим неровным почерком, что ее мучают сомнения и посещают совершенно неожиданные мысли, поэтому ей сложно что-либо написать. Она отмечала, что ей было бы тяжело увидеть Генри Ружичку стариком, поскольку он остается в ее мыслях все тем же молодым мужчиной, каким Генри был в день своего отъезда. С одной стороны, ей так и не пришло в голову ничего, что могло бы помочь в моих изысканиях относительно наследства, но, с другой стороны, жизненный опыт подсказывает ей, что ответы появляются как бы сами собой, тогда, когда их не ищут. Если я действительно хочу, писала Анна Принц в заключение, она готова рассказать мне о Генри более подробно, принимая, разумеется, во внимание, что многого она уже не помнит. Правда, непонятно, как могла бы состояться наша беседа, поскольку мы живем так далеко друг от друга, а писать ей теперь трудно, в последние годы ухудшилось зрение. Катаракта, пояснила Анна Принц и добавила поэтическую строку, парящую отдельно от остального текста: «Медленно застилает наш горизонт пелена тумана».

II

6

Шестого августа я сидел в самолете, оторвавшемся от земли в хельсинкском аэропорту Ванта, и, пока лайнер набирал высоту, глядел вниз на переплетение дорог, поля, перекрестки, автомобили, уменьшающиеся с каждым мгновением, и чем выше мы поднимались, тем труднее мне было представить, что в этих замедляющихся, теперь уже почти замерших на месте миниатюрных машинках сидят живые люди, которые путешествуют в одиночку и семьями, движутся в бесконечном, бессмысленном потоке, подчиняющемся какой-то своей необъяснимой логике. Мы были уже высоко, показалась изломанная линия берега, отделявшая сушу от моря. Мелководье еще долго смутно угадывалось в иллюминаторе, пока наконец несколько одиноких островков не остались позади покоиться в тихих водах залива.

Анна Принц быстро ответила на последнее письмо, сообщив, что ждет меня в гости. Она писала, что была бы рада помочь, хотя и выражала легкое недоумение по поводу моей готовности обременить себя предпринятым путешествием. Она извинялась, что не сможет приютить меня, поскольку теперь в ее распоряжении всего две комнаты. Однако в городе у вокзала, писала она, есть уютная гостиница, где в это время года наверняка найдется место. На следующий день после того, как пришло письмо от Анны Принц, я попросил своего начальника дать мне летний месячный отпуск пораньше, и, поскольку никаких срочных дел на работе не было, он согласился.

Я купил билет на самолет в Берлин, откуда на следующий день после прибытия продолжил путешествие на поезде в Дрезден. От Дрездена оставалось десять километров до городка Пирна, и я намеревался прибыть туда поздним вечером. Я чувствовал беспокойство, как это всегда бывает перед дальней дорогой, когда предстоящее туманно и еще не обрело очертаний. Я подумал о том, что ощущала Ева, уезжая от меня в декабре. Испытывала она радость или грусть? Я никому не сообщил о своем отъезде, поскольку думал, что вряд ли отлучусь больше чем на несколько дней.

Напряжение не отпускало и молодую женщину в соседнем кресле, которая, казалось, беспокоилась во время полета еще сильнее меня. Она сидела, оцепенев от страха, впившись побелевшими пальцами в подлокотники. Когда я сам немного расслабился, то заговорил с ней. Произнес несколько неуклюжих успокаивающих фраз, она разжала пальцы, весело улыбнулась и сказала, что хотя и старается быть веселой, но все равно боится смерти. Так мы оказались втянутыми в вымученную и нескладную беседу, в долгих паузах которой я пытался придумать какую-нибудь тему для разговора. Выкрутиться из этой неловкой ситуации, кажется, помогло то, что в результате словесных блужданий мне пришло в голову рассказать ей о шахматной машине, созданной в XVIII веке венгерским бароном Вольфгангом фон Кемпеленом для австрийской императрицы. Робот был одет турком и своей механической рукой с необычайной точностью переставлял фигуры на доске, восхищая всех, кому довелось его увидеть. Более того, он даже побеждал лучших шахматистов императорских дворов Европы, куда его повезли в турне.

