Декабристы. Судьба одного поколения

Цетлин Михаил Осипович

Книга «Декабристы» — знаменитый биографический роман М. Цетлина. В книге прослеживается вся судьба декабристов и их идей — от первых заседаний ранних тайных обществ до восстания 14 декабря и виселицы для одних, или кавказской или сибирской ссылки, растянувшейся на долгие десятилетия — для других. Здесь рассказывается в прямом смысле о жизни и истории одного поколения, во многом изменившего общественную и политическую действительность России.

Текст приведён к современной орфографии.

Часть первая

Тайные общества

Карьера свободы

(Муравьев, Пестель, Лунин)

Сначала это было не очень опасно.

Первое Тайное Общество устроили гвардейские офицеры, вернувшиеся домой из заграничных походов и еще взволнованные пережитой эпопеей. «Войска, от генералов до солдат, пришедши в отечество только и толковали, как хорошо в чужих краях». Так вспоминали они об этом времени. Но хотя чужие края часто представляются русскому человеку прекрасными — издалека, всё же не чистенький быт Германии и не парижские радости очаровали их. Нет, не Европа, не Париж были так хороши, а их собственная высокая душевная настроенность, величие исторических событий, подвиги и походы. Но праздник кончился, наступали будни.

Царь, который казался в Париже русским Агамемноном, вождем народов и царей; прекрасный и либеральный Александр, давший свободу Франции, охранивший ее от мести австрийцев и злопамятства Бурбонов, стал странно меняться, представился им в новом свете. Молодой семеновский офицер Якушкин видел его на встрече гвардейских полков, возвращавшихся в Россию морем. Когда 1-ая дивизия была высажена у Ораниенбаума и слушала благодарственный молебен, полиция избивала народ, пытавшийся приблизиться к войску. В Петербурге, у Петергофского въезда, были выстроены триумфальные ворота и на них поставлены шесть алебастровых коней, знаменовавших шесть полков 1-й дивизии. Якушкин с товарищем-офицером наблюдал за церемонией встречи войск, стоя недалеко от золотой кареты императрицы Марии Федоровны. Впереди войска ехал красивый, на славном рыжем коне, император с обнаженной шпагой. Он готов уже был опустить ее перед императрицей, как вдруг, почти перед его лошадью, перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой; полиция приняла мужика в палки. «Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами Царя. Я невольно вспомнил о кошке, превращенной в красавицу, которая однако ж не могла видеть мыши, не бросившись на нее».

Александр I, бывший в юности республиканцем, еще недавно приблизивший к себе Сперанского с его стройными планами преобразований, теперь, во главе «Священного Союза» трех Императоров, становился вождем европейской реакции. Управление Россией всё полнее переходило в руки Аракчеева. Вместо реформ и отмены крепостного права задумывалось неслыханное закрепощение солдат в Военных Поселениях. Можно ли было равнодушно смотреть на всё это?

Молодые офицеры Семеновского полка, человек 15–20, близкие друг к другу по настроениям, устроили «артель» — по внешности довольно обычный офицерский клуб или месс, где могли обедать они и их знакомые. Не совсем обычно было то, что артель выписывала иностранные газеты и что за журналами и шахматами там обсуждались политические вопросы. Командир полка генерал Потемкин покровительствовал этой затее и сам часто обедал в артели. Императору всё это показалось неподобающим для офицеров гвардии. Он распорядился артель прекратить.

Союз Спасения

Первые споры шли по вопросу о масонстве. Масонские ложи, через которые прошли в те годы тысячи членов, — играли роль мощного инкубатора, начальной школы идеализма и цивических чувств. Там люди Александровского времени приобретали вкус к тайне и организации; равенство и братская любовь должны были царить в ложах, проникать собою всю жизнь масонов. Храм не из камня и дерева, внутренний духовный храм Добра хотели возвести Вольные Каменщики. Одна только черта отделяла их от того, чтобы секуляризировать масонство, влить простое жизненное содержание в его туманные формулы. Политическое тайное общество задумали те из масонов, кого уже масонство не удовлетворяло. Александр Муравьев, масон одной из высоких степеней, предлагал, чтобы проектируемое им общество существовало в виде одной из терпимых тогда правительством лож. Пестель, тоже масон, но уже совсем остывший к масонству, хотел, не делая из общества фиктивной ложи, всё же сохранить обрядовые формы масонства. Но большинство, хотя они тоже были масонами, высказывалось против непосредственной связи с ложами.

И всё же в Уставе, выработанном для Союза Спасения, явственны масонские черты, и впоследствии можно проследить в политическом движении тех лет тайные подземные струи масонства. По уставу Союза члены делились на три ступени: низшую — Братий, среднюю — Мужей и, наконец, высшую — Бояр. Боярами были ex officio все члены-учредители. Предполагалась, видимо, еще одна низшая ступень — Друзей, к которым причислялись бы все свободомыслящие люди, независимо от того, знали они о существовании Общества или нет. От новопринимаемых в Общество бралась торжественная клятва на кресте и Евангелии; особые клятвы давались и при переходе в высшую ступень. У Александра Муравьева хранилось для этого Евангелие в бархатном малиновом переплете и деревянный крест.

Союз Спасенья должен «подвизаться на пользу общую», одобрять полезные меры правительства, бороться со взяточничеством чиновников и даже с бесчестными поступками частных лиц. А члены Союза — показывать пример нравственной жизни. Новых членов можно было привлекать, только убедившись предварительно в их высоких нравственных качествах. Всё это было не лишено наивности. Кроме того, Устав требовал от членов, чтобы они не бросали службы, военной или гражданской, и таким образом постепенно заняли бы все высшие должности в государстве, — еще не виданный в истории метод политических преобразований!

