В новом своем произведении — романе «Млечный Путь» известный башкирский прозаик воссоздает сложную атмосферу послевоенного времени, говорит о драматических судьбах бывших солдат-фронтовиков, не сразу нашедших себя в мирной жизни. Уже в наши дни, в зрелом возрасте главный герой — боевой офицер Мансур Кутушев — мысленно перебирает страницы своей биографии, неотделимой от суровой правды и заблуждений, выпавших на его время. Несмотря на ошибки молодости, горечь поражений и утрат, он не изменил идеалам юности, сохранил веру в высокое назначение человека.
Дом в горах
1
День еще только начинался, а ночная прохлада быстро отступала в укромные лесные чащобы, в заросшие кустарником глубокие волчьи овраги. Вершины гор, необъятные просторы дальних степей плывут в дрожащем мареве, сливаясь с белесым горизонтом. Стояла самая жаркая пора середины лета.
Раннее тихое утро. Едва потускнела разгоревшаяся алым пламенем заря на востоке и выглянуло солнце из-за гряды ближних гор, как заиграла золотом и серебром мелкая рябь на поверхности Голубого Озера. Медленно, будто нехотя, сползают с листьев капли тяжелой росы, оживают цветы, раскрывая сонные бутоны навстречу теплу и свету. Величаво покачиваются кроны деревьев на еле заметном верховом ветру.
Вот уже десять годочков каждым летним утром, обмирая сердцем, встречает Мансур эту пробуждающуюся красоту. Мужчине вроде бы к лицу быть сдержанней, прятать свои чувства даже от себя самого, но как устоять перед волшебством рождающегося у тебя на глазах нового дня? Как скрыть охватывающий душу священный восторг, почти языческий трепет перед огромностью и грозной силой мира, если собственная твоя жизнь — всего лишь миг в его неисчислимых веках?
С волнением, затаив дыхание, всматривается Мансур в бледнеющее небо, озаренные утренним светом вершины гор, бескрайние лесные просторы. Смотрит и не может насмотреться. И переживает непонятную горькую радость, жадное чувство неутоленных желаний. Не оттого ли, что с каждым разом открывает все новые краски и узоры, не замеченные доселе приметы бесконечного совершенства природы, а в себе самом — увы! — лишь печаль...
Так начинается утро Мансура.
2
Не зря сказано: мы предполагаем, бог располагает. В данном случае бог — закон дороги. Мансур рассчитывал к утру добраться до Уфы, оттуда два с небольшим часа воздушного пути — и Москва. Но дорога диктовала свои законы. Кому только ни показывал Мансур злополучную телеграмму, как ни доказывал, то унижаясь, то кому-то чем-то грозя, — ничто не помогло: билет на самолет достать ему не удалось.
Правда, в какой-то момент один из начальников с широкими золотыми нашивками на рукавах темно-синего кителя дрогнул перед ним и пообещал помочь, но вскоре и он пошел на попятную: «Ну, добуду я тебе билет, а дальше что? Видишь, сколько народу в залах ожидания? Цыганский табор! Не летают самолеты. Никуда не летают. Почему, спрашиваешь? А черт его знает почему. Из Москвы нет. Вот тебе мой совет: садись в автобус или бери такси — и дуй на железнодорожный вокзал. Я звякну туда по телефону. Попадешь на вечерний поезд, поспишь две ночки — и будешь в Москве».
Нет, не мог понять Мансур, почему в эту летнюю пору, когда люди снуют по всей бескрайней стране со своими неотложными делами, в отпуска и из отпусков, самолеты вдруг перестали летать. Какие только догадки и толки не услышишь по этому поводу. И чем дольше засиживаются люди в аэропорту, тем невероятнее становятся их предположения. Один из таких, с женой и двумя детьми, направляющийся на Украину, к могиле погибшего в войну брата, всерьез уверял, что не хватает керосина. Ну, не глупец ли! Если в нашей стране его не хватает, то как же обходятся те страны, что живут на покупном горючем? От другого слышишь: «Вокруг Москвы вот уже два или три дня бушуют грозы и ливни». И опять же вранье, потому что по радио передавали совершенно другое. Впрочем, осатаневших от томительного ожидания пассажиров понять можно, тут невесть что заговоришь. Так что же, рот им прикажете закрыть? Ничего удивительного, что еще один болтает, подмигивая, о летающих тарелках, из-за них, дескать, пилоты боятся подняться в небо.
Так и пришлось Мансуру махнуть на все рукой и податься на железнодорожный вокзал. Хорошо, начальник тот оказался человеком слова — стоило Мансуру пробраться к кассе и назвать свою фамилию, как он незамедлительно получил билет.
