Буллет-Парк

Чивер Джон

Журнал "Иностранная литература" №№ 7-8, 1970

В романе "Буллет-Парк" речь идет о таком характерном для Соединенных Штатов Америки явлении, как сабербанизация, то есть массовое переселение американцев в пригороды со всеми характерными для этого процесса социальными и психологическими последствиями. О том, что Буллет-Парк, как и любой другой городок северо-востока Америки, служит прибежищем "духовным банкротам, что отбивают друг у друга жен, травят евреев и ведут ежечасную и бесплодную борьбу с собственным алкоголизмом", читатель узнает уже на самых первых страницах произведения. Автор выносит приговор миру лжи и фальши.

ДЖОН ЧИВЕР

Буллет-Парк

Часть первая

I

Пусть художник нарисует железнодорожный полустанок, готовый вот-вот погрузиться в вечерние сумерки. По ту сторону платформы, отражая тусклый свет угасающей зари, мерцает река Уэконсет. Унылое и вместе с тем слишком для здешних зим легкомысленное станционное здание не столько походит на вокзал, сколько на беседку, павильон или летнюю дачу. Вдоль платформы горят фонари — кажется, что они жалуются на жизнь. Как знать — быть может, все дело в обстановке? Когда нам нужно куда-нибудь добраться, мы обычно садимся в самолет. И тем не менее истинной хранительницей духа нашей страны все еще остается железная дорога. Вы просыпаетесь в три часа ночи в городе, название которого вы так никогда и не узнаете. В окно спального купе вы видите на платформе мужчину с мальчиком на плечах, оба машут кому-то рукой. Да, но отчего этот мальчик не спит в такой поздний час и отчего по щекам отца текут слезы? На запасном пути — освещенный вагон-ресторан, в нем маячит одинокая фигура официанта, склонившегося над счетами. Позади вагона высится водонапорная башня, а еще дальше — яркий свет фонарей освещает пустынную улицу. Вас охватывает радостное чувство родины, неповторимой, таинственной, необъятной. Подобное чувство не дано испытать ни в самолете, ни на аэродроме, ни в поезде, что мчит вас по железным путям на чужбине.

Итак, поезд останавливается, и на платформу выходит пассажир. Его встречает Хэзард, агент по недвижимому имуществу, ибо кому, как не ему, знать точный возраст, достоинства, недостатки и цену каждого дома в поселке? «Добро пожаловать в Буллет-Парк! Надеюсь, что вам у нас понравится и вы захотите здесь поселиться». Сам мистер Хэзард, впрочем, живет не здесь. Таблички с его именем прибиты к деревьям на свободных участках Буллет-Парка, в то время как собственный его дом находится в соседнем поселке. Вновь прибывший оставил жену в Нью-Йорке у телевизора в номере гостиницы «Плаза». Он ощущает себя немного пещерным человеком, отправившимся на поиски жилья. Нынче все дорого, да и все равно того, что тебе по душе, не найти. Облупившаяся краска на стенах, мебель, брошенная прежними жильцами,— от всего этого веет тем щемящим духом прожитой жизни, что так хватает за сердце, когда разбираешь тряпье и бумаги недавно умерших. Он, конечно, ищет тот самый дом, который — по крайней мере дважды — привиделся ему во сне. Впоследствии, когда он уже устроится на новом месте, когда разобьет клумбы в саду и расставит мебель в комнатах, все муки переезда будут позади; но в этот вечер в его крови еще бушует память странствий и переселений рода. Жителям Буллет-Парка хотелось бы убедить себя и других в том, что они старожилы, что они здесь и родились и выросли. Но это, конечно, не так. Хаос и беспорядок новоселья, мебельные фургоны, банковые займы под большие проценты, слезы и отчаяние — вот почти непременные спутники всех их переездов. 

— Здесь у нас торговый центр,— говорит Хэзард.— Мы планируем со временем его усовершенствовать. А вон там,— и мистер Хэзард кивает в сторону освещенного холма,— Пороховая гора; на ней как раз и находится домик, который я для вас присмотрел. За него просят пятьдесят семь тысяч. Пять спален, три ванных...