Члены Общества ревностно отнеслись к своим новым гражданским обязанностям. Поэт Ф. М. Глинка добросовестно отмечал у себя в записной книжке, что он должен делать, как член Общества: «Порицать: 1) Аракчеева и Долгорукова, 2) военные поселения, 3) рабство и палки, 4) леность вельмож и — совсем неожиданно! — 5) слепую доверенность к правителям канцелярий». Он добросовестно старался усовершенствоваться в трудной по началу оппозиционной науке. Невольно представляешь себе, как где-нибудь в гостях Глинка вынимал свою записную книжку и внимательно штудировал, что он должен «порицать». Затем шли в его книжке записи, похожие на письменные упражнения на те же темы: «Здешний городской голова Жуков, человек злого сердца, плохого ума, войдя в связь с иностранцами…» и т. д., или: «Юрист-консульт Анненский, пользующийся полной доверенностью министра юстиции и употребляющий оную в полной мере во зло…» и так далее, в том же роде. Особенно доставалось злосчастным правителям канцелярий! И, однако, Общество с самого начала не было так невинно, как оно представляется по этим записям. Правда, предполагалось «действовать на умы», но лишь до тех пор, пока Общество не усилится. Конечной целью была конституция, хотя знали об этом далеко не все члены. Предполагалось даже, в случае смерти государя не иначе присягнуть его наследнику, как «по удостоверении, что в России единовластие будет ограничено представительством». Пестель уже на

Но такие радикальные выступления были многим не по вкусу. Михаил Николаевич Муравьев «всегда держался прямой, писанной цели Общества, которая была распространение просвещения и добродетели». И если темпераментному брату его Александру «случалось увлечену быть страстью», он «с омерзением» прекращал преступные разговоры. Таков же был и Бурцов, не идеолог-революционер, а храбрый офицер, для которого много больше, чем свобода, значили величие Империи и слава отечества. Впрочем, эти слова не были безразличны и для тех, кто, как Лунин и Пестель, были уже сторонниками самых крайних планов. Все они были еще учениками в той «мятежной науке», о которой писал Пушкин, описывая собрание Общества:

Бунт или Тугендбунд

(Союз Благоденствия)

В одной из заключительных сцен «Войны и Мира», будущий декабрист, Пьер Безухов, критикует правительство и проповедует образование тайного общества на манер лояльного Тугендбунда. «Всё скверно и мерзко, я согласен — возражает ему Васька Денисов — только Тугендбунд я не понимаю; а не нравится, так бунт!» Бунт или Тугендбунд — это противопоставление проходит через всю историю тайных обществ.

Союз Спасения — робкие попытки, неуверенное исканье путей и порою неожиданные вспышки цареубийственных замыслов. Видимость законности и умеренности и вместе — дух Пестеля! — тайные цели, открытые только членам высших ступеней, торжественные клятвы при приеме, многостепенная иерархия. Так ли строится Общество для содействия благим видам правительства?

Бунт или Тугендбунд? Брат Александра Муравьева, курносый, медвежатистый Михаил Николаевич, был недоволен направлением Общества, он был против бунта, за Тугендбунд. Но клятвы, пункт Устава о слепом повиновении членам высших степеней раздражали не только умеренных, но и таких членов, как Якушкин и Фон-Визин. В это время в руки Михаила Муравьева попал устав немецкого Тугендбунда. Муравьев (тот, который

вешал

) предложил заменить этим Уставом прежний, Пестелевский. Предложение было принято, хотя не без споров и борьбы, и Устав Тугендбунда, переведенный на русский язык, лег в основание Устава, т. е. программы нового Общества. Переписанный в книгу с зеленым переплетом, он то и дал преобразованному Обществу название «Общество Зеленой Книги», или, более официально, — «Союз Благоденствия». Бунт был временно побежден, торжествовал Тугендбунд.

Устав Союза Благоденствия был исполнен добрых пожеланий, основанных на «правилах чистейшей нравственности и деятельной любви к человечеству». Хорошее обращение с солдатами и крепостными, любовь к отечеству и ненависть к несправедливости и угнетению, наконец, распространение убеждения в необходимости освобождения крестьян — таковы были главные пункты его программы. Отдельные руководители Союза, и прежде всего Пестель, не упускали из виду прежней тайной цели — свободы и пытались добавить к Уставу еще вторую, политическую часть. Но им не удалось это сделать официально, и политическая часть Устава, ежели и существовала, то осталась только тайной программой отдельных членов. А явные цели Общества были невинны и благонамеренны. Только «в дали туманной, недосягаемой, виднелась окончательная цель — политическое преобразование общества, когда все брошенные семена созреют» (Кн. Оболенский).

Неудивительно, что Общество имело успех в среде военной молодежи, полной неопределенных идеалистических порывов. В Союзе Благоденствия насчитывалось одно время до 200 членов и между ними были такие впоследствии лояльные люди, как будущий граф и министр вн. дел Перовский, или Граббе, ставший Наказным Атаманом Войска Донского. Но как ни распространялось Общество, ему далеко было до того, чтобы заполнить заготовленные впрок, широкие формы, какие предполагались по Уставу, скроенному на вырост. Нет нужды излагать этот наивный в своей стройности организационный план. Кому интересно знать, что предполагалось образование «Коренного Союза» под управлением «Коренной Управы» и побочных управ; что думали об учреждении еще каких-то «Вольных Обществ» из сочувствующих целям, но не входящих в состав Союза. Имена таких Вольных Обществ должны были записываться в «Книгу Славы». Помещики, священники и крестьяне должны были заботиться о заведении таких Обществ в деревнях. Словом, разводилась такая безудержная маниловщина, что удивляешься, зачем ее серьезно и детально излагают историки… В «Книгу Славы», разумеется, не попал никто, да едва ли она и существовала. «Многосложный устав Союза никогда не был проведен в действо». Новое Общество жило не по писанным программам. В Москве образовалось несколько «управ»; одна под председательством кн. Ф. Шаховского, другая — Александра Муравьева. Это были просто кружки, в которых насчитывалось человек до 30; такие же кружки были в Петербурге, куда вернулась вместе с Двором гвардия, где с августа 1818 г. находился Коренной Совет Общества. Иные кружки только примыкали к Союзу, не входя в него. Может быть, одним из таких примыкающих или «вольных» обществ была и соединявшая политику с литературой и кутежами «Зеленая Лампа».

