Семейная хроника Уопшотов. Скандал в семействе Уопшотов. Рассказы

Чивер Джон

Герои Джона Чивера — внешне преуспевающие и благополучные американцы. Их труды и дни, изображенные писателем с удивительной психологической глубиной и тонкой иронией, рисует панораму жизни современной Америки.

СЕМЕЙНАЯ ХРОНИКА УОПШОТОВ

Часть первая

1

Сент-Ботолфс был старинным поселением, старинным приречным городком. В славные времена массачусетских парусных флотилий он был важным портом, а теперь в нем остались лишь фабрика столового серебра и еще несколько мелких промышленных предприятий. Местные жители не считали, что он сильно потерял в величине или значении, но длинный список погибших во время Гражданской войны, приклепанный к стоявшей на лужайке пушке, говорил о том, каким многолюдным был этот поселок в шестидесятые годы прошлого столетия. Сент-Ботолфс больше никогда не мог бы дать столько солдат. На некотором расстоянии от лужайки, расположенной в тени могучих вязов, со всех четырех сторон тянулись торговые помещения. По фасаду второго этажа Картрайтовского блока, составлявшего западную сторону четырехугольника, шел ряд стрельчатых окон, изящных и дышавших укоризной, как окна церкви. За этими окнами помещались редакция «Истерн стар», приемная зубного врача Булстрода, конторы телефонной компании и страхового агента. Запахи этих учреждений: запах зубоврачебных лекарств, мастики для пола, плевательниц и светильного газа — смешивались на нижних площадках лестниц, воссоздавая аромат прошлого. Под моросящим осенним дождем, в мире больших перемен, лужайка в Сент-Ботолфсе вызывала ощущение необыкновенного постоянства. В День независимости по утрам, когда заканчивались приготовления к праздничному шествию, это место имело благоденствующий и торжественный вид.

Двое юношей, братья Уопшоты — Мозес и Каверли, — сидели на газоне на Уотер-стрит, наблюдая за проезжающими автомобилями и экипажами. В процессии непринужденно смешивались политические лозунги и коммерческая реклама, и рядом с «Духом 76-го года» можно было увидеть старый товарный фургон с надписью: «ПОКУПАЙТЕ СВЕЖУЮ РЫБУ У МИСТЕРА ХАЙРАМА!» Колеса фургона, колеса всех машин и колясок, участвовавших в процессии, были украшены белой, красной и синей гофрированной бумагой, и повсюду развевались флаги. По фасаду Картрайтовского блока их висели целые гирлянды. Они ниспадали складками над фасадом банка и свешивались со всех грузовиков и фургонов.

Братья Уопшоты встали в четыре часа — они не выспались и, сидя на жарком солнце, уже как бы пережили праздничный день. Мозес во время салюта обжег руку. При другом залпе Каверли спалил себе брови. Они жили на ферме в двух милях ниже поселка и поднялись на лодке вверх по реке еще до рассвета, когда по сравнению с ночным воздухом речная вода, стекавшая с лопасти короткого весла и обдававшая брызгами их руки, казалась тепловатой. Они, как всегда, влезли в окно церкви Христа Спасителя и зазвонили в колокола, разбудив тысячи, певчих птиц, многих жителей поселка и всех собак в его пределах, включая овчарку мистера Плузински, жившего за несколько миль от церкви, на Хилл-стрит.

— Да это уопшотовские парни! — услышал Мозес слова, донесшиеся из темного окна в доме приходского священника. — Ложись-ка снова спать.

Каверли было тогда лет шестнадцать или семнадцать; такой же красивый, как и брат, он отличался от него длинной шеей, пасторским наклоном головы и дурной привычкой хрустеть суставами пальцев. Характера он был живого и сентиментального, беспокоился о здоровье ломовой лошади мистера Хайрама и с грустью смотрел на обитателей Дома моряков — пятнадцать-двадцать глубоких стариков, сидевших на скамейках в грузовике и казавшихся бесконечно усталыми. Мозес учился в колледже, за последний год он достиг полной физической зрелости и обнаружил дар рассудительного и спокойного восхищения самим собой. Сейчас, в десять часов, мальчики сидели на траве, ожидая, когда их мать займет свое место на колеснице Женского клуба.

2

Истории семей Харкартов, Уилрайтов, Коффинов, Слейтеров, Лоуэллов, Кэботов, Седжуиков и Кимболов — да, даже Кимболов — были в свое время изучены и опубликованы, а теперь дело дошло до Уопшотов, которые, разумеется, хотели бы, чтобы разговор о них начался с некоторых сведений о их прошлом. Один их свояк проследил превращения фамилии Уопшотов до норманнских истоков — Венкр-Шо. Вариации Венкр-Шо — всякие Феншоу, Уэйпшоу, Уопшафтс, Уопшотс и Уопшот — были обнаружены в приходских записях в Нортамберленде и Дорсетшире. В Сент-Ботолфсе фамилия приобрела гнусавое произношение — Уоапшоат. Основателем интересующей нас ветви этого рода был Иезекиил Уопшот, эмигрировавший из Англии в 1630 году на борту «Арабеллы». Иезекиил поселился в Бостоне и преподавал там латинский, греческий и древнееврейский языки, а также давал уроки игры на флейте. Ему предложили должность в колониальной администрации, но он благоразумно отказался, установив семейную традицию рассудительной скромности, которая — через триста лет — досаждала Лиэндеру и его сыновьям. Кто-то написал об Иезекииле, что он «питал отвращение к парикам и всегда заботился о благополучии государства». Иезекиил родил Дэвида, Микабу и Аарона. Хвалебное слово на могиле Иезекиила произнес Коттон Мезер.

Дэвид родил Лоренцо, Джона, Абадию и Стивена. Стивен родил Элфиаса и Нестора. Нестора, в чине капитана принимавшего участие в войне с Англией, генерал Вашингтон хотел наградить орденом, но тот отказался. Это было в традиции, установленной Иезекиилом, и, хотя такое уклонение от почестей частично объяснялось беспристрастной оценкой собственных достоинств, тут была также и некоторая доля характерной для янки предусмотрительности, потому что принадлежность к числу выдающихся людей, к числу героев, могла повлечь за собой ненужные финансовые обязательства. Ни один мужчина из семьи Уопшотов не принял никакой награды, и, поддерживал эту традицию самоуничижения, женщины из этой семьи довели ее до того, что, обедая в гостях, едва притрагивались к еде, убежденные, что отказ от бутербродов к чаю или от воскресного цыпленка — отказ от чего бы то ни было — служит признаком незаурядного характера. Вставая из-за стола, женщины Уопшот были всегда голодны, но зато преисполнены сознанием вновь одержанной победы. В своих собственных владениях они ели, конечно, как волки.

Нестор родил Лафайета, Теофилеса, Дарси и Джеймса. Джеймс был капитаном первого «Топаза», а впоследствии — купеческого судна, «купца», который вел торговлю с Вест-Индией. Он родил трех сыновей и четырех дочерей, но нас интересует лишь Бенджамин. Бенджамин женился на Элизабет Мерсерв и родил Тедиаса и Лоренцо. Элизабет умерла, когда Бенджамину было семьдесят. Тогда он женился на Мэри Хейл и родил Аарона и Эбенезера. В Сент-Ботолфсе эти две группы детей были известны как «первый урожай» и «второй урожай».