Сколь ни была угнетающа мысль о двухсуточной тряске в вагоне, она пугала меньше здешней толчеи, ожидания «летной погоды», пустых хлопот. «Нет уж, чем ждать самолета, лучше мало-помалу двигаться», — утешал он себя.
Запах юшана
1
Последние дни войны...
После жестоких боев за Вену и полного ее освобождения наши части расположились на отдых по окраинам города и в близлежащих селениях.
Едва командир разведвзвода лейтенант Кутушев успел разместить своих бойцов в предоставленном в их распоряжение доме, как тут же в срочном порядке был вызван в штаб. Рядом с командиром полка и начальником штаба он увидел молодого, подтянутого майора из особого отдела дивизии.
Придирчиво оглядев Кутушева, особист сразу же заговорил о предстоящей операции. В шести-семи километрах отсюда, в большом фольварке, расположенном на склоне крутой горы, скопилось примерно триста человек цивильного обличья. Должно быть, партизаны и бывшие узники концлагерей, люди из многих стран Европы. По словам местного населения, все вооружены. Значит, могут открыть огонь, и потому надо соблюдать осторожность.
Известно, что все земли, примыкающие к фольварку, принадлежали богатому помещику. После его бегства вместе с фашистами поместье захватили вышедшие из лесов и спустившиеся с гор партизаны, а к ним примкнул всякий люд — бывшие узники, беженцы. Отступавших гитлеровцев они не допустили на «свою» территорию и дожидались прихода Красной Армии. Задача Кутушева — привести ту разношерстную толпу в расположение дивизии. Людям надо объяснить, что на занятых нашими войсками землях не должно быть вооруженных групп. Они обязаны пройти соответствующую проверку в военной комендатуре, после чего будут отправлены на родину.
2
Нурания оказалась в числе первых пленных. Когда немногочисленный отряд пограничников пал под ударами внезапно перешедшего границу противника, на разгромленной заставе немцы стали собирать оставшихся в живых красноармейцев. Жен командиров и активисток из разных сел отделили в особую группу и погнали через границу к железной дороге.
В душном товарном вагоне с зарешеченными окнами было набито не меньше сотни таких же, как Нурания, женщин. Не то что прилечь — присесть было невозможно. Тихий плач и стоны, крики детей, невнятный говор. На случайных ли, предусмотренных ли остановках людей выгоняют на воздух, изредка дают жидкую холодную баланду, по кружке застоявшейся воды. А начнут иные женщины протестовать против такого обращения, солдаты охраны принимаются хохотать и улюлюкать, словно не люди перед ними, не женщины и дети, а жалкий скот, не достойный человеческого отношения. Кончается все это тем, что пленниц прикладами загоняют обратно в вагоны.
А что же Нурания? После разгрома заставы и гибели Зарифа она была готова отречься от жизни. Судьба ее несмышленых детей в руках злобного врага. Родная земля в огне. Как жить теперь? На что надеяться? Все пошло прахом.
Еще не зная, что ждет ее и всех этих несчастных женщин, она готовила себя к худшему. Лишь бы Хасан и Хусаин уцелели. Если она еще жива, то благодаря им, своим несчастным близнецам, и должна сделать все, чтобы защитить их, сохранить им жизнь. Потому, превозмогая душевную боль, она продолжала заботиться о них, баюкала на уставших, налитых свинцовой тяжестью руках и украдкой плакала о муже, о растоптанном врагом счастье.
Странное дело, то ли от страха, то ли детским своим чутьем догадываясь о беде, настигшей всех этих людей и себя вместе с ними, близнецы молча переносили тяготы дороги, не капризничали, не хныкали, ели и пили, когда дадут, а не дадут — терпели покорно, глядя вокруг посерьезневшими глазами. «Да у тебя золотые дети!»— то и дело говорила примостившаяся рядом женщина, поглаживая Хасана и Хусаина по головкам и стараясь отвлечь Нуранию от мрачных дум.
3
Приведя Нуранию в свой хутор, немка с брезгливым вниманием осмотрела ее с головы до ног и, морща нос, ушла в дом. Вернулась она с каким-то свертком, который бросила Нурании под ноги. Через того человека с хлыстом, как оказалось довольно прилично знавшего русский язык, хозяйка велела ей помыться, надеть на себя чистую одежду.
Нурания безучастно выслушала все это и побрела за ним к низкой кирпичной пристройке.
— Тебя как зовут? — спросил тот все так же хмуро. — Нурания? Хм... Кто такая? Не татарка ли? Хотя какая разница... Сейчас я тебе согрею воду. Помоешься, отдохнешь. Завтра с рассвета — на работу.