Вдоль склона Пороховой горы поблескивают фонари, из труб поднимается в небо дымок, а на веревке развевается розовый плюшевый чехол для стульчака. Если бы исполненный праведного гнева подросток ухитрился издали, со своего гольфового поля, разглядеть эту розовую тряпку, он не преминул бы назвать ее символом Пороховой горы, ее почетной грамотой, знаменем, за которым в своих остроносых английских туфлях выступает легион духовных банкротов, отбивающих друг у друга жен, травящих евреев и ведущих ежечасную и бесплодную борьбу с собственным алкоголизмом. К черту, бормочет подросток, к черту их всех! К черту яркие лампы, при которых никто не читает книг, нескончаемую музыку, которую никто не слушает, рояли, на которых никто не умеет играть! К черту их белые домики, что заложены и перезаложены от подвала до чердака! К черту этих хищников, что скармливают всю океанскую рыбу норке затем лишь, чтобы нацепить ее мех своим женам на шею! К черту их пустующие полки для книг, на которых покоится один лишь телефонный справочник, переплетенный в розовую парчу! К черту их лицемерие, ханжество, безукоризненное белье, похоть и кредитные карточки! Да будут они прокляты за то, что сбросили со счетов безбрежность человеческого духа, выщелочили все краски, запахи, все неистовство жизни! К черту, к черту, к черту!

Наш подросток, как все подростки, был бы, разумеется, неправ. Взять, к примеру, Виквайров, мимо белого домика которых (65 тысяч долларов) только что проехал Хэзард со своим клиентом. Подростку, который захотел бы взять на прицел нравы и обычаи Пороховой горы, не найти лучшей мишени, чем эта пара. Обаятельные, остроумные, блестящие, они являются душою общества, и все их дни расписаны — со Дня труда в начале сентября и по День независимости четвертого июля. Настоящие общественные деятели, мученики светского ритуала, они отдают все свое обаяние, весь блеск вечеринкам, коктейлям и званым обедам. Они понимают, что для процветания общества коктейли и банкеты, юбилеи и даты столь же необходимы, как заседания поселковой элиты, школьные комитеты, четкая работа водопровода, канализации, освещения и прочих муниципальных служб. Беззаветные жрецы светских обрядов в обществе, насчитывающем так мало алтарей (в Буллет-Парке четыре церкви),— причем ни один из них не почитается жертвенным,— они воздвигли торжественный алтарь, на который постоянно возлагают (и отнюдь не в переносном смысле этого слова) частицу своей живой плоти, алтарь, который орошают собственной кровью. Они вечно падают с лестниц, постоянно спотыкаются о мебель и без конца загоняют свою машину в кювет. Вот они появились на званом вечере: оба безукоризненно одеты, но только у нее рука на перевязи, а он в темных очках и опирается на палку с золотым набалдашником. Оказывается, миссис Виквайр растянула руку, а ее муж еще зимой сломал ногу; темные очки тоже неспроста — они прикрывают здоровенный фонарь, переливающий алыми и лиловыми оттенками месяца, что в марте выглядывает из-за облака, словно нарочно, чтобы поддразнить влюбленного юнца. Увечья эти, впрочем, ничуть не умаляют их блеска. Забинтованная нога, рука в лубках, нашлепка на виске или под глазом являются непременным дополнением к наряду Виквайров.