Бенджамин преуспевал, и при нем была сделана большая часть пристроек: к дому на Ривер-стрит. Среди сохранившихся от его времени реликвий были френологическая карта и портрет. По френологической карте его голова имела в окружности двадцать три с половиной дюйма от «occipital spinalis до индивидуальности». У него было шесть с половиной дюймов от «ушного отверстия до благожелательности». Было высчитано, что мозг у него необыкновенно большой. К числу наиболее выдающихся его свойств относились влюбчивость, возбудимость и чувство собственного достоинства. Он был умеренно скрытен и не обнаруживал никаких признаков оригинальности, благочестия и почтительности. На портрете он являл взорам желтые баки и очень маленькие голубые глазки. Однако потомки, изучая изображение Бенджамина и пытаясь угадать, что за человек скрывался за этими украшениями из волос, всегда явственно ощущали его грубость и бесчестность и уходили с неприятным чувством, которое усиливалось убеждением, что он наверняка презирал бы своих потомков в габардиновых костюмах. Взаимное неодобрение было настолько сильным, что портрет хранился на чердаке. Бенджамина нарисовали не в капитанской форме. Отнюдь нет. Он был изображен в желтой бархатной шапочке, отделанной мехом, и в широком халате зеленого бархата, словно он, выросший на здешнем скудном берегу и вскормленный после отнятия от груди бобами и треской, превратился в этакого мандарина или Крючконосого принца эпохи Возрождения, с оттопыренным гульфиком бархатных штанов, швыряющего кости английским догам и бриллианты куртизанкам, жадно пьющего вино из золотых кубков.

Кроме френологической схемы и портрета, сохранились еще семейные дневники, так как все Уопшоты старательно вели дневники. Среди них не было, вероятно, ни одного мужчины, который, вылечив больную лошадь, или купив парусную шлюпку, или услышав поздно ночью стук дождя по крыше, не отметил бы этих событий в семейной летописи. Они заносили в дневник перемену ветра, прибытие и уход судов, цены на чай и джут и кончины королей. Они убеждали себя в необходимости измениться к лучшему, упрекали себя за безделье, лень, похоть, глупость и пьянство, так как Сент-Ботолфс был оживленным портовым городом, где танцевали до утра и где всегда хватало рома на выпивку. Чердак, сараеподобный верх дома, был весьма подходящим местом для этого архива — высокий, как сеновал, с сундуками, веслами, румпелями, рваными парусами, ломаной мебелью и кривыми дымоходами, с гнездами шершней и ос и старыми фонарями, валявшимися под ногами вроде развалин исчезнувшей цивилизации, и с необычайно пряным воздухом, словно какой-то Уопшот восемнадцатого века, попивая мадеру и щелкая орехи на солнечном берегу и размышляя о мимолетности теплого времени года, постарался упрятать жару и свет в бутылку или корзину с крышкой и выпустил свои сокровища на чердаке, ибо там вы ощущали летние запахи, только без их живительной силы, там, казалось, жили свет и звуки лета.

3

Лошадь мистера Пинчера проскакала по Хилл-стрит сотню ярдов — может быть, двести, — а затем, выбившись из сил, перешла на крупную рысь. Толстяк Титус следовал в своей машине за колесницей, рассчитывая прийти на помощь членам-учредительницам Женского клуба, но, когда он нагнал их, картина была настолько мирной и похожей на увеселительную прогулку, что он развернулся и поехал обратно в поселок посмотреть дальнейший ход процессии. Опасность миновала для всех, кроме кобылы мистера Пинчера. Одни бог знает, какого напряжения это стоило ее сердцу и легким, даже ее воле к жизни. Кобылу звали Леди, она жевала табак и была для мистера Пинчера дороже, чем миссис Уопшот и все ее приятельницы. Он любил ее кроткий нрав и восхищался ее упорством; возмущенный тем, что у нее под хвостом взорвали хлопушку, он кипел гневом. До чего же докатится этот мир? Он всем сердцем жалел свою старую кобылу, и его нежные чувства окутывали ее широкую спину словно одеялом.

— Леди направляется домой, — обернувшись, крикнул он миссис Уопшот. Она хочет домой, и я не буду ей мешать.

— Может быть, вы дадите нам сойти? — спросила миссис Уопшот.

— Пока я не стану ее останавливать, — сказал мистер Пинчер. — Ей досталось гораздо больше, чем всем вам. Теперь она хочет домой, и я не собираюсь ее останавливать.

Миссис Уопшот и ее приятельницы примирились с мыслью о том, что они пленницы. В конце концов, никто из них не ушибся. Графин разбился, и столик опрокинулся, но остался цел. Конюшня Леди, как они знали, находилась на Хьюит-стрит, а это означало, что они поднимутся на холм и окраинами спустятся к Ривер-стрит; но день выдался великолепный, и им представилась прекрасная возможность насладиться пропитанным солью воздухом и летним пейзажем, а к тому же у них не было выбора.

4

В этот день Розали Янг, которую Уопшоты знали не больше, чем я вас, спозаранку, задолго до того, как в Сент-Ботолфсе стала собираться праздничная процессия, пустилась в путь на юг к берегу моря. Ее друг, с которым она условилась вместе провести день, заехал за ней в своем старом автомобиле с откидным верхом в город, где она жила в меблированных комнатах. Миссис Шеннон, хозяйка меблированных комнат, наблюдала сквозь застекленную парадную дверь за тем, как они уезжали. Юность была мучительной тайной для миссис Шеннон, но сегодня тайна стала еще глубже из-за белого пальто Розали и той тщательности, с какой она подмазала свое лицо. Если они едут купаться, думала хозяйка, она не надела бы своего нового белого пальто; а если они не собираются купаться, зачем она взяла с собой полотенце — одно из полотенец миссис Шеннон? А может быть, они поехали на свадьбу, или на пикник с сослуживцами, или на бейсбольный матч, или в гости к родным? Миссис Шеннон огорчалась при мысли, что не знает наверняка их намерений.

Но постороннему человеку всегда было трудно угадать цель путешествий Розали, потому что от каждого из них она так много ожидала. Иногда осенью ее приятель говорил своим родителям, что едет охотиться, а на самом деле увозил Розали, которая пользовалась полной свободой за пределами меблированных комнат, на ночь в туристский домик на автомагистрали; и, когда в такие субботние вечера он приезжал за ней, к отвороту ее пальто обычно бывала приколота хризантема или дубовый лист, а в руках она держала чемоданчик с амхерстскими или гарвардскими наклейками, словно ее ждали все удовольствия футбольного уик-энда — матч, в пять часов танцы, факультетская вечеринка и студенческий курсовой бал. Она никогда не огорчалась и никогда не бывала разочарована. Ни разу не случалось, чтобы в то время, как она вешала свое пальто в туристском домике, а он пытался прогнать сырость, растапливая плиту, ее угнетало различие между этим проведенным украдкой вечером и буйной пляской победителей вокруг футбольных ворот, и никогда, по-видимому, не доходило до того, чтобы эти различия заставили ее усомниться в своих надеждах или отказаться от них. Большая часть ее надежд была связана со студенческой жизнью, и теперь, когда они выбрались из города, она начала петь. Популярные мелодии, услышанные по радио или с эстрады, она запоминала сразу же, и они оставляли в ней след пусть шаблонной и сентиментальной, но бодрой лирики.

Выехав из города, они миновали те переполненные пляжи, что лежат в его пределах и тянутся на много миль к югу, изредка прерываясь индустриальными предместьями. Сейчас, в середине утра, жизнь на пляжах била ключом, и специфический запах кухонного жира и кукурузного масла был сильнее всех испарений Атлантического океана, который здесь, среди островов, как бы продолжавших пологий берег, словно дышал мужеством и печалью. Тысячи полуголых купальщиков и купальщиц сплошь покрывали пляж или стояли в нерешительности по колено в океане, точно эта вода, подобно водам Ганга, была очищающей и священной, так что собравшиеся с разных сторон толпы голых людей, растянувшиеся на много миль вдоль берега, создавали на этом пространстве, отведенном под праздничный карнавал, подводные течения паломничества; Розали и ее приятель, подобно любому из тысяч других людей, виденных ими по пути, были в него вовлечены.