Только сняв в предбаннике платье, Нурания увидела, что оно безобразно запачкано и порвано во многих местах. Тело, не знавшее воды и мыла около двух недель, блаженствовало в жаркой бане. Мылась Нурания долго, позабыв о своем горе, тщательно обтиралась жестким мочалом и удивлялась тому, что никто ее не подгоняет. А когда натянула на себя далеко не новое, но чистое платье, вязаную кофту, которые дала хозяйка, она почувствовала такую неимоверную усталость, такую слабость, что не смогла подняться со скамейки. Так и сидела в предбаннике, пока туда не постучался все тот же немец.
— Ну что, все хорошо у тебя? — спросил он через дверь.
4
...Тихонько постанывая от нестерпимой боли в пояснице и натруженных плечах, Нурания оглядывает кажущееся бескрайним капустное поле и ждет не дождется вечера. А остановиться ей нельзя. Дашь уставшему телу хоть небольшую поблажку, сколько сил потребуется потом, чтобы заставить себя снова взяться за ножи.
Теперь за ней присматривает Генрих. На рассвете он ведет ее в поле и намечает участок, с которого она должна убрать капусту.
— Смотри, девка, — грозится, осклабившись, старый пьяница, — если не выполнишь норму, ни крошки еды не получишь!
В прежние годы капусту они убирали вдвоем с Валдисом, и было не так трудно. Нынче его нет. В самую страду, по разнарядке военных властей, Валдиса отправили с подводой на какие-то работы в город. Потому и выпало Нурании одной гнуть спину на капусте.
Труд однообразный, тяжелый. Правда, по сравнению с прошлыми годами, она управляется теперь половчее. Руки двигаются сами собой. Срезает она головку за головкой, проходит шагов пятнадцать, потом собирает вилки в корзину и выносит на край поля. Привычная работа. Только вот уже два года после неудачного побега у Нурании побаливает сердце. Если бы не это! Но жалеть ее некому, надеяться не на что. За весь день ей дают отдохнуть всего полчаса, и то лишь во время обеда, который и обедом-то нельзя назвать: кусок черствого хлеба, объедки с хозяйского стола, кружка воды...
Встречи, расставания…
1
Прислушиваясь к мерному стуку колес, Мансур перебирал в памяти большие и малые события своей жизни. Он знал, что пользы от этого никакой, но мысль не подвластна человеческой воле. И улетает она то в даль годов, в пору юности, то возвращается к дням, жар и смятение которых еще не остыли, не улеглись.
...В армию Мансура призвали в тридцать девятом. Семь лет его молодой жизни прошли вдали от дома, четыре из них поглотила война. Ушел он из аула еще неокрепшим, безусым юнцом, вернулся меченным огнем и железом мужчиной.
После десятилетки он поступил в сельскохозяйственный техникум на заочное отделение механизации. Все лето в тот год до призыва в армию ему выпало работать вместо заболевшего шофера на единственной колхозной полуторке. И было это для парня, с детства бредившего всякими машинами и механизмами, неслыханным счастьем. Помнит Мансур, как мчалась полуторка в облаках пыли, подпрыгивая на ухабах и колдобинах, по разбитым проселкам, и будто слышит в ушах свист врывающегося в открытое окно ветра. По одну сторону дороги переливаются желтизной и зеленью поспевающие хлеба, по другую высятся неприступные горы. Пьянея от скорости, от избытка молодых сил и просто от беспричинной радости, он выкрикивал что взбредет в голову или пел шутливые уличные песни своего аула.
Иногда он брал с собой брата. Еле выживший в страшный голод тридцать третьего года, Талгат выглядел болезненным и хилым, рос медленно, но тоже тянулся к технике, к машинам, и такие поездки с братом были для него праздником. Вспоминая довоенные годы, Мансур удивлялся, как этот худой, тонкий в кости мальчишка стал потом трактористом в колхозе, а на фронте воевал минометчиком...
А тогда им нравилось остановить машину у придорожных кустов, лечь навзничь в пахнущую чем-то горьковато-сладким густую траву и глядеть в небо, слушать звенящую тишину. Потом, когда Мансур тосковал в чужих краях по дому, родная земля представлялась ему в ярком сиянии дня, со звоном цикад, с пением жаворонка. Знал, что жизнь его односельчан нелегка, есть в ней и горе, и лишения, но юная память обходила их, рисовала картины светлые, радостные. Наивная, беспечная пора. Восемнадцатилетний юноша еще не утруждал себя разгадыванием сложных головоломок жизни. Мир, окружавший его, при всей своей суровости казался ему разумным, упорядоченным, как чередование дня и ночи, как неизбежная смена времен года. Свой аул Мансур считал самым лучшим из тех, в которых ему приходилось бывать, и не без оснований: строили здесь красивые просторные дома, трудились до седьмого пота и любили шумные, веселые сабантуи — праздники, устраиваемые после весенних работ, в самом начале лета.