II

Воскресенье. Ранняя обедня. Через две недели великий пост. Нейлз шепчет слова молитвы, прислушиваясь к стрекоту сверчка за алтарем и к барабанной дроби дождя по крыше. Церковный календарь для него связан не столько с заповедями и откровениями Священного писания, сколько с погодой. Так, на святого Павла бывает метель, на избрание двенадцатого апостола — оттепель. К исцелению прокаженного и браку в Кане Галилейской все еще топится котел, но фрамуги витражей приоткрыты, и в церковь врывается резкий весенний воздух. (Удаляйся от плотских похотей. Содержи сосуд свой в чести.) Иисус покидает пределы Тирские и Сидонские к концу лыжного сезона. А к распятию санки заброшены и валяются где-нибудь в саду подле клумбы; веревка от них запуталась среди нежных стеблей ранних фиалок. К воскресению Христову можно уже удить форель в реке. Багряница Пятидесятницы и чудо обретения инаких языков открывает плавательный сезон. День святого великомученика Иакова и откровения Иоанна возвещают первое летнее тепло, когда в воздухе разливается аромат роз и одинокая заблудившаяся пчелка с жужжанием залетает в божий храм, и с таким же жужжанием из него вылетает. Троица вводит нас в самую гущу летней жары и засухи, а притчей о добром самаритянине нас утешают при переломе погоды, когда вместо нежного шороха летней ночи в саду раздаются металлические звуки ранних холодов. Апостол Павел взывает к «несмысленным галатам» под запах горящих листьев в саду, и тогда же мертвые восстают из гроба. А тут уж святой Андрей, рождественский пост и снегопад.

Нейлз всегда бывал несколько рассеян во время службы. Началось это еще в детстве, когда его тоскующий взгляд путешествовал по высоким спинкам дубовых скамей передних рядов. При соответствующем освещении из полированной поверхности дуба проступали стройные и связные картины. Так, на третьей скамье справа, рядом с купелью, можно было ясно различить скачущих во весь опор всадников Чингисхана. А еще дальше, впереди, разлилось широкое озеро — или даже небольшое море, в которое вдавался полуостров, увенчанный высоким маяком. По ту сторону прохода на одной скамье славные воины бились в смертельной схватке, а на другой мирно паслось стадо овец. Это неумение сосредоточиться не смущало Нейлза. От него ведь не требовалось, чтобы, входя в церковь, он оставлял себя за дверьми, отрешался от собственной памяти. И мысли его во время богослужения бывали заняты по большей части чем-нибудь посторонним, житейским. Так, в это зимнее утро он отметил про себя, что благочестие миссис Трэнчем не утратило своей воинственности. Миссис Трэнчем недавно перешла из унитарной веры в епископальную, гордилась точным знанием всех обрядов службы и как истая прозелитка несла не мир, но меч. Не успевал раздаться голос священника из ризницы, как она уже вскакивала на ноги и, опережая остальных прихожан, строгим и зычным голосом выпаливала «аминь» и «господи, помилуй». Можно было подумать, что для нее обедня — нечто вроде церковных состязаний. Она преклоняла колена с прилежной грацией, свое «верую» и молитву покаяния произносила без единой запинки, а в слова «агнец божий» вкладывала всю душу. Стоило же миссис Трэнчем почуять соперницу — а таковые нет-нет да маячили на ее горизонте,— как она несколько раз осеняла себя крестным знамением в доказательство превосходства своего религиозного рвения. Миссис Трэнчем была создана для побед.

На алтаре, украшенном пурпурным покрывалом, стояли хризантемы и, символизируя собой плоть и дух, горели две свечи. В церковь вошел Чарли Стюарт и сел на одну из передних скамей. Что-то в его облике смутило Нейлза. Пиджак висел на нем, как на вешалке. Он, должно быть, сильно похудел — интересно, на сколько? Фунтов на сорок, не меньше. А то и на все пятьдесят. Как уныло выглядит его спина под этим просторным пиджаком, как он похудел, как изможден... Рак?.. Впрочем если бы это, Нейлз, наверное бы, уже знал, ведь его жена дружит с женой Чарли. К тому же слухи о раке, все равно — ложные или достоверные, обычно разносятся с быстротою ветра. Вид заболевшего приятеля навел Нейлза на тягостные раздумья о таинственных силах разрушения и смерти. Мысли о смерти, в свою очередь, напомнили ему о том, что отец Чарли полгода назад погиб где-то в Южной Америке в авиационной катастрофе. И тут Нейлза вдруг осенила утешительная мысль: ну, конечно же, как он не подумал об этом раньше — Чарли просто надел костюм покойного отца! Нейлз так и просиял от победы житейского практицизма над смертью.

В эту минуту в церковь вошла незнакомая пара.