Я скатал в плотный комок горячую фольгу из-под бортового питания и объяснил, что перед «турком» располагался комод около метра высотой и такой же в ширину, внутри которого находились всевозможные шестерни, рычаги и валики. Перед шахматной партией барон открывал дверцы и выдвигал ящики комода. Никто никогда так достоверно и не выяснил, в чем на самом деле заключался секрет устройства, хотя в дальнейшем ходили слухи, что играл спрятанный внутри горбун Вильгельм Шлумбергер из Эльзаса. Я слышал и другую версию — игроком якобы был польский офицер Ворульский, которому на войне пушечным ядром оторвало половину тела.

7

На следующее утро я выпил в гостинице кофе, испачкал рукав рубашки в апельсиновом джеме, заплатил за номер и с вещами дошел до продуваемой ветром Александерплац, где постоял минуту, глядя на поднимавшуюся из утренней дымки телебашню, ее острие скрывалось где-то в вышине. Я вспомнил игру, в которую играл в детстве со своим другом. На карточках были изображены башни, вышки и здания всего мира, и мы по очереди выкладывали их на стол. Эмпайр-стейт-билдинг побеждал Эйфелеву башню, а пирамида Хеопса не могла состязаться со зданием Московского университета, но чемпионом была телебашня в Варшаве, достигавшая невероятной высоты — 646 метров. Если у социалистических стран и возникали трудности в каких-то делах, не связанных с размерами, то уж по длине, высоте, скорости, килограммам, а также по количеству атомных бомб, необходимых для уничтожения земного шара, они побеждали всегда, так мне, по крайней мере, казалось.

С вокзала Александерплац я поехал на Центральный вокзал, откуда отправляются поезда в Дрезден. Мне пришлось ждать полтора часа, поскольку предыдущий поезд ушел за минуту до того, как я добрался до вокзала. Я убил время, гуляя по кварталу, там, где проходит улица Парижской коммуны, за которой открывался громадный пустырь, покрытый песком и щебнем. Стена, расколовшая город, проходила по краю площади, но теперь страну разделяли лишь металлические прожилки рельсов. Ветер поднял в воздух пыль и мусор, бутылки из-под лимонада покатились по щебню, и вряд ли пройдет много лет, прежде чем здесь всё застроят магазинами, которые заслонят пыльную аллею. Возможно, и название улицы изменится на более подходящее для современного мира, ведь, если я правильно помнил, Парижская коммуна была первой сумбурной попыткой рабочего класса добраться до власти. Она послужила печальным прообразом грядущих революций, и, глядя на пустырь, продуваемый ветром, я не мог избавиться от мысли, что вижу нечто символическое, и если в юности я по глупости восхищался революцией, то теперь открывшаяся передо мной картина ужасала меня. Чуть позже я сидел в поезде, смотрел в окно на спешащих по платформе людей и, кажется, вдруг различил в этой суете знакомое лицо, кого-то из далекого прошлого, но, разумеется, ошибся так же, как ошибается человек, который уже давно пытается что-то найти — чаще всего свой собственный, одиноко звучащий голос.

Я попробовал представить себе лицо Анны Принц, но на ум пришли лишь ее странные, непонятные слова, которые запомнились и продолжали крутиться у меня в голове: «Медленно застилает наш горизонт пелена тумана», и, когда поезд тронулся и потихоньку стал выползать из-под навеса вокзала, я увидел наверху застекленные прямоугольники металлических конструкций, через которые просачивался слабый свет. Я погрузился в мягкое кресло, в монотонный шум поезда. Вскоре мы уже неслись через пригороды, где дома были ниже, стены покрыты слоем грязи и копоти, где кастрюли и тарелки в квартирах день и ночь дребезжат из-за проходящих мимо поездов, а дети с грязными ладошками сидят на крышах, свесив ноги, стреляют из рогаток камешками и гайками, которые звенят, ударяясь в окна поезда, и расплющивают монеты под колесами вагонов. Дети машут руками, их матери смотрят в окна, замершие, словно остовы океанических кораблей, которые ржавеют в порту; уже на самом краю города мы проехали мимо отеля «Сити Парк», и было трудно сказать, жив он или уже нет, но наполовину сгнившая вывеска еще болталась на крыше.