Пестель на Юге

Только в южной, Тульчинской «Управе» Союза Благоденствия преобладали крайние и царил дух Пестеля. Пестель был переведен на юг вместе со своим патроном графом Витгенштейном, поставленным во главе 2-й Армии. Он жил в местечке Тульчине, где находился её штаб. Добрый Витгенштейн был в восторге от своего адъютанта, считал его достойным стать министром или главнокомандующим. Злые языки говорили, что армией управляет не старый граф, а его адъютант. Кажется, что неплохо относился к выдающемуся офицеру и сам император

[5]

.

Назначенный как бы нянькой к старику Витгенштейну, начальник его штаба, Киселев, умный и талантливый человек, с задатками крупного государственного деятеля, тоже испытал обаяние своего необыкновенного подчиненного. Киселеву не хватало образования, он усиленно старался пополнить этот пробел чтением, и ему импонировала эрудиция Пестеля. К тому же в провинциальной глуши светский человек не мог не ценить общества незаурядного человека одного с ним круга. Когда изменилось отношение к Пестелю царя, может быть, вследствие того, что ему стало известно его участие в Тайном Обществе

[6]

, Закревский, дежурный генерал Главного Штаба и друг Киселева, тщетно старался остеречь его от сближения с Пестелем. Он писал своему другу, что царь Пестеля «хорошо знает» (т. е. с дурной стороны). Киселев горячо защищал своего подчиненного: «Пестель такого свойства, что всякое место займет с пользою… голова хорошая и усердия много… конь выезжен отлично… Он человек, имеющий особенные способности и не корыстолюбив, в чём я имею доказательства»

[7]

… Но скоро Киселев разочаровался в нравственном облике Пестеля. «Он, действительно, имеет много способностей ума, но душа и правила черны, как грязь; я не скрыл, что наша нравственность не одинакова…» Закревский советовал другу «не иметь никакой с таковыми людьми деликатности», но Киселев, охладев к Пестелю, всё же сохранил по отношению к нему «деликатность». Только протекции Киселева Пестель был обязан тем, что ему дали в конце концов полк, правда, не кавалерийский, как ему полагалось, а пехотный. Властная воля заградила ему служебную карьеру.

Пестель видел, что рамки Союза Благоденствия слишком широки, что с такими людьми, как Бурцов или благолепнейший Глинка, не заваришь крутой революционной каши. Между тем, неизбежность революции ясно представлялась его логическому уму. Надо бы чистить дом, «faire maison nette», т. e. уничтожить монархию. А как достичь этого, не истребивши императора со всею его семьею «до корня»? Между тем, сознание это далеко не было всеобщим. Даже Якушкин, который недавно порывался убить Александра, был способен предложить подать царю адрес о созыве Земской Думы, подписанный всеми членами Тайного Общества. К счастью, это предложение, которое обнаружило бы перед правительством всех членов Союза, не было принято. Пестель видел, что надо во что бы то ни стало взять в свои руки Общество, устранив нерешительных…

В Тульчинской Управе он уже имел большинство. До конца был ему предан князь Волконский, молодой генерал с большим будущим и огромными связями: его мать была первой придворной дамой, другом вдовствующей императрицы, а шурин — приближенным императора. Сергей Волконский принадлежал к разряду людей, способных к безграничному увлечению теми, которых он считал умственно и духовно выше себя. Сам он был лишен инициативы, ему нужен был вождь и кумир, за которым он мог бы идти слепо. Таким вождем и стал для него Пестель. Предан был Пестелю и другой князь — Барятинский, ярый материалист, писавший по-французски плохие стихи с безбожными тенденциями. Под сильным влиянием Пестеля был Юшневский, генерал-интендант 2-ой Армии, хороший, но бесхарактерный человек. Как это часто бывает с деспотическими натурами, Пестель окружал себя людьми без яркой индивидуальности, умеющими стушевываться и подчиняться. Однако, были у него и в Тульчине противники, группировавшиеся около Бурцова: адъютант и личный друг Киселева — умный Басаргин; Вася Ивашев, сын старого сподвижника Суворова, барское дитя, добрый и веселый малый; честный немец и умелый врач, Фердинанд Богданович Вольф, штаб-лекарь. На севере умеренные были в большинстве, но и они порой поддавались влиянию пестелевского красноречия. Когда в январе 1820 года он приехал в Петербург, чтобы добиться от Коренной Думы большей активности, успехи его казались значительными. На первом же собрании Думы, на котором присутствовали такие умеренные члены, как Шипов, кн. Илья Долгорукий (пушкинский «осторожный Илья»), Глинка и Тургенев, и где Пестель проповедовал преимущества Северо-Американской республики, ему удалось увлечь за собою всех. Даже «осторожный Илья» согласился на республику. А Тургенев вместо вотума сказал: «Le Président sans phrases!»

Один Глинка защищал конституционную монархию с императрицей Елизаветой Алексеевной в качестве правительницы

Семеновская история

Внутренние несогласия осложнялись тем, что можно было ожидать арестов со стороны правительства.