2
Несмотря на охи-вздохи матери, Мансур не спешил с женитьбой, и напрасно заглядывались на него девушки, то жарким зазывным взором, то по-деревенски грубоватой шутливостью давая понять: чего, мол, нос воротишь? Ведь не найдешь лучше меня!..
С грехом пополам наладив полуторку, он мотался между аулом и райцентром, возил все, что придется: из колхоза зерно и молоко в цинковых флягах, из города — кирпич, доски. Если машина в порядке и дорога длинна, только и остается посвистывать-напевать да предаваться разным воспоминаниям, думать всякую всячину. А думать и беспокоиться ему есть о чем. К концу лета, когда подули пронизывающие холодные ветры и все чаще налетали обложные серые дожди, у Мансура снова заныли старые раны. Надо бы врачам показаться, подлечиться немного, но кому передать машину? Еще больше тревожит завтрашний день. Была мечта продолжить учебу, может, даже в институт попробовать поступить. Конечно, на дневное отделение и замахиваться не стоит. И возраст не тот, и руки связаны стариками, разве их оставишь одних. Да и сестру Фатиму жаль — мается, из последних сил тянет вдовий воз. Как не помочь горемыке? То сена накосить для коровы, то дров привезти, то в хозяйстве что подправить, починить. Словом, думать надо о заочной учебе, но уже со следующего года.
Взбаламученная войной жизнь медленно входила в колею. В городах, слышно, собираются отменить карточную систему, на западе страны полным ходом восстанавливаются разрушенные заводы и фабрики, лежащие в руинах города. В Куштиряке, впервые после сорокового года, выдали колхозникам на трудодни по сто граммов зерна. Мало, конечно, словно курам только поклевать, но все же люди почувствовали забытый вкус хлеба. А главное — пробудилась в них надежда на лучшие времена. Поднимется, расправит еще плечи Куштиряк. И горе отступит, и слезы высохнут. Как же иначе? Все проходит...
Еще одно утешение Мансура — Хайдар. Операцию ему сделали, вынули засевший в легких осколок, и теперь поправляется парень не по дням, а по часам: на лице появился румянец, в глазах — живой блеск. А в нынешнюю встречу вовсе обрадовал Мансура. Притащил из палаты несколько книг, разложил перед ним и начал рассказывать о своих планах:
— Думаешь, забыл твой совет? Нет, брат, не забыл! Видишь, это книги по бухгалтерскому учету. Читаю, готовлюсь помаленьку. Как выпишусь из госпиталя, думаю на пару месяцев задержаться в городе. Я уже узнавал через врачей, есть тут курсы. Ну, как?
3
Трудно привыкала Нурания к новому своему житью-бытью. Аул ей казался чужим, чуть ли не враждебным, потому она больше отсиживалась дома, заводить знакомства не спешила. Садилась с каким-нибудь рукоделием у окна, машинально двигались пальцы, а мысли метались между прошлым и настоящим. Она еще не до конца осознала, хорошо ли, верно ли поступила тогда, вернув Мансура с дороги, и неожиданно для себя самой согласилась стать его женой.
Часто Нурания вспоминала Зарифа, маленьких Хасана и Хусаина, но удручало, что чувство вины перед их памятью терзало ее все реже, все слабее. Годами в ней жила безотчетная убежденность, что эта вечная боль — естественное состояние ее души, неизменное и неизбывное, и ни сил, ни желания искать выхода из него не было. Тупое, усыпляющее равнодушие к жизни питало еще и то унизительное положение, в которое ее поставили с первых дней возвращения в родной аул. Больная, измученная горем, она была обязана каждую неделю являться в сельсовет — вот она я, никуда не ушла, не скрылась, — отвечать на замысловатые, с недоверчивым прищуром, вопросы участкового милиционера, подписывать какие-то бумаги.
И вдруг в черных тучах появился просвет. Гнетущая, пригибающая к земле боль отступила, перед взором распахнулась скрытая до сих пор жизнь. Она удивляла, пугала своей огромностью, возрождением уснувших, убитых желаний, странной жаждой чего-то забытого или неизведанного. А в душе сомнение: зачем все это? Но придет домой Мансур, весь светящийся радостной улыбкой, обнимет, поцелует тайком от родителей, и тают страхи, уходят прочь сомнения...