К середине пути пейзаж стал меняться. Вокруг велась добыча бурого угля, и я вспомнил, что когда-то уже видел на фотографиях огромные угольные разрезы, тяжелые экскаваторы продвигались вперед, не останавливаясь даже ночью, медленно, в свете прожекторов, подгоняемые расчетами инженеров, под стук своих механических сердец, они вгрызались в пейзаж, миллиметр за миллиметром перемалывая холмы и оставляя позади себя равнину. Деревья уже давно пали, животные забились в свои норы, даже дни стали серыми, ландшафт превратился в лунный, и, когда я смотрел в окно, у меня вдруг возникло чувство, что мы движемся по краю земли, поезд мчится вперед, не сбавляя скорости, и машинист не замечает, что где-то впереди уже проглядывает та черта, за которой мы свалимся вниз, в бездонную темноту. Я невольно зажмурился, а когда с опаской открыл глаза, на краю поля снова покачивались деревца, цвета возвращались, потом деревья сменились хвойным лесом. Стволы мелькали перед глазами; затем лес внезапно кончился, и из окна открылся вид на уходящую далеко вниз долину. И как окончательное свидетельство того, что мир еще на месте, у железнодорожного полотна стоял олень.

Спустя еще два часа мы прибыли в Дрезден, где я пересел на медленный пригородный поезд, и в конце концов в половине второго дня сошел на платформу вокзала в Пирне. Я легко отыскал гостиницу, она находилась на боковой улочке, по сторонам которой шелестели клены. Номер был небольшим и чистым, над комодом висела картина, копия работы Ренуара. Я ополоснул лицо холодной водой, надел свежую рубашку и спустился в холл, где сказал дежурной, что мне надо добраться по адресу Кёльнштрассе, 4. Служащая гостиницы не знала, где эта улица, и в конце концов мы вместе нашли ее на карте на самом краю города. Дежурная сказала, что автобусы ходят плохо и мне лучше взять такси, так что я пошел обратно на вокзал, возле которого стояло несколько свободных машин.

8

В тот вечер, когда я приехал к Анне Принц, мы сидели у нее на кухне. На газовой плите медленно нагревался чайник. Я начал беседу, обращаясь к ней «фрау Принц», но она сразу поправила меня, сказав, что она «фройляйн Принц», хотя ей было бы удобнее, если бы я называл ее просто Анной. Она сказала, что теперь уже старается избегать формальностей и хорошо бы я тоже обходился без них; я пообещал называть ее Анной, хотя поначалу испытывал некоторое смущение, поскольку обращение только по имени в моем представлении подходило скорее к молоденькой девушке, а не к пожилой даме. Но чем дольше мы разговаривали и чем больше я слушал и смотрел на нее, тем труднее мне было видеть перед собой старуху, которой она на самом деле была. Анна сказала, что живет в этом доме всю жизнь. Здесь родилась и здесь же, наверное, умрет, хотя, если уж быть совсем точной, она несколько лет училась в Дрездене и жила тогда по адресу: Кёнигсберг, 43. Но когда говоришь о семидесяти годах прожитой жизни, продолжала Анна, несколько лет ничего не значат, глупо брать их в расчет, хотя чем дальше, тем подробнее вспоминается жизнь, буквально до отдельных мгновений; по той или иной причине одни воспоминания оказываются вдруг ярче, чем другие.

Она рассказала, что ее отец держал на первом этаже магазин, когда-то занимавший основную часть дома. Жилые комнаты располагались наверху, сад тогда был больше и в лучшем состоянии, но вскоре после войны ситуация изменилась, и государство выкупило помещение магазина. Прошло еще немного времени, и магазин вообще перестал существовать. В распоряжении семьи остались две комнаты, остальные сдали жильцам. Это был грабеж, сказала Анна, но ничего нельзя было поделать, а теперь для одного человека места даже слишком много. Так или иначе, ее отец недолго прожил после этих печальных событий, и, хотя к тому было много причин, тяготы военных лет и потеря дела, которое созидалось по крупинке, что-то в нем надломили.