Осенью 20-го года, когда Александр I был на конгрессе в Троппау, до него дошла страшная весть: Гвардия, его Гвардия, его любимый Семеновский полк, тот самый, шефом которого он был, который стоял на часах в Инженерном Замке в ночь убийства отца, — этот полк взбунтовался.

В Семеновском полку было много членов Тайного Общества, и под их влиянием солдатам жилось лучше, чем в других полках: их не били и кроме скудного жалованья они вырабатывали кое-что разными ремеслами. И вдруг, в 1820 году, по личному желанию командующего 1-ой Гвардейской бригадой великого князя Михаила Павловича, командиром полка вместо доброго Потемкина был назначен грубый и жестокий немец Шварц. Михаил Павлович, в частной жизни не злой и остроумный человек, как и все Романовы страдал «фронтоманией». Недаром же детьми, они нарочно просыпались по ночам с братом Николаем, чтобы соскочить с постели и хоть немножечко постоять под ружьем. Семеновский полк казался ему распущенным, Шварц должен был его подтянуть. И новый командир ревностно принялся за дело: учил солдат у себя на дому, да еще раздетыми догола, наказывал их телесно (за лето 1820 года он наказал 44 человека, при чём на каждого солдата пришлось, по точной статистике, по 324 удара) и в довершение всего заставил их на свой счет привести в порядок обмундировку и запретил заниматься ремеслами. 16-го октября, во время ученья, рассердившись на солдата фузилерной роты, Шварц не только сам плюнул ему в глаза, но заставил солдат целой шеренги плевать в товарища. Сделал он это будто бы из своеобразной гуманности, чтобы не подвергать солдата телесному наказанию. Но эта гуманность переполнила меру солдатского терпения. И вот начался странный, лояльный, непротивленческий бунт. Солдаты 1-й роты 1-ого батальона вызвали ротного командира, жаловались, отказывались повиноваться. Шварц струсил и исчез. Первую, «Государеву», роту отправили в крепость. И солдаты покорно шли, и даже просили не ставить караула, так как они готовы повиноваться хотя бы и одному единственному инвалиду. Весь начальственный мир, начальник Гвардейского Штаба Бенкендорф, командир Гвардии Васильчиков, военный губернатор Милорадович, возмущались и волновались. Что делать с первой ротой, как быть с полком? Но уже весь полк приходил в волнение. В ночь с 17 на 18 октября в казармах царило страшное возбуждение. «Нет Государевой роты, она погибает!» — кричали солдаты. Тщетно хотел успокоить свой батальон батальонный командир Вадковский. Солдаты кричали «Где Шварц?» и искали его, вероятно, с недобрыми намерениями. Вадковский обещал поехать разыскать Шварца и просил солдат подождать его возвращения в коридоре третьей роты. Но Шварца он дома не нашел и отправился к Бенкендорфу и к великому князю Михаилу Павловичу. Третьей ротой командовал в то время член Общества Сергей Иванович Муравьев-Апостол. Волненья были вызваны только косвенно благодаря ему, потому что офицеры отчасти под его влиянием стали хорошо обращаться с солдатами и тем болезненнее почувствовали солдаты жестокость нового командира. Но вспыхнули они помимо и даже против воли служивших в полку членов Общества. Муравьев сделал всё, чтобы успокоить солдат. Он приехал в свою роту, как раз после отъезда Вадковского и стал уговаривать ее разойтись. «Если за четыре года моего командования я заслужил ваше доверие и любовь, то прошу вас одуматься и не губить себя и меня». Рота молчала. Но смешавшиеся с ней солдаты других рот кричали: «Не расходись, третья рота! Да что за третья рота? — здесь нет третьей роты, здесь весь батальон. Государева рота погибает, а третья рота пойдет спать и отстанет от своих братьев! Не разбойничать хотим, а все вместе просить по начальству»! Муравьев подошел к левому флангу, где собралось много солдат других рот и спросил, кто дал им право придури в его роту? Ему ответили, что здесь велел им дожидаться командир 1-ого батальона Вадковский. На правом фланге раздались голоса: «Направо! пойдем во вторую гренадерскую роту». Толпа бросилась туда, но Муравьев побежал за ней, вернул солдат первого батальона. Ведь по их же собственным словам они должны ждать в третьей роте возвращения их командира. Он приказал им лечь спать в коридоре. Некоторые исполнили это, другие продолжали собираться кучками, возбужденно шептались. Только в шесть часов утра прибыл генерал Васильчиков, но отказался освободить первую роту, а на крики солдат: «Где голова, там и хвост!» приказал

Кончилось всё это расформированием полка. Солдат распределили по разным гарнизонам. Офицеров, непричастных к «истории», за нераспорядительность и неуменье заставить солдат повиноваться, перевели в армию, с обычным при переводе из Гвардии в армейские части повышением в чине, но с рядом ограничений по службе: им не поручали командования, не давали отпусков, не принимали прошений об отставке. Императору за границу с рапортом об этой «истории» (к ней подходит это слово, не называть же ее бунтом), по странной случайности послали члена Союза Благоденствия, мало кому еще в то время известного ротмистра Чаадаева. Александр встретил посланца неласково, может быть, от того, что вести были тяжелые. Царь впервые тогда утратил веру в преданность Гвардии, веру, которая только и давала ему душевное спокойствие. С той поры Александр лишился его окончательно. Он был уверен, что всё это дело рук революционеров и в особенности почему-то подозревал журналиста Греча, считавшегося в то время страшным либералом и заведовавшего школами взаимного обучения при гвардейских полках. Царь был так потрясен, что даже Меттерних изменил своей обычной тактике и вместо того, чтобы пугать царя ужасами революции, постарался его успокоить. Меттерних основательно отказывался верить, что в России революционеры могут распоряжаться целыми полками, но с удовольствием видел, что русский император стал что-то очень легко с ним соглашаться. Меттерних был прав. Если и были следы воздействия на солдат и даже найдены были прокламации, то это исходило, вероятно, от каких нибудь отданных в солдаты бывших семинаристов, или набравшихся вольного духа дворовых.