— Ты голодна? — спросил он. — Может, перекусишь? Ма дала нам столько, что хватит на три раза. В перчаточном отделении у меня бутылка виски.

Корзина с провизией для пикника напомнила ей о его простоватой седой матери, которая, наверное, вложила в корзинку какую-то частицу самой себя — бдительной, никогда не осуждающей, но опечаленной развлечениями своего единственного сына. Он делал что хотел. Его чистая, унылая и уродливая спальня была осью их дома, и отношения между этим человеком и его родителями были такие натянутые и молчаливые, что Розали они казались окутанными тайной. В каждой комнате господствовали воспоминания о его росте: ружья, палки для гольфа, школьные и лагерные призы, а на рояле ноты, по которым он играл десять лет назад. Этот холодный дом и удрученные родители были чужды Розали, и она думала, что его белая рубашка в это утро пахнет желтыми лакированными полами, на которых он проводил свою таинственную жизнь с Ма и Па. У ее приятеля всегда была какая-нибудь собака. За всю жизнь у него сменились четыре собаки, и Розали знала их клички, их повадки, их масти и их печальные концы. В тот единственный раз, когда она встретилась с его родителями, разговор зашел о собаках, и она почувствовала, что они думают об отношении своего сына к ней — не по злобе и не по неприязни, а просто потому, что не умели подобрать других выражений, — как о чем-то вроде его отношения к собакам. «Я чувствовала себя определенно собакой», — говорила она.

5

Центральная часть дома Уопшотов была построена до Войны за независимость, но с тех пор сделали много пристроек, придавших дому высоту и ширину, какую видишь в часто повторяющемся сне, когда открываешь дверь чулана и обнаруживаешь, что за время твоего отсутствия там появился коридор и лестница. Лестница поднимается и превращается в холл, где между книжными полками много дверей, каждая из которых ведет в анфиладу просторных комнат, и поэтому можно без конца бродить, неизвестно что разыскивая, по зданию, которое даже во сне кажется вовсе не домом, а беспорядочным сооружением, возведенным для удовлетворения некой прихоти спящего сознания. В дни юности Лиэндера о поддержании дома не заботились, но сам Лиэндер восстановил его в годы благоденствия, когда был совладельцем фабрики столового серебра. Дом был достаточно стар и достаточно велик и видел достаточно темных дел, чтобы в нем завелось привидение, но единственным помещением, где обитал призрак, был старый ватерклозет в глубине верхнего холла. Там стояло примитивное приспособление из прозрачного фарфора и красного дерева, которым никто не пользовался. Время от времени — иногда даже ежедневно — это странное сооружение начинало самопроизвольно функционировать. Раздавались стук механизма и пронзительное радостное ржание старых клапанов. Тогда рев поступающей воды и бульканье уходящей слышались во всех комнатах дома. Но хватит о привидениях.

Дать представление о доме довольно легко, но как описать летний день в старом саду? Пахнет травой, говорим мы. Пахнет деревьями! Из чердачного окна свисает флаг и прикрывает фронтон дома, затемняя холл. Сумерки, и вся семья в сборе. Сара рассказывает о своей поездке с мистером Пинчером. Лиэндер привел «Топаз» в гавань. Мозес участвовал в парусных гонках Покамассетского клуба и теперь расстилает грот на траве для просушки. Каверли с крыши сарая смотрит бейсбольный матч между командами фабрики столового серебра. Лиэндер пьет виски; попугай висит в клетке возле кухонной двери. Облако набегает на низкое солнце, в долине становится темно, и все испытывают глубокую мимолетную тревогу, словно предчувствуя, что темнота может опуститься на их разум. Ветер свежеет, и вот уже все развеселились, словно это напомнило им об их способности восстанавливать силы. Малколм Певи поднимается на парусной яхте вверх по течению, и кругом так тихо, что они слышат шум, который она производит, проходя мимо. На кухне готовят карпа, а, как всем известно, карп должен вариться в красном вине с маринованными устрицами, анчоусами, чабрецом, майораном, базиликом и репчатым луком. Запахи всего этого доносятся из кухни. Но когда мы видим Уопшотов в разных уголках их полного роз сада над рекой, слушающих болтовню попугая и вдыхающих бальзамический аромат того вечернего ветра, который приносит в Новой Англии запахи, напоминающие о девушках, фиалкового корня, туалетного мыла и меблированных комнат, во время грозового ливня пропитавшихся сыростью через открытое окно, — запахи ночных горшков, и супа из щавеля, и роз, и бумажной материи из крашеной пряжи, и газона, и дешевых платьев, и томиков Евангелия, переплетенных в мягкий сафьян, и предназначенных к продаже пастбищ, где теперь цвели душистая рута и папоротник; но когда мы видим цветы, которые Лиэндер подпер сломанными хоккейными клюшками и ручками швабр и щеток, когда мы видим, что пугало на кукурузном поле одето в красный мундир блаженной памяти сент-ботолфской конной гвардии, и начинаем понимать, что синяя вода реки, протекающей внизу, как бы смешивается с нашей историей, мы вряд ли решимся утверждать то, что некогда утверждал фотограф, снимавший архитектурные памятники и сфотографировавший боковую дверь: «Ну в точности сцена из романа Дж. Ф.Маркенда»

— Вчера днем, — говорит тетя Эделейд, — около трех часов, трех или половины четвертого, когда в саду было достаточно тени, чтобы я могла не бояться солнечного удара, я вышла из дому выдернуть несколько морковок себе на ужин. Ну, выдергиваю я морковки и вдруг вытаскиваю вот такую необыкновенную морковину. — Она приложила к груди расставленные пальцы правой руки; казалось, ее способности к описанию были исчерпаны, но затем они восстановились. — Так вот, всю жизнь я дергала морковку, но такой никогда не видела. Она росла среди обычных морковок. Там не было никаких камней или еще чего-нибудь, чем это можно было бы объяснить. Так вот, эта морковка была похожа… Не знаю, как и сказать… Эта морковка была точной копией детородных органов мистера Форбса.

Кровь прихлынула к ее лицу, но стыдливость не помешала продолжению и даже не отдалила его. Сара Уопшот ангельски улыбнулась в полутьме.

— Ну вот, я отнесла остальные морковки, на кухню себе на ужин, продолжала тетя Эделейд, — а эту необыкновенную морковку завернула в бумагу и отнесла прямехонько Ребе Хеслип. Она ведь старая дева, и я подумала, что ей будет интересно. Она была в кухне, и я дала ей эту морковку. «Вот какой вид это имеет, Реба, — сказала я. — Это имеет в точности такой вид».

Часть вторая

14

«Стиль записей автора этих строк (писал Лиэндер) создавался в традициях лорда Тимоти Декстера, который ставил все знаки препинания, предлоги, наречия, артикли и т. д. в конце своих посланий и предоставлял читателю распределять их по собственному разумению. Западная ферма. Осенний день. Три часа пополудни. Хороший ветер для хождения под парусами СЗ четверти. Золотистый свет. На воде сверкающая рябь. Шершни на потолке. Старый дом. Вдали крыши Сент-Ботолфса. Ныне городок в древней речной долине. Некогда наша семья играла тут выдающуюся роль. Фамилия увековечена в названиях многих окрестных мест: озер, дорог, даже холмов. Уопшот-авеню — теперь улица на окраине низкопробного прибрежного курорта дальше к югу. Запах горячих сосисок, жареных кукурузных зерен, и еще соленый воздух, и скрежещущая музыка старого парового органа на карусели. Летние домики из обрезков досок, сдаваемые на сутки, неделю или сезон. Улица из таких домиков, названная в честь предка, который трое суток плавал на обломке мачты в Яванском море, отпихивая акул голыми ногами.