Анна сказала, что до сих пор помнит день, когда ее отцу надо было впервые идти на новую работу, мелким чиновником в бюро регистрации предприятий. Все молчали в то утро, а накануне отец не мог заснуть всю ночь. Рано утром отец заявил, что ночью кто-то украл чайник и плитку, но, разумеется, он просто был не в себе от усталости и забыл очки на ночном столике. Отец бродил по комнате из угла в угол, выставив перед собой руки, как слепой. В конце концов мать Анны, посмотрев на мужа, взяла все на себя: одела его, повязала галстук и вытолкнула вниз, на улицу, где он, с видом лунатика, исчез. И, как ей теперь кажется, сказала Анна, этот образ спотыкающегося отца включает в себя много больше. В нем как будто отразилось состояние всей их семьи в тот момент, правильнее сказать — в тот период их жизни, шаткость, от которой они так и не смогли оправиться.

Анна Принц встала из-за стола, когда засвистел чайник. Она выключила конфорку, синеватое пламя гасло медленно, и я почувствовал легкий сладковатый запах газа и аромат чайных листьев. Она поставила на стол чашки и чайник, от которого поднимался пар. На краю чашки была щербинка. Я обвел взглядом кухню и представил ее семью здесь же сорок пять лет назад. Мало что изменилось. Газовая плита, видно, сохранилась с незапамятных времен, стену от потолка до пола прорезала трещина. Окно украшала выгоревшая на солнце занавеска в цветочек. Ярко-оранжевый тостер был приобретением семидесятых годов.

Анна вновь заговорила и рассказала, что теперь в доме помимо нее проживает еще три семьи, одну из которых трудно назвать семьей, поскольку Вальтер Абек живет один и чинит радиоприемники. Правда, поскольку теперь опасность нарваться на неприятности со стороны властей практически исчезла, он меньше занимается ремонтом и больше времени проводит в радиоэфире. Если вечером пройти мимо его комнаты, сказала Анна, из-за двери можно услышать шум и завывания, обрывки фраз на непонятных языках, и среди всего этого Вальтер Абек выискивает разные радиостанции, которые слушает в полном одиночестве, не понимая ни слова. Вальтер даже соорудил на крыше дома кое-как замаскированную вышку для собственной антенны и установил нелепого вида устройство, которое среди соседей обычно именуется рождественской елкой. Анна вспомнила, как однажды заглянула к Вальтеру, он пригласил ее войти и усадил рядом с одним из своих приемников. Она услышала быструю и непонятную речь, временами совершенно пропадавшую, но вдруг нараставшую почти до крика, и шум радиопомех. Когда она с удивлением посмотрела на Вальтера, он шепнул ей в ухо:

9

В воскресенье я проснулся рано. Позавтракал в отеле. Когда я вошел в небольшой зал, где был накрыт завтрак, там уже сидели постояльцы, они меня поприветствовали.

Официант поставил передо мной поднос, на котором расположились кофейник, стакан сока и круассан. Я подумал об отце Анны Принц, лавочнике, так же как и мой отец. В этом, в общем-то, не было ничего удивительного, но я почувствовал себя ближе к ней, возможно, потому, что рассказ Анны о ее отце напомнил мне о моем. Я вспомнил, как после школы отправлялся помогать ему, и, если в магазине не было посетителей, он часто стоял за прилавком растерянный. Если я не видел его сразу, с порога, значит, он был занят чем-то на складе — бесцельно переставлял ящики с апельсинами и банки с джемом. И поскольку он не хотел нанимать помощника, то год от года все больше времени проводил в магазине, стал частью его ассортимента, все дольше оставался в задней комнате, на складе, и вскоре я понял, что единственный способ приблизиться к нему — это самому побольше бывать здесь, бродить среди полок, разглядывать ценники, и если постараться, то я и сейчас вспомню, сколько стоил килограмм соленых огурцов на Рождество в 1973 году, воскрешу в памяти покрытое изморозью окно, через которое виднелась дорога, слышался шум окружающего мира.