Неопределенные подозрения царя укрепились, когда генерал Бенкендорф подал ему записку о деятельности тайных обществ. Умный остзеец проявил в ней большие полицейские способности. Правда, в осведомленности его не было ничего сверхъестественного, и генерал отнюдь не был Видоком. Сведения дал ему бывший член Союза Благоденствия, тайный агент полиции Грибовский. Но странно, записка, в которой назывались имена членов Общества, поразила царя, а репрессий против них не последовало. Так вот кто они, эти русские карбонарии, которых он так боялся, потому что они способны «кого угодно уронить в общем мнении и обладают огромными средствами». Умный Пестель; которого он заметил на экзамене в Пажеском Корпусе, Monsieur Serge — Волконский, эти бесчисленные Муравьевы! Арестовать их? Но не он ли был их учителем, их старшим братом? Не он ли первый увлекся бредом французских идеологий? Надо следить за ними, не давать им двигаться по службе, приобретать вес в государстве. А там, даст Бог, они постепенно сами поймут, что заблуждались, как понял это он, Александр.

Часть вторая

Четырнадцатое декабря

Междуцарствие

Письмо Каховского было помечено 6-ым ноября 1825 года. Судьба Общества была в это время предопределена. Александр был безнадежно болен. Он проводил ту осень на юге в Таганроге, куда поехал, чтобы сопровождать жену, которой врачи предписали жить в теплом климате. Оттуда предпринял он короткое путешествие по Крыму и в Крыму сильно простудился: у него открылась желчная лихорадка. В утро 6-го ноября он в последний раз нашел в себе силы подняться с постели. 19-го ноября он умер.

Смерть эта стала сигналом к развязке. Но всё равно, Общество было уже обречено: оно находилось как бы в огненном кольце предательства; с трех сторон в него проникла измена. Первый шпион — обрусевший англичанин, унтер-офицер Шервуд, строя мельницу в Каменке, заподозрил существование тайного общества. Со своими сведениями он сумел добраться до Аракчеева, а по представлению Аракчеева лично принял его император и дал ему отпуск на год с поручением добыть более точные данные. К осени 1825 года Шервуд уже распутал кое-какие нити. Юный член общества Вадковский так слепо доверился ему, что даже послал его к Пестелю с письмом, в котором просил Пестеля быть откровенным с Шервудом, как с ним самим и передать ему список «Русской Правды». Сведения о заговоре шли и с другой стороны — от графа Витта, начальника Военных Поселений, в свою очередь получившего их от своего тайного агента, помещика Бошняка. Оба они вели сложную и хитрую провокацию: Бошняк не более и не менее, как рекомендовал принять в общество своего патрона — Витта. Что было ответить? Как отказаться от слишком большой чести? Сначала его старались убедить, что пора действий еще не наступила и что генерала своевременно известят, а потом стали утверждать, что Общество уже закрыто; не оставалось сомнений, что Бошняк — шпион. Но много более осведомленным, чем Шервуд и Бошняк, был третий предатель — штабс-капитан Вятского полка Майборода. Он проиграл в карты казенные деньги и надеялся спасти себя предательством от уголовного преследования. Его задолго до этого подозревал член Общества майор Вятского полка Лорер, который предупреждал своего начальника Пестеля. После обнаружения растраты в предательстве Майбороды не могло быть сомнения. Но донос его не застал уже царя в живых.

Смерть Александра I оставляла престол в странном положении: по основному закону о престолонаследии, в виду бездетности царя, императором должен был стать его брат, Цесаревич Константин. Но Константин Павлович, командовавший польской армией, после своей морганатической женитьбы на польке, графине Иоанне Грудзинской, отрекся от престола. Уже давно, после убийства Павла, он говорил, что не примет окровавленного трона: «пусть царствует, кто хочет, а я не буду». Он не хотел, чтобы его убили, как убили отца, он не доверял гвардии, «une fusée jetée dans le Regiment de Préobragensky et tout est en flammes», говорил он. Он понимал, что «женитьба на польке лишает его доверенности нации». К тому же у него не было законных детей.

Александр уже в 1819 году предупредил третьего брата Николая, что он предназначен царствовать. И Николай и его молодая жена, бывшая прусская принцесса Шарлотта, были поражены неожиданной новостью и даже плакали, слушая старшего брата. Было ли это следствием неожиданности, или действительно они не хотели менять свой мирный жребий на блеск и труды власти — сказать трудно. Но и после этого разговора официально Николай ничего не знал; в его образе жизни и занятиях ничто не изменилось. По прежнему он жил счастливой семейной жизнью в своем Аничковом Дворце, или, как он говорил «Аничковском раю», по прежнему был далек от государственных дел. К моменту смерти Александра I он был гвардейским дивизионным генералом и генерал инспектором инженерных войск. Его образование, его деятельность были узкоспециальны. А между тем в Успенском Соборе хранился манифест, переданный покойным Императором митрополиту Филарету, в котором наследником, в виду отречения Цесаревича, назначался Николай Павлович. Копии этого манифеста, сделанные собственноручно другом царя кн. Голицыным, хранились в Государственном Совете, Синоде и Сенате, и о тайне знали кроме вдовствующей императрицы и Голицына только Аракчеев и митрополит Филарет. Известие о смерти Александра дошло до Петербурга 27-го ноября. До этого дня знали только, что он безнадежно болен. Но уже 25-го ноября Николай имел совещание с петербургским генерал-губернатором Милорадовичем и с командующим гвардией генералом Воиновым о том, какие меры следует принять в случае смерти царя. Решено было — немедленно принести присягу Цесаревичу. На этом открыто настаивал Милорадович, сильный своим авторитетом, военной славой, положением. «Можно говорить смело, имея 60 000 штыков в кармане», выражался, рассказывая о своем разговоре с великим князем и хлопая себя по карману, генерал. Если цесаревич подтвердит свое отречение, о котором Милорадовичу было известно только по слухам, то престол перейдет к Николаю Павловичу, но трон ни на минуту не должен оставаться незанятым. Николай Павлович согласился с этим мнением. Он боялся и призрака того, что его могут заподозрить в нелояльности по отношению к старшему брату, в желании захватить престол.