В жилах автора течет кровь судовых капитанов и школьных учителей. Все незаурядные люди! Истинные любители свинины с бобами и своего рода достопримечательности тех дней. Воспоминания существенные или несущественные, как те случаи, к которым они относятся, но попробуйте, оглядываясь на давно минувшие времена, разобраться в том, что произошло. Много скелетов в семейных чуланах. Темные тайны, большей частью касающиеся плоти. Жестокость, недозволенная любовь, прямота, но никакого копания в грязном белье. Объясняется соображениями вкуса. Столько-то раз опорожнял мочевой пузырь; столько-то раз чистил зубы; столько-то раз посещал публичный дом на Чардон-стрит. Кому какое дело! Многие современные романы именно из-за этого противны автору.

Есть, должно быть, литературные произведения о портовом городе Новой Англии — также и о фабричном городе — в семидесятые годы и позже, но если и есть, мне они никогда не попадались. В ранней молодости автора судовые верфи процветали. Дубовые суда, сидящие в в воде на три фута, на верфях в нижней части Ривер-стрит. На волах везут бревна. Стук тесел, молотков слышится все лето. Бодрящие звуки. В конце августа слышен шум конопачения пазов. Вскоре наступят зимние холода. Спуск на воду в сентябре. Прежде судовые команды набирались из цвета местных юношей, впоследствии — из индийцев, канаков и еще того хуже. Плохие времена на море. Дедушка на смертном одре воскликнул: «Торговое мореплавание умерло!» Преуспевающий судовладелец. Автор вырос среди воспоминаний о богатствах, нажитых на море. Бархатные подушки на сиденьях в оконных нишах, теперь голых. Когда-то обширные сады позади дома. Цветочные горшки геометрической формы. Дорожки под прямыми углами. Живая изгородь из низкорослого самшита. Высотой в четыре дюйма. Домашняя птица, увлечение отца. Трубастые голуби. Почтовые голуби. Турманы. Никаких куч помета. В былые времена специальный работник для ухода за садом и птицами. Местный житель. Хороший человек. Плавал в море. Чудесные истории. Летучие рыбы. Морские свиньи. Жемчужины. Акулы. Девушки Самоа. Шесть месяцев провел на берегу на островах Самоа. Рай. За шесть месяцев ни разу не надевал штанов. Каждый день гонял голубей. Каждую породу отдельно. Автора больше всего интересовали турманы.

Иногда печальные времена; иногда веселые. Грозы. Рождество. Звуки судовой сирены, которыми автора звали домой к ужину. Плавал с отцом на маленькой шхуне, «Зоэ». Летом стояла на якоре в реке у сада. С высокими бортами; небольшой кормовой свес. Короткий выступающий нос. Хорошая каюта с транцем и маленьким камбузом. Длина тридцать футов. Скромная схема парусов. Грот, фок, два кливера на кливер-леере. Один из них большой. В бурную погоду шхуну не захлестывало. Она шла очень хорошо полным ветром и курсом бакштаг или фордевинд, с гротом на одной стороне и фоком на другой, но курсом бейдевинд, или, как его теперь называют, острым курсом, двигалась как бревно. Она совершенно не держалась круто к ветру и легко уваливалась. Команду шхуны составлял Даниэл Найт. Бывший моряк. К тому времени старик. Рост около пяти футов восьми дюймов. Вес сто семьдесят фунтов. Широкий в кости и веселый. Вспоминал суда с прямым парусным вооружением. Калькутту, Бомбей, Китай, Яву. Подъехал к «Зоэ» на посыльном судне. Первой церемонией найма была встреча отца и команды в каюте. Пили баркамовский ром с патокой. Я не присутствовал при том, как обрезался грота-брас, но и теперь ощущаю его запах. Тогда мир был более пахучий, чем ныне. Запах судовой пекарни. Зеленые зерна кофе, поджаривавшиеся раз в неделю. Аромат поджаренного кофе распространялся на много миль вниз по реке. Чад фонарей. Запах воды в цистерне. Щелок из уборной. Лесные пожары.

Семья состояла из меня и брата, десятью годами старше. В детстве разница в возрасте казалась огромной. Впоследствии уменьшилась. Брата назвали Гамлетом в честь принца Датского. Одно из проявлений отцовского увлечения Шекспиром. Впрочем, он не был похож на печального принца. Очень резвый. Играл в бейсбол за команду добровольной пожарной дружины. Также в травяной хоккей. Много раз выигрывал соревнования в беге. Был очень любим матерью. Впоследствии баловень проституток с Чардон-стрит. Завсегдатай буфета наррагансетской гостиницы. Хорошо дрался как в перчатках в спортивном зале, так, в случае необходимости, и голыми руками на улице.

15

Вот вы прибываете с Мозесом в девять часов вечера в Вашингтон, незнакомый вам город. Держа в руке чемодан, вы ждете очереди, чтобы выйти из вагона, и идете по платформе в зал ожидания. Там вы ставите чемодан на пол и задираете голову, стремясь поскорей узнать, что припас для вас архитектор. Над вами в тусклом свете виднеются боги; если сейчас нет особых приготовлений, то вы можете постоять на полу, по которому некогда ступали президенты и короли. Вы следуете за толпой в том направлении, где слышатся звуки фонтана, и выходите из полумрака в ночь. Снова ставите свой чемодан и смотрите в изумлении. Слева от вас здание Капитолия, залитое светом. Вы так часто видели его на медальонах и открытках, что казалось он четко запечатлелся в вашей памяти. Но теперь перед вами нечто иное. Перед вами реальность.

У вас в кармане восемнадцать долларов и тридцать семь центов. Вы не прикололи деньги булавкой к нижнему белью, как советовал вам отец, но то и дело нащупываете бумажник, чтобы убедиться, что его не стащил карманный вор. Вам нужно где-нибудь остановиться, и, понимая, что вблизи от Капитолия ничего не найти, вы идете в противоположную сторону. Вы чувствуете себя энергичным и молодым; у вас удобная обувь, а хорошие шерстяные носки, надетые на вас, связаны вашей дорогой матушкой. На вас чистое белье — на случай, если вы попадете под такси и чужим людям придется вас раздеть.

Вы идете, и идете, и идете, перекладывая чемодан из одной руки в другую. Проходите мимо освещенных окон магазинов, мимо памятников, театров и баров. Слышите танцевальную музыку и грохот кеглей, доносящийся сверху из кегельбана, и спрашиваете себя, сколько времени пройдет, прежде чем вы начнете играть какую-нибудь роль на этой новой для вас сцене. Может быть, вы получите работу в этом мраморном здании слева. У вас будет письменный стол, секретарь, междугородный телефон, обязанности, заботы, победы и продвижения по службе. Тем временем вы сделаетесь чьим-нибудь любовником. Вы встретитесь с девушкой у этого памятника на углу, угостите ее обедом в этом ресторане на той стороне улицы, и она поведет вас к себе, в тот дом, что виден вдали. У вас появятся друзья, и вы будете наслаждаться их дружбой, как эти двое мужчин, шагающие без пиджаков по улице, наслаждаются обществом друг друга. Может быть, вы станете членом кегельного клуба, грохот кегельбана которого вы слышали. У вас будут деньги на расходы, и вы сможете купить себе этот плащ, выставленный в витрине справа. Может быть кто знает? — вы купите красный автомобиль с откидным верхом, похожий на этот красный автомобиль с откидным верхом, что сворачивает за угол. Может быть, вы будете пассажиром этого самолета, летящего на юго-восток над деревьями, а может быть, вы даже будете отцом, как этот лысеющий мужчина, который ждет переключения светофора, одной рукой держа за руку маленькую девочку, а в другой неся литровую банку земляничного мороженого. Еще несколько дней — и вы начнете исполнять свою роль, думаете вы, хотя на самом деле вы уже, конечно, начали ее исполнять, как только появились со своим чемоданом на сцене.