Этим утром я решил отправиться к Анне Принц пешком. Я попросил в отеле карту и шел через город, сверяясь с ней. На полпути пересек реку, над которой стелился утренний туман. Туман поднимался к деревьям, листья колебались в такт течению, ветви покачивались на ветру, сквозь пелену тумана пробивался свет. За мостом, на другой стороне реки, домов было меньше, воздух — чист и прозрачен. Через час я дошел до дома Анны Принц. Она стояла в саду, так же, как и накануне; вокруг на веревках были развешаны белые простыни. Среди раскачивающихся на ветру полотнищ она и сама покачивалась. Уже издалека до меня донесся аромат чистого белья, и я увидел рубашки, наволочки, одежду, ее идеально выстиранную жизнь. Я подошел к Анне; она сжимала в пальцах наволочку, обшитую по краю кружевом, и предложила мне потрогать его, чтобы я оценил, какое это тонкое кружево — нежное, точно кожа ребенка. Я коснулся ткани, она оказалась столь тонкой, почти неосязаемой, что буквально не чувствовалась между пальцами. Анна сказала, что это самая старая из ее наволочек, сохранившаяся еще с детства, она помнит ее всю жизнь. Наволочка была такой тонкой, что ничто не тревожило сон Анны, когда она спала на ней. Анна не представляет себе, каким образом наволочка сохранилась спустя столько лет, между тем как другие вещи пропали или погибли. Нет другого объяснения, размышляла Анна, кроме того, что человек по мере старения истончается, становится легче, ночью голова начинает приподниматься над подушкой и уже не всегда даже касается ее. Ее речи позабавили меня, я представил себе стариков, которые летают во сне, медленно отрываются от своих постелей, и ветер уносит их в небо. И может быть, в смерти повинны лишь окна, которые позабыли закрыть ветреной ночью.