Горстка мужчин и женщин, имевших обыкновение приходить к ранней обедне, была немногочисленна, и Нейлз всех их знал наперечет. Новички являлись редкостью, и любопытство Нейлза было совершенно оправданным. Вновь пришедшим, и ему и ей, было, вероятно, немногим больше сорока: в его каштановых волосах не было еще и намека на седину. Эта чета могла служить рекламой здорового моногамного брака. Женщина преклонила колена перед распятием — собственно, это было не столько коленопреклонение, сколько глубокий реверанс. Мужчина ограничился коротким кивком головы. При упоминании приснодевы Марии она еще раз присела, он же продолжал стоять неподвижно. В молодости она была, должно быть, очень хороша, и чувствовалось, что ей до конца жизни удастся сохранить ту власть, которую ей даровала природа, наделив ее красивой наружностью. У мужчины был вид добропорядочный, холеный и — если бы не живые глаза — довольно ординарный. Оба звонко и отчетливо произносили «аминь».

III

В одно прекрасное утро Тони отказался встать с постели.

— Да нет же, я не болен,— сказал он матери, когда та захотела измерить ему температуру.— Просто мне ужасно грустно. Неохота вставать, и все.

Родители позволили ему не идти в школу в тот день.

Прошло пять дней, а Тони так и не встал.

Три врача, которых, одного за другим, Нэлли приглашала лечить Тони, представлялись ей впоследствии чем-то вроде трех женихов из старинной легенды, трех сказочных путников, которым предлагалось из трех сундуков выбрать тот, где хранится ключ от клада. Кому достанется ключ, получит половину королевства и королевскую дочь в придачу. Должно быть, присущий медицине элемент гадательности заставил Нэлли вспомнить сказочных женихов. Один за другим, все три лекаря подходили к постели Тони, пытаясь разгадать силу, что держала его в своей власти: Золото? Серебро? Свинец?

IV

Страдания и боль представлялись раньше Нейлзу некой таинственной страной, простирающейся где-то за пределами Западной Европы. Это было государство, по всей видимости, феодальное, раскинувшееся среди гористого ландшафта, по которому Нейлзу никогда не доведется путешествовать, ибо оно не входит в маршруты, предусмотренные его агентом по туризму. Время от времени до Нейлза доходили открытки из этой отдаленной страны с изображением памятника Эскулапу на фоне снежных гор. На оборотной стороне бывал примерно такой текст: «Эдну держат на понтапоне, по расчетам врачей, ей осталось жить еще недели три, но она была бы рада получить от вас весточку». В ответ Нейлз посылал забавные письма для развлечения умирающих и отправлял их в далекий старомодный городок, где из часов городской ратуши выходили хромые, скособоченные человечки, где вместо статуй городские парки украшали исторгнутые болью из воображения художника безобразные химеры, где дворец переделан в больницу, а в окружающем его рву под арками мостов пенятся кровавые ручьи. Жизненный путь Нейлза не пролегал через эту страну, и можно вообразить его изумление и ужас, когда он однажды ночью очнулся от сна, в котором ему привиделось, будто он едет поездом и смотрит из окна вагона на страшную горную цепь со снежными вершинами, что пересекает тот далекий край.