И вот, едва приехал из Таганрога курьер с известием о смерти царя, как великий князь в церкви Зимнего Дворца, где только что прервали молебствие о здравии императора, распорядился поставить аналой, принести присяжный лист, и первый принес присягу Константину. Церковь была пуста, один поэт В. А. Жуковский, случайно бывший в ней, видел как рыдая повторял за священником слова присяги великий князь. Потом он сообщил о смерти Александра дворцовым караулам и им тоже велел присягнуть новому императору. Присягнули все, кто находился в это время во дворце. Генералу Воинову отдал он приказ привести к присяге гвардию. Этими поспешными распоряжениями Николай хотел «отклонить самую тень сомнений» в чистоте своих намерений.

Накануне

Смерть Александра застала Общество врасплох. Николай Бестужев и Торсон, услышав, что в Гвардейском Экипаже уже назначена присяга Константину, бросились к Рылееву: «Где же Общество, о котором столько рассказывал ты? где виды их? какие их планы?» Рылеев долго молчал, облокотись на колени и положив голову между рук. «Мы не имеем установленного плана, никакие меры не приняты, число наличных членов невелико!» Надо было обсудить неожиданное происшествие и создавшееся положение. Решили собраться вечером у Рылеева. Настроение у всех было возбужденное.

Определенного плана еще не было, но все чувствовали, что готовится развязка. Войска присягнули Константину «с готовностью», солдаты говорили, что цесаревич переменился, что у него в Варшаве жалованье платят серебром и от солдат там не требуют лишнего. Ждали уменьшения срока службы, года на два. При таком настроении войска и при выжидательном настроении широких кругов столицы вожди Общества склонились бы, вероятно, к решению совсем закрыть его, или во всяком случае приостановить его деятельность, если бы не распространились очень скоро слухи об отречении Константина. В виду этого решено было выжидать, пока положение не выяснится и стараться увеличить число членов среди офицеров гвардии. Братья Бестужевы пытались воздействовать и на солдат, своеобразным способом: они обходили ночью город, говоря встречным солдатам, что от них скрыли завещание покойного государя с волей и сокращением срока службы. Их слушали жадно, хотя иные и отзывались осторожным «не могу знать, ваше благородие». Возможно, что и Рылеев был с ними, и от хождения ночью по городу и от всех волнений этих дней заболел. Он схватил сильную жабу и вынужден был слечь.

Квартира Рылеева стала штаб квартирой заговорщиков. У его постели ежедневно сходились члены Думы; туда же приводили молодых офицеров, которых хотели привлечь к заговору. Среди вереницы людей, бывавших у него, приходил принятый им в Общество полковник инженерных войск Гавриил Степанович Батенков, человек совсем иного склада, чем все они. Как попал он в их заговор, этот умный сибиряк, прошедший через тяжелую жизненную школу? Он долго служил под начальством Аракчеева в Военных Поселениях и при Сперанском в Сибири, знал всё темное, что было в России, не из книг, хотя был человеком образованным, не чуждым немецкой философии и французской идеологии. Как Сперанский, понимал он, что многое нужно переменить в отечестве; но одно дело желать перемен, а другое — участвовать в заговоре. Что толкнуло его на одну стезю с юными идеалистами и идеологами? Или «жажда политической свободы» да «случайная встреча с людьми, еще более исполненными этой жажды», как думал он сам? Неожиданная, непонятная жажда в пожилом помощнике Клейнмихеля! Он был без места в то время, был обижен и, вероятно, не чужд и честолюбивых мечтаний. Заговорщики намечали его в правители дел будущего Временного Правления. И вот, на собраниях молодых энтузиастов стал появляться человек с крупной головой, с медленной, запинающейся, немного старо-подьяческой речью, старавшийся внести долю практического разума и умеренности в их отважное предприятие. Батенков был ценен для них, как человек житейского опыта и как связь с Сперанским, на которого они рассчитывали, как на члена Временного Правления. В доме великого бюрократа он был своим человеком, запросто обедал и даже вышивал на пяльцах с его дочерью, но, разумеется, некоторых тем с осторожным хозяином не касался: «у нашего старика не выведаешь, что он думает», говорил он своим сотоварищам.

Тогда же и тоже через Рылеева присоединился к ним еще один пожилой и своеобразный человек, барон Штейнгель, не столь выдающийся, как Батенков, но тоже далеко не заурядный, много перевидавший и перестрадавший в своей жизни, обиженный как бы уже наследственно: еще отец его, как впоследствии и он сам, был жертвою несправедливости начальства. Так, в революцию, в её водовороты, легко влекутся неудачники — сирый Каховский, обиженный Штейнгель, не вполне уравновешенный Батенков. Барон Штейнгель был очень не похож на своих новых друзей, не о том думал, не те книги читал и жизнь знал не по книгам. И он, как Батенков, хотел направить Общество по умеренному пути и правление оставить монархическое с императрицей Елизаветою Алексеевной, вдовой Александра I-го. Батенков и Штейнгель приносили с собой то, чего не было у других декабристов — практический административный опыт.