Чуть позже мы пошли к тому месту, где жил Генри Ружичка. Анна рассказала, что в 1939 году закончила педагогическое училище в Дрездене и после этого всю жизнь проработала школьной учительницей в Пирне, за исключением одного года во время войны, когда обучение было прервано и она трудилась на суконной фабрике, находившейся на окраине Дрездена. Но сразу после окончания войны школа открылась снова, и Анна смогла вернуться на свое прежнее место. Это был нерадостный день, сказала Анна, поскольку в школу вернулись не все ученики. Из тридцати ребят в классе остался только двадцать один человек, и она так никогда и не узнала, что приключилось с остальными. Целые семьи уехали из города, бежали, были уничтожены, и, кроме того, как минимум трое учеников погибли во время февральских бомбардировок. Среди них был Матиас Кирхе, мальчик с льняными волосами, он научился читать последним в классе, как раз перед тем, как школу закрыли. Анна сказала, что никогда не забудет выражения лица Матиаса, когда мальчик впервые смог что-то прочесть. Матиас поначалу и не понял, что он уже читает, но, когда все повскакали со своих мест, а некоторые забрались на парты, это стало доходить до мальчишки, его лицо прояснялось от строчки к строчке, он читал и читал, его ноги уперлись в пол, голос стал громче, и вскоре учительница из соседнего класса, подруга Анны, пришла посмотреть, что происходит. За ней потянулись все ее ученики, просунули головы в дверь классной комнаты, шум нарастал, такого гвалта, который стоял в школе, когда Матиас Кирхе научился читать, не случалось ни до, ни после. Анна Принц умолкла, мы медленно шли вперед, шаги ее были короткими, подошвы шаркали. По обочинам дороги ветер взбивал в воздухе вихри из пыли и песка. Солнце осветило ее лицо — оно было грустным, губы плотно сжаты. Анна рассказала, что позже, осенью 1954 года, школе Пирны потребовался еще один учитель и на эту должность приняли человека по имени Генри Ружичка. Раньше он преподавал природоведение в Лейпциге, но уволился с работы из-за конфликта, о причинах которого Анна так никогда и не узнала. Поскольку директор школы уехал в отпуск, Анне поручили встретить и ввести Генри Ружичку в курс дела: он прибыл к ним в город во второй половине июня. Анна до сих пор помнит тот день. Она ждала Генри на станции, наконец он приехал поздним вечерним поездом, у него был всего один чемодан и ни малейшего понятия о том, где он будет жить. Генри стоял на платформе с таким видом, будто только что свалился с Луны, и Анна почувствовала, что он совершенно не представляет себе, где оказался. Когда Анна спросила, где он намеревается переночевать, Генри сообщил, что страдает устойчивой фобией в отношении гостиниц, и поинтересовался, не поместится ли на кухне у Анны маленькая скамейка или, скажем, шезлонг. Она не знает, почему согласилась выполнить просьбу Генри. Возможно, его неприкаянность и в какой-то степени таинственность повлияли на нее, а может быть, из-за того, что она в то время жила одна и мужчина, ночующий на кухне, не доставлял никому неудобств. На следующее утро Анна зашла в кухню, где Генри провел ночь на скрипучей кровати, но там никого не было. Правда, у кровати она заметила его нераскрытый чемодан, а рядом аккуратно стояли ботинки, из чего Анна сделала вывод, что он не мог убежать далеко. Она высунулась из окна и увидела босые ступни, торчащие из травы на заднем дворе. Анна поспешила на улицу проверить, жив ли ее постоялец; когда же она приблизилась к торчащим из травы пяткам, лежащий Генри приподнялся и приложил палец к губам, требуя тишины. Анна осторожно подошла и увидела медленно порхающую бабочку. Анна знала самых обычных бабочек, но не встречала бабочки, за которой, затаив дыхание, наблюдал Генри. Честно говоря, это была довольно неприметная бабочка, сказала Анна, но Генри смотрел на нее с таким благоговением, и она решила, что в ней есть что-то особенное. С цветов красного клевера бабочка поднялась в воздух, несколько мгновений покружила над Анной и Генри, затем взмыла ввысь и скрылась за каменной изгородью. Генри медленно поднялся, стряхнул с брюк приставшие травинки, пошевелил пальцами на ногах и пробормотал латинское название бабочки. Анна уже не помнила, что это был за вид, и не думает, что он представлял какую-то невероятную ценность. Важнее, продолжала Анна, что в первый же день она заметила две вещи: Генри Ружичка был страстно увлечен бабочками и обладал свойством внезапно исчезать.

Генри приступил к работе в школе в августе, и ему был поручен один класс. Анна обратила внимание, что ученики быстро привязались к Генри, он вызывал искреннее уважение, а поскольку его азарт передавался и ученикам, дети в нем души не чаяли. Популярности Генри способствовали и его необычные методы преподавания. Анна сказала, что часто наблюдала из окна своего класса, как Генри шагает через двор в окружении учеников — например, на развалины старинной усадьбы на окраине города, в полуразрушенных залах которой, прямо под открытым небом, он потом проводил уроки. У Генри была своя методика преподавания географии, которую он не стремился предавать огласке.

10

Спал я беспокойно, находясь на границе между сном и явью, часто просыпался, мне слышался голос бодрствующей в комнате Анны Принц и какой-то затихающий голос, свист кипящего чайника, шум ветвей; и, когда я в очередной раз проснулся, за окном была ночь, скупой свет медленно просачивался в комнату, на столе стояла деревянная шкатулка, внутри которой трепетал лоскут с засохшей кровью; я ощущал простыни, развешанные на веревке, их тяжесть, они раскачивались на ночном ветру, их белизна манила ночных бабочек, коконопрядов, сатурний, лемонид, бражников, пядениц. Тени бабочек мелькали на ткани, я слышал бесшумные удары крыльев, разрезающих воздух, ощущал трепет усиков и одновременно был далеко от дома, в глубоком прошлом, в будущем, приходящем откуда-то из темноты. И еще — утром, когда я уже совершенно проснулся, то почувствовал, что чего-то не хватает, как будто Анна пыталась рассказать мне то, чего и сама не понимала, что многие годы пребывало с ней, но осталось тайной. За окном тихонько моросил дождик, и я решил дождаться, пока он перестанет. Утро я провел в своем номере за чтением дневника Генри Ружички. Двадцать четвертого августа 1963 года он находился в деревне Гарда на западном берегу озера Гарда и жил в отеле «Монте Балдо». Он записал: «Сегодня дождь. Небо как мокрая тряпка. Перед отелем кошка. Спряталась в углубление оконного проема. Вчера на южном склоне Монте-Карцен красивая