Аул не терпит загадок. Куштиряковские кумушки любят, чтобы все было на виду, чтобы каждый человек был как на ладони. Но вот незадача: молодая хозяйка в доме старика Бектимира на языке у них вертится, а на зуб не попадает. Как же так? Встретишь на улице или у колодца — на приветствие отвечает лишь кивком головы, от разговоров уклоняется. Больна? Чересчур горда? Слов нет, красива, но разве Куштиряк обделен такими? Странно и то, что Мансур, по которому сохли первые красавицы аула, взял да женился на чьей-то вдове, да еще привез ее бог знает откуда.
Все эти досужие толки и пересуды, косые взгляды мало беспокоили Нуранию. Она была защищена любовью мужа. К тому же жизнь в новой семье чем-то напоминала ей годы юности. И скромный достаток, и сердечные взаимоотношения, не нуждающиеся в многословных излияниях, и размеренный уклад, неспешное течение дней — все это навевало воспоминания светлые, уносило в мир счастливых грез. Старые свекровь и свекор души не чают в невестке, стараются незаметно оградить ее от тяжелой работы по дому, вовремя подсобить, помочь, когда она принималась обихаживать скотину, убираться в избе. В ответ на их тепло Нурания постепенно оттаивала душой, проникалась доверием к ним. Отступали телесные хвори, исцелялась душа, как оживает цветок под лучами солнца. Так, видно, устроен человек: против зла находит себе силы, а перед любовью бессилен.
4
Он уже был наслышан, да и сам видел по прошлому году, какие муки терпит Куштиряк с немногочисленным скотом за долгие зимы. Дела на фермах были хуже некуда. В обветшавших коровниках гуляет ветер, наметая целые сугробы, овечьи кошары то и дело приходится откапывать от снега, кормов хватает едва ли до апреля, а там, в самую гиблую пору весенней распутицы, начинается падеж скота.
Уже на второй день после собрания Мансур обошел фермы, побывал на конюшне, а вечером созвал правление. Все ждали его слова, но он не торопился говорить, хотел послушать не в пример ему опытных односельчан, особенно — уважаемых стариков. Поначалу актив отмалчивался. Сбитые с толку бесконечными неурядицами, отвыкшие от деловых, откровенных разговоров и спора люди смотрели на молодого председателя с опаской: высунешься, скажешь что-нибудь невпопад и окажешься в дураках, а то и доверие потеряешь. Потому они больше вздыхали, и кряхтели, каждый хотел спрятаться за спину соседа, а если кто и выронит слово, то давал понять, что зря, мол, тратим время, все эти заседания — мертвому припарка; придет зима, и снова будет по-старому...
Мансур и сам знал, что это так.
— Значит, считаете, выхода никакого? — спросил он, ощупывая глазами собравшихся.
Никто голоса не подал, отчаянный вопрос председателя повис в воздухе.
5
И снова померк белый свет для Нурании. Какие-то страшные слова, произносимые на суде, перекрестные допросы, то гневные, то деловито-спокойные ответы Мансура, а в конце — его потухший взор, опущенные плечи — все ей казалось сном, неправдоподобным и жутким. Вот-вот она проснется, и черная пелена, затмевающая день, спадет с глаз, мир снова озарится сиянием. Но все было напрасно, солнце счастья закатилось. Схватившись за грудь, она упала прямо в зале суда.
Состояние ее было тяжелым. Не помнит, как и с кем добралась домой, как осматривал ее врач. И только на второй день она очнулась и с мучительной болью стала вспоминать подробности случившегося. Ей все еще не верилось в постигшее ее и Мансура несчастье. Беззвучно плача, она заклинала какие-то неизвестные ей беспощадные силы о помощи, не за себя просила и умоляла, а за безвинно пострадавшего, опозоренного мужа. Потом снова полусон, полузабытье: бегут, бегут к ней и никак не добегут маленькие Хасан и Хусаин. Вслед за ними, сверкая на солнце орденами и по привычке поглаживая смоляные кудри, спешит навстречу улыбающийся Мансур. А Зариф ей уже не снится. Кажется, она даже лицо его плохо помнит, поэтому, как проснется, начинает судорожно восстанавливать в памяти его улыбку, жесты, слова, но тут же спохватывается: все думы ее о Мансуре. «Прости меня, Зариф, дорогой, я виновата перед тобой, — шепчет она, вытирая покаянные слезы. — Но ты пойми, если бы не встретила Мансура, я давно уже была бы в могиле. Он вернул меня к жизни, и я полюбила его на счастье и на беду...» Тут приходит новая догадка: не потому ли ей выпали эти страдания, что забыла Зарифа, потянулась к счастью наперекор злой судьбе? «Но ведь я слабая женщина, Зариф! Ни тебя, ни моих малюток уже не было. Никого! Умерла бы я без Мансура...» — так она убеждала то ли погибшего Зарифа, то ли себя.
Слабая, убитая горем, она металась между сном и явью, когда Фатима тихонько погладила ее по волосам.