За эти дни Общество выросло больше, чем за всё время своего существования. Появился на квартире Рылеева поручик Финляндского полка барон Розен, добрый и корректный эстляндец. Он только недавно женился на дочери Малиновского, директора Лицея, и весь сиял новым счастьем, новым мундиром, новеньким, с иголочки, либерализмом. И он тоже готов был пожертвовать своей жизнью вместе с этими просвещенными и благородными людьми за благо своей приемной родины, но пожертвовать разумно, с шансами на успех. Приходили Беляевы, моряки, милые, немного наивные юноши, очаровательные в своем молодом идеализме. Приходил друг Пушкина, Кюхельбекер, только что принятый в Общество. На его беду, несчастная судьба кинула вечного скитальца в Петербург в первые дни декабря и всё чаще стала мелькать на собраниях его нелепая, долговязая фигура и слышаться его вдохновенная, бессвязная речь. Он был заряжен от всех этих собраний и разговоров, «как длинная ракета».

14-ое декабря

Дворец был полон людьми, съехавшимися на торжественное молебствие. По началу собравшиеся были довольно спокойны. Все знали, что происходит что-то неладное, но тревога не выходила за пределы, «приличествующие высокому месту».

Первые вести, дошедшие до обеих императриц, были радостные; их принес бодрый и веселый как всегда Милорадович: Орлов уверенно привел к присяге Конную Гвардию и солдаты, когда он прочел им манифест Николая и письмо Константина об отречении, кричали, восторгаясь обоими братьями «обыи молодцы». (Императрица-мать записала это у себя в дневнике так: «обыи молодти»). Пришел и сам герой этой первой присяги — Алексей Федорович Орлов, с романтическим обожанием относившийся к Александре Федоровне и впервые поцеловал ей руку в новом её звании Императрицы. Были и другие хорошие вести, рассказывали, что Преображенцы прогнали молодого поручика, вздумавшего спрашивать их — не играют ли они своей присягой. Маленькая заминка произошла в артиллерии, но и там всё успокоилось. Однако, вскоре стало тревожнее: то там, то здесь раздавались во время присяги дерзкие вопросы офицеров и солдат, вспыхивали досадные пререкания. Какой то «шум» произошел в Московском полку, так что Никс даже счел нужным лично пойти успокоить их. Александра Федоровна, с трудом пересиливая свое волнение, стала наряжаться к предстоящему молебну. И вдруг, входит расстроенная maman, Мария Федоровна: «Дело плохо, беспорядки, бунт!»

Молча, словно окаменев, пошли они в комнаты maman, жадно прислушиваясь к тому, что караул по дороге приветствовал их, как всегда, веселым «здравия желаем», или «здорово желаем», как послышалось немецкому уху императрицы. В окно увидели они площадь, залитую народом и издали, во главе Преображенского полка, Императора на коне. Но скоро он исчез у них из виду. Александра Федоровна стала на колени, молилась; а императрица-мать всё повторяла: «Боже мой, что скажет Европа?»

Из томительной неизвестности вывел их милый Лоло Ушаков, прибежавший с новостями. Новости были грустные, но император невредим и верные войска подходят. В тревоге императрицы беспрестанно посылали придворных и адъютантов на площадь узнавать, что слышно. Даже бедный старый Карамзин, в придворном костюме, едва накинув шубу, в чулках и башмаках с пряжками, без шляпы, выбежал посмотреть, где государь, добежал до него и вернулся расстроенный: несколько камней, брошенных из толпы, упали к его ногам. Посланные то успокаивали, то, как всегда в таких случаях, преувеличивали опасность. Принц Евгений Виртембергский отвел испуганных императриц в другую комнату и долго объяснял им, что не считает себя в праве скрывать от них правду, что всё обстоит плохо, что полки один за другим отказываются повиноваться.

В больших приемных залах дрожал от страха Аракчеев. Три старика — он, Куракин и Лопухин — сидели на диване, как три монумента, как три мумии из прошлого царствования. Придворные знали, что Аракчеев не в фаворе у нового царя и смело демонстрировали перед ним свою независимость: его избегали. Он же скромно спрашивал у знакомых, нет ли чего нового, скромно просил дать ему почитать манифест, охал, ежился и вздыхал. Чем бы ни кончился сегодняшний день, его то дело всё равно было кончено.

Восстание Муравьева

Только что блестяще выдержавший офицерский экзамен, свиты Его Величества прапорщик квартирмейстерской части Ипполит Муравьев был еще очень молод — ему не было 19-ти лет. Похожий на брата, красивый, но более мужественной красотой, чем Сергей, он вырос в преклонении перед этим изумительным старшим братом и на путь свободы вступил естественно и просто — ведь он был Муравьев! Кажется, что в Общество (Северное) он вошел по праву рождения, как члены аристократических семей записывались в Гвардию. Так как ему предстояло ехать в Тульчин, к месту своего назначения, Трубецкой поручил ему отвезти письмо брату Сергею и по пути, в Москве, показать его генералу Орлову. Трубецкой извещал южан о готовящихся событиях и, жертвуя тщеславием, звал (хотя несколько поздно) Орлова в Петербург, чтобы передать ему роль вождя.