К двенадцатому дню болезни Тони у Нейлза кончилась пора святого неведения. Не то чтобы он прежде считал, будто дары фортуны раздаются, как орешки на детских праздниках, но где-то в душе у него ютилось смутное представление о том, что всякому положено получить свою долю животных радостей, тяжкого труда, денег и любви. Точно так же, как в глубине души он считал, что чудовищная несправедливость, которую он не мог не видеть вокруг, является загадкой, к нему самому не имеющей никакого касательства. Счастливец! И вот вдруг его сын чуть ли не при смерти, и это не просто еще один новый факт в жизни Нейлза,— отныне это сделалось единственным содержанием его жизни. Ему предстояло познать одержимость человека, породнившегося с горем. Первой мыслью его по пробуждении было — вдруг он услышит шаги Тони на лестнице! И чем бы ни был занят Нейлз — пил ли виски с друзьями, играл ли в карты, работал ли в конторе, тревожился ли о доходах,— это было лишь временным отвлечением от всепоглощающего образа гибнущего сына, судорожно сжимавшего руками подушку. Познав одержимость человека, которого постигло горе, он вскоре познакомился и с другим явлением — грубой завистью, снедающей того, кого покинула удача. За что, изо всех юношей Буллет-Парка, за что именно на долю его мальчика выпала такая участь — сделаться жертвой рокового недуга? Нет, сам он не стал бы задавать такой вопрос,— это окружающие с утра до ночи, на всем протяжении дня, беспощадно вынуждали его задавать себе такой вопрос. Веселый, беспечный смех на железнодорожной платформе заставлял Нейлза горько вопрошать, отчего сыновья его друзей ходят, бегают на воле, между тем как его сын прикован к постели. Во время ленча с друзьями, которые неизбежно заводили разговор об успехах своих сыновей, он испытывал такую глубокую грусть и тоску, что чувствовал почти физическое отчуждение от них. Когда он видел человека, бегущего по улице, ему хотелось крикнуть тому вслед: «Стой, стой, стой, стой! Мой Тони тоже был таким же сильным и быстрым, как ты!» Некогда патриот своего образа жизни, он теперь чувствовал себя мятежным подданным, затаившим месть и измену, готовым на диверсию и шпионаж.

— Ты знаешь человека по имени Хэммер? — спросила его Нэлли вечером.

Нейлз сказал, что познакомился с Хэммерами в церкви.

- Ну вот, она сегодня позвонила,— сказала Нэлли,— и приглашает нас на ужин. Я не одобряю эту манеру — звать людей, с которыми ты незнаком, но, быть может, там, откуда они прибыли, это принято.

V

С тех пор как Тони слег, прошло уже больше двух недель. Наступили тихие, погожие дни. Однажды Нейлз проснулся в шесть утра в великолепном настроении. Солнце еще не встало, но по всему небу было разлито предрассветное сияние. Нейлз побрился, принял ванну и снова юркнул в постель, к Нэлли. Обнимая ее, он вдруг осознал, что она совсем молодая, гораздо моложе, чем он думал. Лаская друг друга, друг другом обласканные, они словно освободились от нагромождения прожитых лет, от своей заземленности, как будто некто суровый и строгий покинул их на какой-то час и теперь, пользуясь его отсутствием, они могут предаться безмятежной игре и веселью. Нейлз выглянул в окно и увидел рай. Он знал, что это не так, знал, что под травой проходят канализационные трубы и что трубы эти опять засорились, знал, что порхающие стайкой среди еловых ветвей кардиналы поражены пухоедом, знал, что яркость их оперения и звонкость их песен никакого отношения не имеют ни к благоденствию на земле, ни к любви, ни к его текущему счету в банке. Но он не мог совладать со своим восторгом и широко раскинул руки, словно ему хотелось обнять всю природу — и газон, и деревья, и птиц.

— Как хорошо, ах, как хорошо! — воскликнул он.—Должно быть, пока я спал, на свете случилось что-то очень хорошее. Я себя чувствую так, словно я получил откуда-то подарок, которому нет цены. Мне кажется, что теперь у нас все снова наладится и мы заживем так же хорошо, как и прежде. Не сегодня завтра встанет Тони и снова пойдет в школу. Я уверен, я знаю, что отныне все будет хорошо!

Нейлз с аппетитом позавтракал и поднялся к Тони. Резкий специфический запах, стоявший в комнате у больного, неприятно поразил Нейлза. У них еще никто не болел затяжной болезнью. Тони спал в трусах, и плечи его были обнажены. Кожа его отливала нездоровой желтизной. Волосы спутались — он уже месяц не стригся. Его руки с каким-то судорожным отчаянием, как показалось Нейлзу, сжимали подушку.

— Тони, проснись! — сказал Нейлз.— Проснись. Посмотри, какое прекрасное утро! Встань и взгляни в окно.

Он поднял шторы, и комнату больного залил яркий свет.