— Тихо, тихо, не бойся, лежи спокойно, — сказала Фатима. — Марзия приехала проведать тебя.
— Ах, Марзия, добрая душа! Спасибо тебе, что не забыла. Ведь я умру скоро, — вскинулась Нурания.
Тепло земли
1
Всю дорогу Мансур досадовал, что в нужный ему момент случилась эта незадача с самолетами. Поезд тоже, конечно, не стоит на месте, спешит, делая остановки лишь на крупных станциях, но Мансуру кажется, что тащится он как черепаха. Мелькают за окном какие-то понурые, покрытые пылью строения, лоскутки чахлых лесов, иссушенные зноем, до срока созревшие, потому бесплодные поля. Области к западу от Урала были охвачены засухой.
Ехать Мансуру еще целый день и целую ночь. Как ни уговаривал он себя быть спокойнее, ничего с собой не мог поделать, метался по узкому коридору, подолгу стоял у окна, вглядываясь в пронизанное беспощадным светом небо.
Двое из его спутников, чета пожилых людей, с удовольствием пьют чай. Других забот у них нет. Правда, муж, словно опасаясь чего-то, изредка выглядывает из открытой двери, но тут же спешит на место и ложится отдыхать. Не проходит и часа, он уже снова начинает вытаскивать из сумки дорожную снедь. «Чай будем пить?» — спрашивает жена. «Да, чай будем пить», — отвечает муж.
А тот, плешивый, которого Мансур про себя назвал Занудой, изнывал от безделья, от того, что не с кем язык почесать. Вот и вертелся возле Мансура, как охотник, выслеживающий дичь, пытаясь завлечь его в сети разговора.
— Дни-то, дни какие выдались, земляк, а! — сказал Зануда, подойдя к нему.
2
Прошли Октябрьские праздники. Выпал ранний в том году снег, и начались холода. Пришла пора поставить машину в гараж.
Как раз в те дни пришло на имя Нурании письмо от Валдиса. Он писал, что совсем недавно вернулся из чужих краев на родину, а адрес Нурании узнал по ее розыску, посланному еще в сорок седьмом году.
Мансур тут же отбил телеграмму, пригласив его в гости. На что Валдис ответил телеграммой же, что здоровье не позволяет ему пускаться в дальний путь и что ждет Нуранию и Мансура у себя в Риге. Думал, гадал Мансур и решил ехать. Да и Хайдар горячо поддержал эту мысль:
— Езжай, не раздумывай, мир повидаешь, проветришься. Все равно теперь до весны делать тебе нечего.
Такие путешествия в те годы были связаны со многими трудностями, но забота неотложная впереди человека бежит, и он, полагаясь частенько лишь на авось да случайное везение, пускается в дальнюю дорогу. На вокзалах люди сутками стоят в очередях за билетом, поезда переполнены. Всюду теснота, удобств никаких. Хотя Мансур выправил билет еще в Каратау, он лишь на пятые сутки попал в Москву, где должен был пересесть на другой поезд.
3
Что на земле остается от человека? За недолгий век тяжелые испытания выпадают на его долю, терпит горе и несчастья, а что же в итоге этих мытарств? Неужели прав древний мудрец, уподобивший человеческую жизнь чаше страданий?
Наблюдая со сцены за собравшимися в клубе односельчанами и прислушиваясь вполуха к словам докладчика, Мансур задавал себе эти вопросы.
А было это в тот май, когда праздновали тридцатилетие Победы, и Мансура как ветерана войны усадили за стол президиума. Вопросы, которые вертелись у него в голове, были не новые. Они и прежде посещали его бессонными ночами, но приходило утро, и под напором неотложных дел и забот отступали в закоулки сознания, теряли остроту, да и моложе еще был Мансур. Теперь же, вглядываясь в лица односельчан, он, словно в составленном из осколков зеркале, видел отражение разных событий собственной жизни. Что и говорить, как и его самого, судьба не баловала этих людей, испытала их и войной, и голодом, и страхом. Но ведь живут, чего-то ждут, к чему-то стремятся, заботятся о детях. Значит, в этом и есть смысл их существования?..
В первом ряду президиума сидит друг Мансура Хайдар. Солидно покашливает, неспешно поглаживает все еще густые, с обильной проседью волосы и, будто поддакивая оратору, тихонько качает головой. Тоже хлебнул мужик за свою жизнь всякого. А ведь выстоял да еще двух сыновей в люди вывел: один учителем работает в соседнем районе, второй — лучший бригадир в Куштиряке.