Pamassius mnemosyne,

высота 1500 метров над уровнем моря. Шесть особей

Erebia ottomana

, три особи

Hamearis lucina,

внимание, август! Прочие наблюдения: шесть

Papillo machaon

, вторая генерация, одна

Melitaea aurelia,

кроме того,

podalirius, brassicae, rapae, mannii, icarus, malvae, briseis

(самка). В саду при отеле

A. iris

, которая совершенно заворожила своим видом нескольких постояльцев. За пять дней в общей сложности 53 вида. Необходимо остаться еще на день-два, хотя бы из-за

phoebus.

Перекусил на высоте четырехсот метров, вечером возвращение в отель, опять та же кошка. Поднялся ветер, завтра обещают ясную погоду».

Я пролистнул еще несколько страниц, стараясь понять, нашел ли Генри своего «фебуса». Не обнаружив более ни единого упоминания о бабочке, я положил тетрадь себе на грудь. Она вздымалась в такт дыханию. Дождь на улице прекратился. Я вынул заложенное между страницами старое свидетельство о браке, согласно которому в 1924 году в Хельсинки Анетт Браун вступила в брак с неким Йоханнесом Бергом, примерно через четыре года после того, как пропала из жизни Генри. Я рассматривал листок бумаги и чувствовал, как из окна в комнату вливается свежий, умытый дождем воздух. Ощущал, как под струей воздуха страницы дневника одна за другой приходят в движение.

В четыре часа я сидел на кухне у Анны Принц, но, в отличие от предыдущего дня, она была молчалива и за все время произнесла лишь несколько слов. Вероятно, что-то в ее воспоминаниях или рассказе тяготило ее, а может быть, она просто устала. Я предложил ей перенести встречу на следующий день, дождливая погода привела в уныние и меня, но она помотала головой и попросила остаться. Анна сказала, что я непременно должен попробовать томатную пасту, которую она сберегла с прошлого года. Осталось еще несколько банок, и сейчас паста должна быть особенно вкусной. Если заготовки простоят зиму и следующее лето, то в томатах проявляется их истинный аромат.

Анна открыла стеклянную банку, и кухня наполнилась терпким запахом помидоров. Она положила пасту на кусок хлеба, тщательно размазала и протянула бутерброд мне. Затем приглушила радио, села и выжидательно посмотрела на меня. Я попробовал сэндвич, ощутил во рту вкус помидора и перца. Мгновение посмаковав угощенье, я сказал, что никогда не пробовал столь вкусной томатной пасты. Анна улыбнулась и заметила, что так говорят все. Когда я спросил, в чем же секрет этого блюда, она рассмеялась. Ответила, что секрет томатной пасты кроется в памяти. Когда я сказал, что не очень ее понимаю, она пояснила — если выращиваешь томаты всю жизнь, то в каждом томате сохраняется память предыдущего томата. В чугунной сковородке осталась память с прошлой осени, а в каждой банке с томатами — память обо всем, что было в ней раньше и есть сейчас. Я недоверчиво улыбнулся и сказал, что за свою жизнь встречал разные философии, но никогда не слышал о философии томатной.

За окном опять пошел дождь. Шум дождя наполнил комнату, струи воды устремились по стеклу вниз. Я рассматривал трещину, прорезавшую кирпичную стену из угла в угол, и размышлял о том, сколько же секретов она хранит. Казалось, дом спит крепким сном, радио наверху не шумело. Анна рассказывала мне о Генри Ружичке, своей сестре Ингрид и о том, что сломило ее отца. Но сама она оставалась по-прежнему непроницаемой. О чем она думала? Кто она на самом деле?