Вы идете, и идете, и попадаете наконец в район, где атмосфера более провинциальная и привычная и где тут и там висят объявления о сдаче комнат с пансионом. Вы взбираетесь по какой-то лестнице, звоните, седая вдова открывает дверь и спрашивает, где вы работаете, как ваша фамилия и где вы раньше жили. У нее есть свободная комната, но из-за слабости сердца или какой-нибудь другой болезни она не может взбираться по лестнице, так что вы лезете один на третий этаж и там у черного хода видите довольно уютную на вид комнату, окно которой выходит на какие-то задние дворы. Затем вы расписываетесь в книге жильцов и вешаете в стенной шкаф свой парадный костюм; этот костюм вы утром наденете, чтобы пойти на деловое свидание.

Или вы просыпаетесь — как Каверли, деревенский парень, — в самом большом городе мира. Это час, когда Лиэндер обычно начинает свои омовения; место действия — трехдолларовая меблированная комната, маленькая, как чуланы в вашем доме, или даже еще меньше. Вы замечаете, что стены окрашены в ядовито-зеленый цвет; такую краску не могли выбрать ради ее действия на настроение человека — действие всегда удручающее, — и, стало быть, ее выбрали из-за дешевизны. Кажется, что стены отпотели, но когда вы дотрагиваетесь до влаги, она оказывается твердой, как столярный клей. Вы встаете с постели и смотрите в окно на широкую улицу, где проходят грузовики, развозящие товары с рынков и с товарных станций железных дорог, — веселое зрелище, но вы, приехавший из маленького городка Новой Англии, смотрите на него с некоторым скептицизмом, даже с жалостью, так как вы, хотя и приехали сюда делать карьеру, считаете большой город последним прибежищем тех, кому недостает стойкости и силы характера, чтобы вынести однообразную жизнь в таких местах, как Сент-Ботолфс. Вот город, где, как вам говорили, никогда не понимали ценности постоянства, и это обстоятельство даже ранним утром кажется вам печальным.

16

«Автор этих строк предприимчив, хотя говорить об этом, быть может, нескромно, — писал Лиэндер. — Купил весной больного теленка за два доллара. Выкармливал. Теленок стал жирным. Осенью продал за десять. Деньги выслал в Бостон на двухтомную энциклопедию. Пошел за ней на почту. Босиком, осенним вечером. Волновался. Босые нот хорошо запомнили каждый шаг этого пути. Песок, чертополох. Грубая и шелковистая трава. Устричные раковины и мягкая земля. Выйдя из города и шагая по тропинке вдоль реки, распаковал книги. Читал в угасающем свете. Сумерки. Альборг. Резиденция епископа, Ааргау. Аарон. Не забыл. Никогда не забуду. Радость познания. Решил прочесть всю энциклопедию. Выучить ее наизусть. Памятный час. Меркнущие огни на западе. Занимающийся свет луны. Любимая долина, деревья и вода. От реки пахло, как в сырой церкви. От этой сырости седеют волосы. Великолепная ночь. Печальное возвращение домой.

Звезда отца закатывается. Красивый мужчина. Держался прямо. Черноволосый. Говорили, что он был испорчен и ленив, но я никогда не верил этому. Любил его. Он совершил четыре путешествия в Ост-Индию. Гордый. Двоюродные братья подыскали ему работу на фабрике золоченых бус, но он отказался. Как не отказаться? Он был гордый человек, ему не пристало делать золоченые бусы. Многочисленные семейные советы. Нашествия родственников. Шепот в гостиной. Денег нет, ужина нет, дров для камина нет. Отец печален.

И в то же время это была чудесная, восхитительная осень. Листья падали, как старые лоскутки ткани; старые паруса; старые флаги. Летом плотная завеса зелени. Потом северный ветер срывает ее, кусок за куском. Видны крыши и шпили, начиная с июня спрятанные и листве. Повсюду золото. Словно у Мидаса. Бедный отец! Ум тупеет от горя. Деревья, покрытые золотыми банкнотами. Золото повсюду. На земле по колено золота. В его карманах пусто. Обрывки ниток. Больше ничего. Дядя Мозес пришел на помощь. Брат матери. Крупный, толстый мужчина. Странный. Был владельцем оптовой фирмы в Бостоне. Продавал новинки магазинам на перекрестках дорог. Нитки и иголки. Пуговицы. Бумажные ткани. Громоподобный голос, как у проповедника. Лоснящиеся штаны. Одет плохо. Шел пешком четыре мили от Травертина до Сент-Ботолфса, чтобы сэкономить восемь центов за проезд на конке. Замечательный ходок. Однажды прошел от Бостона до Сейлема, чтобы опередить кредитора. Ночевал на извозчичьем дворе. Домой вернулся тоже пешком. Предложил отцу жилье в Бостоне. Работу. «Города там, где деньги, Аарон!» Отец ненавидел Мозеса. Выбора не было. Мозес вечно говорил об убытках. С унылым видом. В один год потерпел убытка четыре тысячи долларов. На следующий год убыток составил шесть тысяч долларов. Жил в Дорчестере

Итак, прощай, Сент-Ботолфс! Ручных ворон выпустил на свободу. Немного вещей, в том числе палисандровый рояль фирмы «Халлет и Девис», погрузили в фургон. Места для отростка меч-рыбы, для раковин и кораллов не хватило. Дом предназначен к продаже, но покупателей нет. Слишком большой. Старомодный. Нет ванных комнат. Мебель накануне отъезда погрузили в фургон. Лошадей поставили в сарай. Последний раз спал на чердаке. В четыре часа утра проснулся от шума дождя. Милая сердцу музыка. Покинули ферму при первых проблесках зари. Навсегда? Кто знает. Автору и его брату предстояло ехать в задней части фургона. Матери и отцу — поездом. Легкий предрассветный ветерок. Переменных направлений. Слишком слабый, чтобы наполнить парус. Шевелит листья. Прощай. Добрались до дома на Пинкни-стрит уже в темноте. Жалкое здание. Лестничные ступени подгнили. Стекла в окнах выбиты. Мозес там. Лоснящиеся брюки. Голос проповедника. «Дом в неважном состоянии, Аарон, но вы, разумеется, не боитесь, что вам придется несколько дней крепко потрудиться». В первую ночь спали на полу.