В последнем ряду у самой двери торчит маленькая, вся седая голова Зиганши. Лицо изборождено глубокими морщинами, некогда толстый, круглый живот опал, как пустой бурдюк. Увидев его, Мансур внутренне возмутился: зачем он на этом гордом и горестном празднике Куштиряка? Не имеет он права сидеть даже и на задворках народного торжества!
4
Дома он уже не стал ложиться. Еще в сумерках, воровато оглядываясь по сторонам, направился на конный двор. Сегодня ему предстояло везти сына в Каратау к врачу. В последнее время Анвар страдал от покрывших все тело болячек.
Со старым конюхом Василием Мансур обычно ладил. Но на этот раз, увидев его ни свет ни заря, Василий нахмурился, хотя и был предупрежден еще с вечера.
— Можно подумать, гонятся за ним... — буркнул он с недовольным видом. — Коней только что пригнали с водопоя.
Мансур промолчал, и это, кажется, успокоило Василия: вывел из конюшни резвую саврасую трехлетку — обычно ее запрягали на такие недальние, без груза, поездки.
Еще затемно Мансур приехал в Куштиряк. Фатима не ждала брата так рано. Она только что пришла с утренней дойки и хлопотала у плиты, готовя завтрак. Слишком ранний приезд Мансура ее насторожил. Да и хмурый, встревоженный вид его вызывал у нее беспокойство.
Грехи наши тяжкие
1
Удивительна человеческая память. Как задвинутый в дальний угол сундук со старьем, она хранит причудливые свидетельства прошлого. Забытые, безмолвные до поры, они по неизъяснимой прихоти сознания приходят вдруг в движение: возникают перед тобой чьи-то лица, оживают забытые голоса. Ты стараешься задержать внимание на событиях радостных, вызывающих гордость и самоуважение, а у памяти свой порядок, свои беспощадные резоны. Из расступившегося мрака появляются все новые зрители и участники драмы, называемой жизнью, и глядят они на тебя — одни с укоризной или осуждением, другие со снисходительной улыбкой или жалостью: мол, уж они-то сыграли бы выпавшую на твою долю роль совсем не так, как ты. Да, мы сильны задним умом, это известно давно.
Мучаясь от бессонницы на верхней полке четырехместного купе, Мансур пытался отогнать ненужные, обидные воспоминания, думать лишь о сыне и телеграмме снохи, но мысли его незаметно соскакивали с этой колеи и уходили в дебри тех событий, вокруг которых вертелся Фасихов, как лис возле курятника. А ведь отшумевшие годы оставили в душе Мансура не только горечь и сожаление. Окончил техникум, до последнего дня, пока не ушел из-за фронтовых ран на пенсию, трудился в совхозе, заслужил почет и уважение, и все это могло если и не перетянуть, то хотя бы уравновесить пережитые страдания. Ведь жизнь — как река: есть у нее и бурные перекаты, и тихие заводи. Слабое то было утешение. Что и говорить, не рассчитал Мансур в молодости своих сил, оказался безоружным перед ложью и злом. Плата за наивную веру в справедливость оказалась непомерной: он потерял Нуранию. Да и потом, словно мало его учила жизнь уму-разуму, спотыкался даже на ровном месте.
Но что толку теперь говорить о себе, о своих неурядицах. Более всего ему неуютно от мысли, что не сумел оградить от беды тех, кто слаб духом и нуждался в помощи. Взять ту же Гашуру и ее сына Марата или несчастную Валиму, свояченицу Зиганши. Верно сказал древний мудрец: судьба человеческая из раскаяний соткана. Опять же и время, в которое выпало жить Мансуру, было безжалостно к людям. И если он, несмотря ни на что, устоял на ногах, то не говорит ли это о том, что его совесть и душа опирались на добрые, справедливые начала жизни, пусть частенько попираемые, но упорно пробивающие себе дорогу, как чистые родники, стремящиеся к свету из недр земли?
Да, как бы там ни было, жизнь не обделила его и хорошим — добрыми друзьями, любовью лучшей из женщин, работой по душе. Но что до сих пор вспоминается ему с грустью и стыдом одновременно, так это мимолетное, шальное чувство к Вафире.
Если по совести, после бегства Вафиры он должен был немедленно поехать следом, вернуть ее, но как-то так случилось, что не выпала, не сладилась дорога. То буран помешал, то свалилась срочная работа, а попросту говоря, духу ему не хватило, да и уверенности в себе не было. Горевал, не слышал земли под собой, но так и не решился догонять упорхнувшее счастье.
2
Из больницы Мансур вышел со справкой инвалида второй группы. Догнала-таки война. Амина Каримовна потребовала, чтобы он оставил совхоз, нашел работу, «соразмерную» своему здоровью. Похудел, ослаб Мансур от долгого лежания и вернулся в аул в мрачной задумчивости. Деваться было некуда, пришлось написать заявление и уволиться с работы. Да и место его, хоть и временно, как сказал Фомин, успел занять молоденький инженер, приехавший по распределению из института. И это правильно. Молодым надо уступать дорогу.