Ипполит выехал вместе с другим членом Общества — Свистуновым, накануне восстания, 13 декабря. Легко вообразить, какие чувства волновали его в пути: гордость ответственным поручением, радость от предстоящего свидания с братом, возбуждающее сознанье опасности, мечты о подвигах и о славе…

В Москве жило в это время много членов Общества, но по большей части отставших и вполне соответствовавших духу этой захолустной столицы. Всё никуда не спешащие, спокойные, добрые люди: добродушнейший Фон-Визин, Якушкин, уже не прежний пылкий юноша, а положительный сельский хозяин, Муханов, под разбойничьей внешностью которого таился кроткий человек и не очень убежденный революционер). Один И. И. Пущин был не таков. Он уже раз удивил Москву тем, что вышел из гвардейского полка и стал надворным судьей, вещь неслыханная и «позорная» для дворянина, и тогда его едва умолили сестры отказаться хотя бы от намерения пойти в квартальные. «Что это? надворный судья танцует с дочерью генерал-губернатора? — изумился на генерал-губернаторском балу старый князь Юсупов, — тут кроется что-то необыкновенное». Старик угадал: Пущин пошел в судьи по не совсем обыкновенным, этическим мотивам. Та же обостренная нравственная чуткость не дала ему спокойно сидеть в Москве в дни междуцарствия. Он уехал туда, где решалось дело свободы — в Петербург. «Если мы ничего не предпримем, то заслужим в полной мере имя подлецов», писал он оттуда своим московским друзьям.

Письмо его взволновало москвичей. Ненадолго и они пережили приступ революционной лихорадки, тревожные дни, ночные бдения. У гостившего в Москве полковника Финляндского полка Митькова должно было состояться общее собрание членов, и Якушкин поехал к Орлову, чтобы просить его присутствовать. В то утро прибыл в Москву курьер Николая с известием о 14-ом и приказом привести войска к присяге. «Et bien, Général, tout est fini»! — сказал Якушкин, входя к Орлову. Но Орлов протянул Якушкину руку и отвечал: «Comment fini? Се n’est quele commencement de la fin!». Через несколько минут пришел Муханов, с которым Якушкин не был знаком. Этот рыжий, огромный человек с хмурым лицом, в поношенном адъютантском мундире без аксельбантов заговорил об арестованных в Петербурге друзьях, о том, что единственный способ спасти их — это поехать в Петербург и убить царя. Орлов вел себя странно. Он встал, подошел к Муханову, взял его за ухо, наполеоновским жестом, и молча поцеловал в лоб. Это можно было принять и за осуждение, и за поощрение. Сам он к Митькову ехать отказался и был в мундире и в лентах. Якушкину показалось, что он только что вернулся с присяги. Прощаясь с ними, он говорил: «поезжай, Муханов, к Митькову. Везите его, там останутся им довольны!»

У Митькова Муханов предложил приделать к эфесу своей шпаги очень маленький пистолет, и на высочайшем выходе, нагнув шпагу, убить царя. Но москвичи ограничились разговорами.

Аресты, допросы

Картечь на городских улицах не отличает правого от виноватого. Десятки солдат и гораздо большее число любопытных были убиты. Толпа бежала с криками и стонами, прячась за выступы домов, стучась в наглухо закрытые подъезды. Но по странной случайности ни один из членов Общества не был ни убит, ни ранен в этот день, хотя смерть была от них близко.

Рылеев мрачнее тучи вернулся домой. «Худо, мой друг — сказал он жене — всех моих друзей берут под стражу». Он хотел подготовить бедную женщину к своему неизбежному аресту. Хотя квартира его становилась небезопасным местом для встречи, но членов Общества по прежнему влекло туда и они приходили один за другим. Сошел вниз живший в том же доме Штейнгель, пришли Пущин, Оболенский, Батенков. Молчаливо сидели они, курили сигары, изредка прерывая молчание скупыми словами. Рылеев то и дело уходил в соседнюю комнату к жене, рвал письма, приводил в порядок деловые бумаги. Пришел Каховский и возбужденно стал рассказывать о своем разговоре на площади с митрополитом. «Христианин ли ты? По крайней мере поцелуй хоть крест», сказал ему митрополит, и Каховский приложился к кресту. Рассказывал, как выстрелил он в Милорадовича, как убил Стюрлера. При этом он вынул и положил на стол свой кинжал; лезвие его было в крови. «Вы, полковник, спасетесь, а мы погибнем — сказал он Штейнгелю, — возьмите этот кинжал на память обо мне». Штейнгель взял кинжал и поцеловал Каховского. Никто не знал, что ждет их в ближайшие часы. Когда все разошлись, Рылеев прилег на диван. Часам в 11-ти за ним приехал обер-полицеймейстер и отвез его во дворец.

Каховский, выйдя от Рылеева, не мог справиться со своим нервным возбуждением. Ему захотелось снова побывать там, где он боролся и убивал. Но на площадь его не пустили; она была окружена цепью солдат. Тогда он вернулся к дому Рылеева, увидел, что в квартире полиция и не вошел. Долго ездил он по городу, ночевал вне дома, а когда вернулся к себе, его уже дожидался казак с приказом об аресте.

Все они прятались, скрывались, но, кажется, только по инстинкту самосохранения, без настоящей надежды на спасение. Долго как травимый зверь, бродил по улицам Одоевский. Он попробовал найти пристанище у своего дяди Ланского, морского министра. Но дядя запер его на ключ, потом самолично отвез под арест.

Трубецкой просидел всё утро в Главном Штабе, удобном наблюдательном пункте, откуда легко было выяснить шансы восстания. Потом метался по городу без смысла, без цели, заезжал к родным и знакомым. Что пережил он, когда услышал пушки, расстреливавшие друзей, им покинутых? К вечеру он укрылся в доме своего шурина, австрийского посла. Как страус спрятал голову, — ведь не мог же он думать, что на территории посольства его не тронут?