В ближайшее воскресенье отправились в гости к Мозесу в Дорчестер. Всю дорогу проделали пешком. Туда шли конки, но мать решила, что если Мозес мог пройти до Сейлема и обратно, то и мы можем дойти до Дорчестера. Показывать хороший пример — тяжкое бремя бедных родственников. Позднее зимнее утро. Пасмурно. Ветер северный, северо-восточный. Холодно. За городом собаки провожали нас лаем. Странное зрелище мы представляли. Одеты для церкви, шагаем по грязным дорогам. К двум часам добрались до дома дяди Мозеса. Дом большой, но дядя Мозес и тетя Ребекка жили в кухне. Оба сына умерли. Мозес таскал дрова из сарая в подвал, «Помогите мне, мальчики, я вам заплачу», — говорит он. Гамлет, отец и я весь день таскали дрова. Кора пристала к нашим парадным костюмам. Мать сидела в кухне и шила. Наступает ночь. Холодный ветер. Мозес ведет нас к колодцу. «Теперь, ребята, выпьем Адамова пива. Нет ничего, что лучше утоляло бы жажду». Это была наша плата. Стакан холодной воды. Пошли домой в темноте. Идти много миль. С утра ничего не ели. Сели на дороге отдохнуть. «Вот чертов скряга, Сара», говорит отец. «Аарон», — говорит мать. «Он покупает и продает на бирже, словно принц, — продолжает отец, — и расплачивается со мной и с моими сыновьями кружкой воды за то, что мы весь день таскали его чертовы дрова». «Аарон», — говорит мать. «Его во всех торговых кругах знают как скрягу, говорит отец. — Он рассчитывает заработать десять тысяч и, если зарабатывает только пять, заявляет, что потерял пять тысяч. Все товары, которые он продает, — дрянь, фабричный брак. Когда болели его сыновья, он скупился на покупку лекарств, а когда они умерли, похоронил их в сосновых гробах и поставил на могилах шиферные плиты». Мать и Гамлет зашагали дальше. Отец обнял меня за плечи, крепко прижал к себе. Смешанные чувства, все глубокие, все хорошие. Любовь и утешение.

17

Создание или постройка своего рода моста между миром Лиэндера и тем миром, где искал свое счастье Каверли, казалось последнему нелегким делом, требующим усилий и настойчивости. Пропасть между сладко пахнущим фермерским домом и комнатой, где он теперь жил, была бездонной. Казалось, они вышли из рук двух различных творцов и отрицают друг друга. Каверли думал об этом как-то дождливым вечером, идя во взятом напрокат смокинге к кузине Милдред.

— Приходи сегодня к обеду, — предложила она, — а потом мы пойдем в оперу. Тебе будет интересно. Сегодня понедельник, так что ты должен как следует одеться. По понедельникам все одеваются.

Квартира кузины Милдред была в одном из тех больших домов, которым Каверли изумлялся в день приезда, спрашивая себя, удастся ли ему когда-нибудь в них проникнуть. Рассматривая ее дом, Каверли пришел к выводу, что, по всем сент-ботолфским понятиям, он не заслуживал одобрения как дорогой, претенциозный, шумный и ненадежный. Его нельзя было и сравнить с милым домом на их ферме. Каверли поднялся в лифте на восемнадцатый этаж. Ему никогда не доводилось забираться на такую высоту, и он несколько мгновений развлекался мыслями о воображаемом возвращении в Сент-Ботолфс, где он угостит Пита Мечема описанием города башен. Он казался себе светским и мрачным героем фильма. Хорошенькая горничная открыла ему дверь и провела в гостиную, к виду которой он был совершенно не подготовлен. Стены до половины были обшиты панелью, подобно стенам столовой на Западной ферме. Он узнал почти всю мебель, так как большая ее часть хранилась у них на сеновале, когда он был мальчиком. Вон там, над каминной доской, висел сам старый Бенджамин, которого так не любили в семье. В своем халате, напоминавшем костюм эпохи Возрождения, он устремлял в комнату жестокий, беззастенчивый взгляд мошенника. Лампы тоже попали сюда из их сарая или с чердака, а на стене висела старая, изъеденная молью вышивка «Сын дарован нам», принадлежавшая бабушке Уопшот. Каверли изучал тяжелый взгляд старого Бенджамина, когда в комнату влетела кузина Милдред, высокая худощавая женщина в красном вечернем платье, скроенном, казалось, специально так, чтобы выставить напоказ ее костлявые плечи.

— Каверли! — воскликнула она. — Дорогой мои! Как мило, что ты пришел! У тебя внешность настоящего Уопшота. Гарри будет потрясен. Он обожает Уопшотов. Садись. Мы должны чего-нибудь выпить. Где ты остановился? Кто та женщина, которая подходила к телефону? Расскажи мне все о Гоноре. О, у тебя, несомненно, внешность Уопшота. Я бы наверняка узнала тебя в толпе. Разве не приятно, когда можно узнать человека? В Нью-Йорке есть еще один представитель семьи Уопшотов. Джустина. Говорят, она играла на рояле в магазине стандартных цен, но теперь она очень богата. Мы почистили Бенджамина. Правда, он теперь стал лучше? Ты обратил внимание? Конечно, он и теперь выглядит плутом. Возьми коктейль.

Лакей поднес Каверли на подносе коктейль. Он никогда прежде не пил мартини и, чтобы скрыть свою неопытность, поднес стакан к губам и залпом осушил его. Он не закашлялся и не поперхнулся, но глаза его наполнились слезами, джин обжег его как огнем, и его гортань так затрепетала от каких-то вибраций или защитных движений, что он не мог вымолвить ни слова. Он стал судорожно глотать.

18

Работа Мозеса в Вашингтоне была в высшей степени секретной — такой секретной, что здесь нельзя о ней рассказывать. Его приняли на работу на следующий день после приезда — возможно, вследствие благодарности, которую мистер Бойнтон питал к Гоноре, или в результате признания достоинств Мозеса, потому что он, с его открытым и красивым лицом, к тому же обладавший предком, которого генерал Вашингтон хотел наградить орденом, вполне подходил к своей новой роли. Он не был покладист — Уопшоты не покладисты — и, сравнивая себя с мистером Бойнтоном, иногда чувствовал, что похож на человека, который ест горошек с ножа. Его начальник, казалось, был зачат в атмосфере профессиональной дипломатии. Его одежда, манеры, речь и образ мыслей — все было словно заранее предусмотрено и так тесно связано одно с другим, что говорило о некоей системе поведения. Мозес догадывался, что она приобретена не в каком-нибудь университете восточных штатов, а могла выработаться лишь в дипломатической школе. В принципы этой системы Мозес не был посвящен, так что не мог их придерживаться, но знал, что вполне определенные принципы должны были лежать в основе этой привычки к скромной одежде и интеллектуальной сдержанности.