Фомин, кажется, был рад, что он не стал размахивать документами и требовать восстановления в должности. Дал хорошую характеристику, выхлопотал бесплатную путевку в санаторий, хотя Мансуру вовсе не улыбалось ехать куда-то, опять почти что в больницу, в людской муравейник. От путевки он отказался, решил до весны заняться домом. Где подправить, где подлатать — мелочей всяких набралось много, а руки до них не доходили, пока жил в совхозе. Думать о новой работе ему не хотелось. От осторожных намеков сестры отшучивался: «Была бы шея, хомут найдется». Но думать, конечно, было надо. Не может человек сидеть без дела. Хайдар при встрече каждый раз о том и говорил, а однажды огорошил его ну прямо несусветным предложением:
— Вот что, Мансур, на бюро о тебе говорили... Сам знаешь, Ахметгарей постарел, сердцем мается. Может, пойдешь к нему в заместители? А там...
— Шутишь?! — рассмеялся Мансур.
А Хайдар за свое:
3
В несложном хозяйстве горного хутора каждому делу отведен свой час. Ложится Мансур поздно, за ночь просыпается раза два и поднимается на скалу, чтобы послушать тишину и обозреть спящий лес. На утренний обход уходит часа три. Отдохнуть ему удается уже после обеда.
Парень любознательный и смышленый, Марат быстро освоился на новом месте и заявил, что бездельничать ему надоело и в городе, поэтому будет помогать во всем. Но какой из него помощник? Живая душа рядом, есть с кем перемолвиться словом — вот и рад Мансур. Да и своих занятий Марату тоже хватает. Целыми днями он лазает по скалам, фотографирует зазевавшихся птиц и зверей, поразившие неприступным видом и дикой красотой горные вершины. Очень нравилось ему следить за лесными пчелами.
— Они, наверное, самые трудолюбивые из живых существ, — объясняет Мансур. — Работают с утра до позднего вечера. Но, учти, у них тоже не все просто. Есть трудовые — ну, как бы сказать, — нормальные, что ли, пчелы, есть и разбойники, которые воруют мед с чужих бортей. И это еще не все. Есть пчелы нелетающие, те живут на всем готовом. Их трутнями зовут. Кстати, и человека, который не любит трудиться, но живет в свое удовольствие, за счет других, тоже ведь называют трутнем. Может, слыхал?
Молчит, думает Марат. То ли согласен с Мансуром, то ли посмеивается про себя над его бесхитростным намеком: дескать, наивно все это, слыхали...
Гашура отпустила сына на три дня. Мансур было напомнил ему об этом, но Марат даже слушать не стал:
4
В окно вагона падал синевато-розовый свет. Из коридора слышались торопливые шаги, раздавался какой-то стук и шарканье. Близилось утро, и, видно, проводницы готовятся к встрече с Москвой.
Мансур тихонько спустился с верхней полки, вышел в коридор и приник к окну. На востоке, как отсвет огромного пожара, в полнеба разлилась заря, предвещая жаркий день. Поезд мчался среди непрерывающейся цепочки огней, мимо темных громад строений, безлюдных пригородных платформ.
Об Анваре Мансур старался не думать. Телеграмма Алии давала повод для любых предположений, и терзать себя до срока не имело смысла. Чтобы скоротать время, он стал изучать расписание поезда и, выяснив, что до Москвы еще почти два часа езды, решил соснуть хоть немного. Но сон не шел. Тревога за сына, как темные крылья огромной птицы, висела над ним и давила своей холодной тяжестью.
И все же мерный стук колес отвлек его от мыслей о сыне. Сильнее, чем близкая, но еще не успевшая схватить за горло неведомая беда, оказалась власть памяти. Хотя поди разберись, какая из ран, старая или новая, приносит больше страданий.
«...Вот живу одинокой кукушкой», — сказала как-то Гашура. Потому, бывая изредка в городе, Мансур взял себе за правило непременно зайти к ней хоть на часок. Как-никак, выросли они под одним небом, жили когда-то по соседству, а соседей в Куштиряке издавна принято почитать как родных. Не мог он забыть и того, что Гашура войну прошла и, может быть, из-за нее, проклятой, не нашла своей доли. Вот и получалось в итоге, что радость и благополучие разделяют людей, а горе объединяет. Как бы там ни было, есть чем делиться Гашуре и Мансуру. Он давно постиг одну истину: можешь отмахнуться, как от мухи, от чего угодно, но не смей закрывать глаза на горе человека, протяни ему руку помощи.