Мозесу посчастливилось с пансионом, на который он наткнулся случайно и который оказался населенным людьми преимущественно его возраста: сыновьями и дочерьми мэров и других государственных деятелей, потомками почтенных провинциальных политиков, очутившимися в Вашингтоне, как и он сам, благодаря одолжениям, некогда оказанным их родными. В пансионе он проводил мало времени, так как обнаружил, что значительной частью его общественной, спортивной и умственной жизни распоряжалось учреждение, где он работал. Сюда входила игра в волейбол, принятие причастия, хождение на приемы в посольство X и дипломатическую миссию Z. Все это он проделывал успешно, хотя ему не разрешалось выпивать больше трех коктейлей на каждом приеме и он должен был воздерживаться от ухаживаний за женщинами, состоявшими на государственной службе или значившимися в списках дипломатических работников, так как на естественную похоть города с большим текучим населением ради государственной безопасности были наложены ограничения. На осенние уик-энды он иногда уезжал с мистером Бойнтоном в округ Кларк, где они катались верхом и обедали у друзей мистера Бойнтона. Мозес умел держаться на лошади, но верховая езда не была его любимым спортом. Эти путешествия давали возможность повидать страну и разочаровавшую его южную осень с ее светляками и туманами; все здесь пробуждало в нем тоску по великолепной осени на Западной ферме. Друзья мистера Бойнтона были гостеприимные люди, которые жили в роскошных домах и своим состоянием приобретенным или унаследованным — все без исключения были обязаны какому-нибудь отдаленному источнику вроде зубного эликсира, авиационных моторов или пива. Но не в характере Мозеса было сидеть на чьей-нибудь просторной веранде и думать, что всю эту очаровательную картину в свое время оплатил давно умерший пивовар. А что касается выпивки, то никогда в жизни он не пил такого хорошего виски. Правда, приехав из маленького местечка, где человек все досконально знал о своих соседях, Мозес иногда испытывал хандру от сознания своей отчужденности. Он знал о людях, с которыми встречался, не больше, чем знают друг о друге путешественники, и к тому времени уже достаточно освоился с Вашингтоном, чтобы понимать, что смуглый человек с бородой и в тюрбане, ожидающий утром автобуса, может быть и знатным индийским раджей, и просто чудаком из меблированных комнат. Эта театральная атмосфера непостоянства, эта терпимость к обману произвели на него особенно сильное впечатление как-то вечером на концерте в посольстве. Он был один и во время антракта вышел на ступеньки подъезда, чтобы проветриться. Распахнув дверь, он увидел на ступеньках трех старух. Одна из них была такая толстая, другая такая тощая и изможденная, а у третьей было такое глупое лицо, что они казались олицетворением человеческого безрассудства. Их вечерние платья напомнили ему маскарадные наряды детей в канун Дня всех святых. У них были шали, веера, и мантильи, и бриллианты, а туфли причиняли им, вероятно, страшные мучения. Когда Мозес открыл дверь, они проскользнули в посольство — толстая, тощая и глупая — так осторожно, с таким боязливым видом правонарушительниц, что Мозес стал за ними следить. Едва они очутились внутри здания, как принялись обмахиваться веерами, и каждая схватила программу концерта, оставленную на стуле или свалившуюся на пол. В это время лакей их увидел, и, как только их заметили, они сейчас же устремились к двери и убежали, но Мозес понимал, что они отнюдь не были разочарованы. Цель их экспедиции заключалась в том, чтобы заполучить программу; теперь они весело ковыляли по улице во всем своем великолепии. Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.

Сосед Мозеса по пансиону был сыном политического деятеля, жившего где-то на Западе. Он был способный и представительный человек, образец бережливости и воздержанности. Он не курил, не пил и экономил каждый цент своего жалованья для покупки с кем-то пополам верховой лошади, стоявшей на конюшне в Вирджинии. Он жил в Вашингтоне уже два года. Как-то вечером он пригласил Мозеса к себе и показал ему таблицу или диаграмму, на которой отмечал свое продвижение по социальной лестнице. На обеде в Джорджтауне он был восемнадцать раз. Людей, приглашавших его, он записывал в порядке занимаемого ими положения на государственной службе. На приемах в Панамериканском союзе он был четыре раза, в посольстве X — три раза, в посольстве Б — один раз (прием в саду) и в Белом доме — один раз (пресс-конференция). Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.

В то время когда Мозес приехал в Вашингтон, всеобщая огромная забота о лояльности дошла до того, что Мужчины и женщины могли быть уволены с работы и опозорены при любом намеке на скандал. Старожилы любят вспоминать о прошлом, когда даже девушки из библиотеки конгресса — даже архивариусы могли получить приглашение тайно съездить на уик-энд в Вирджиния-Бич, но эти дни миновали — во всяком случае, Для государственных служащих возможность таких развлечений была весьма сомнительна. Появление на людях в пьяном виде считалось непростительным, а неразборчивость в знакомствах означала гибель. В частной промышленности сохранялись свои нравы, и один приятель Мозеса, работавший в мясоупаковочной фирме, сделал ему однажды следующее предложение:

— В субботу ко мне приедут четыре девчонки с балтиморской швейной фабрики, и я собираюсь повезти их в мою хижину в Мэриленд. Как насчет этого? Только мы с вами и их четверо. Они страшные потаскушки, но с виду недурны.

Часть третья

29

В начале века в Соединенных Штатах было больше замков, чем во всей Веселой Англии, когда ею правил славный король Артур. Попреки жены привели Мозеса в одно из последних сохранившихся сооружений такого рода — большая часть их была превращена в музеи, куплена религиозными общинами или уничтожена. Это поместье называлось «Светлый приют» и принадлежало Джустине Уопшот Молзуорт Скаддон, старой родственнице из Сент-Ботолфса, которая вышла замуж за миллионера, разбогатевшего на магазинах стандартных цен. Мозес встретил ее на танцевальном вечере, куда пошел со своим сослуживцем по Кредитно-финансовому товариществу, и она познакомила его со своей приемной дочерью Мелисой. С первого же взгляда Мелиса показалась Мозесу самой желанной а красивой женщиной. Он начал ухаживать за ней и, когда они стали любовниками, сделал ей предложение. Насколько он знал, это внезапное решение не мешало ему оставаться наследником Гоноры. Мелиса согласилась выйти за него замуж, если он будет жить в «Светлом приюте». Он не возражал. Поместье — каким бы оно ни было — даст им кров на лето, а осенью, он был в этом уверен, можно будет убедить ее переехать в город. И вот как-то дождливым днем он сел в поезд, идущий в «Светлый приют», и стал мечтать о том, как будет любить Мелису Скаддон и женится на ней.

Консервативные вкусы и склонность к расчетливости, выработавшиеся у Мозеса в Сент-Ботолфсе, совпадали, как выяснилось, со вкусами и склонностями нью-йоркских банковских дельцов, и под серовато-коричневым плащом на нем был один из тех костюмов странного серовато-желтого цвета, какие носили в его родном портовом городке. Когда он выехал, было уже почти темно; зрелище северных трущоб, мимо которых шел поезд, и завеса дождя, то скрывавшая, то вновь открывавшая дым и грязь города, привели Мозеса в мрачное и сварливое настроение. Поезд шел вдоль берега реки; сидя у окна, обращенного в противоположную от реки сторону, он рассматривал пейзаж, который множеством своих странностей мог бы подготовить его к «Светлому приюту», если бы он нуждался в такой подготовке. Все здания были не тем, для чего их предназначали или чем им предстояло в конце концов стать. В доме, построенном для того, чтобы увековечить фамильную гордость, помещалось теперь похоронное бюро; дом, построенный для того, чтобы увековечить гордость богатством, превратился в третьеразрядную гостиницу; монахини-урсулинки жили в замке, предназначенном для того, чтобы увековечить гордость скупостью, но Мозесу казалось, что, несмотря на отклонение от первоначальной цели, повсюду видна печать человеческой нежности и изобретательности. Поезд был пригородный, и старые вагоны шли поскрипывая от станции до станции, хотя на некотором расстоянии от города остановки стали редкими, и Мозес время от времени видел из окна суетящиеся семьи, которые ждут на платформе поезд, чтобы куда-то ехать или кого-нибудь встретить, и которым бледный свет фонарей, дождь и собственные их позы придают такой вид, словно они собрались вместе ради печального и спешного дела. Когда поезд прибыл в «Светлый приют», в вагоне оставалось всего два пассажира, а вышел там только один Мозес.

Дождь усилился, стемнело, и Мозес вошел в зал ожидания, на минуту привлекший его внимание, так как на стене в дубовой раме висела большая фотография того замка, куда он направлялся. Над многочисленными башнями «Светлого приюта» развевались флаги, контрфорсы густо заросли плющом, в все это казалось ему вовсе не смешным, когда он вспоминал, зачем туда едет. Джустина, видимо, приложила руку к украшению зала ожидания, так как на полу там лежал ковер. Стены из шпунтовых досок были выкрашены под красное дерево, а трубы, которые должны были обогревать помещение зимой, изящно тянулись по две рядом вверх и, извиваясь змеями, исчезали в отверстиях потолка. Скамейки вдоль стой через равные промежутки разделялись изящными витками гнутого дерева, которые служили пассажирам подлокотниками в не давали соприкасаться теплым ляжкам незнакомых между собой людей. Выйдя из зала ожидания, Мозес увидел у обочины тротуара только одну машину.

— Я довезу вас до ворот, — сказал водитель. — До дома я довезти не могу, а высажу у ворот.

Когда Мозес вышел из такси, он обнаружил, что ворота были чугунные, с цепью и висячим замком. Слева была небольшая калитка; он вошел в нее и под сильным дождем зашагал к освещенным окнам здания, бывшего по его предположению, домиком привратника. Мужчина средних лет появился в дверях — он что-то ел — и как будто обрадовался, когда Мозес назвал себя.

30

Пока Мозес наслаждался счастьем, Каверли и Бетси поселились на ракетной базе, носившей название Ремзен Парк. На ферме Каверли провел лишь один день. Лиэндер настоял, чтобы он вернулся к жене. Сам же он через несколько дней приступил к работе на фабрике столового серебра. Каверли приехал к Бетси в Нью-Йорк и через каких-нибудь несколько дней был переведен на эту новую базу. Теперь они совершили путешествие вместе. Ремзен-Парк представлял собой поселение из четырех тысяч одинаковых домов, на западе граничившее со старым военным лагерем. Городом его нельзя были назвать. Оно возникло, когда решили ускорить строительство ракетодромов, и при его возведении руководствовались соображениями целесообразности, удобства и быстроты. Впрочем, во время дождя дома оставались сухими и зимой были теплыми. В них были хорошо оборудованные кухни и камины, способствовавшие семейному блаженству, а здравых требований национального самосохранения было более чем достаточно для оправдания того обстоятельства, что они ничем не отличались друг от друга. Посредине поселка находился большой торговый центр, где вы могли купить что угодно, — и все это помещалось в зданиях со стеклянными стенами. Для Бетси это была великая радость. Она и Каверли сняли дом с полной обстановкой, вплоть до картин на стенах, и стали хозяйничать, наслаждаясь синим китайским сервизом с разрисованными стульями, присланными Сарой из Сент-Ботолфса.

Они прожили в Ремзен-Парке очень недолго, когда Бетси решила, что она беременна. Утром она почувствовала недомогание и осталась в постели. Когда она поднялась, Каверли уже давно ушел на службу. Он оставил для нее на кухне кофе и вымыл после себя посуду. Бетси сидела за поздним завтраком и смотрела в окно кухни на дома Ремзен-Парка, тянувшиеся до самого горизонта, как узор на скатерти. Из соседнего дома вышла женщина и высыпала мусор из ведра. Она была итальянкой, женой итальянского ученого. Бетси крикнула ей «доброе утро» и пригласила зайти и выпить чашку кофе, но итальянка только холодно улыбнулась и вернулась к себе в кухню. В Ремзен-Парке люди были не слишком приветливы.

Бетси надеялась, что не ошиблась насчет своей беременности. У нее появилось обыкновение молиться в душе, столь же непроизвольное, как и привычка разражаться проклятиями, когда она прищемляла себе палец окном. «Боже милостивый, — кротко шептала она про себя, — сделай так, чтобы я стала матерью». Она хотела иметь детей. Она хотела пятерых или шестерых. Вдруг она улыбнулась, как будто ее желание наполнило кухню любовью, беспорядком и животворным семейным духом. Она завязывала лентой волосы своей дочери Сандры, красивой девочки. Остальные четверо или пятеро тоже возились здесь. Они были веселые и грязные, а один из них, маленький мальчик с длинной, как у Каверли, шеей, держал в руках разбитую на две части тарелку, но Бетси не ругала его — Бетси даже не нахмурилась, когда он разбил тарелку, так как секрет светлой жизнерадостности малыша заключался в том, что он развивался в атмосфере, никогда не омрачавшейся скаредностью. Бетси чувствовала, что в ней скрывается талант к воспитанию детей. Выше всего она будет ставить развитие личности. Призрачным детям, игравшим у ее колен, родители всегда дарили только любовь и доверие.

Покончив с домашними делами, Бетси решила отнести в мастерскую утюг, у которого испортился шнур. Пройдя Кольцо К, она направилась по Триста двадцать пятой улице к торговому центру и зашла в магазин самообслуживания, не потому, что ей надо было что-то купить, а потому, что ей нравилась вся обстановка этого места. Магазин был просторный, ярко освещенный, от высоких синих стен исходила музыка. Под звуки «Голубого Дуная» она купила огромную банку арахисового масла, а затем ореховый торт. Кассир оказался симпатичным юношей.

— Я здесь еще ничего не знаю, — сказала Бетси. — Мы только что приехали из Нью-Йорка. Мой муж был далеко, на Тихом океане. Мы живем в одном из домов Кольца К, и я подумала, что вы можете дать мне совет. У меня износился шнур от утюга, как раз позавчера он отказал, когда я гладила рубашки мужа, и я подумала, не знаете ли вы случайно поблизости какой-нибудь магазин электрических приборов или ремонтную мастерскую, где мне могли бы починить шнур к завтрашнему дню, потому что завтра у меня день больших покупок и я подумала, что могу прийти сюда и купить у вас продукты, а на обратном пути зайти за утюгом.

31

В течение трех недель, предшествовавших свадьбе, Мозес и Мелиса обманывали Джустину так успешно, что старой даме нравилось наблюдать, как они прощаются друг с другом около лифта, и несколько раз за обедом она говорила, что Мозес до сих пор так и не видел той части дома, где жила Мелиса. Благодаря неплохой альпинистской подготовке Мозеса не утомляли еженощные путешествия по крышам, но как-то вечером, когда к обеду подали вино и он спешил, он еще раз споткнулся о проволоку и упал, поранив себе грудь. Ощущая сильную боль в том месте, где была содрана кожа, он почувствовал, что его охватывает органическое отвращение и острая неприязнь к «Светлому приюту», со всем его кривлянием, и обнаружил в себе твердую решимость доказать, что стране любви незачем быть причудливой. Он утешался мыслью о том, что через несколько дней сможет надеть кольцо на палец Мелисы и входить к ней в комнату через дверь. По какой-то неясной для Мозеса причине она взяла с него слово, что он не будет настаивать на ее отъезде из «Светлого приюта», но он предполагал, что к осени ее настроение изменится.

Накануне свадьбы Мозес шел от станции, неся в чемодане взятую напрокат визитку. На подъездной аллее он встретил Джакомо, который ввинчивал лампочки в стоявшие вдоль аллеи фонари.

— Оно есть двести пятьдесят лампочек! — воскликнул Джакомо. — Оно как на пасху.

Когда стемнело, фонари придали «Светлому приюту» веселый вид, напоминавший деревенскую ярмарку. Мозес отвез генерала наверх; старик хотел угостить его спиртным и дать какой-то совет. Но Мозес извинился и пустился в путь по крышам. Он проходил часть дистанции между домовой церковью и башней с часами, когда вдруг совсем рядом услышал голос Джустины. Она стояла у окна д'Альбы.

— Без очков я ничего не вижу, Ники, — сказала она.

32

Ракетные пусковые площадки в Ремзен-Парке находились в пятнадцати милях к югу, и это представляло некую моральную проблему, так как сотни или тысячи технических работников вроде Каверли не имели понятия о сути их работы. Администрация приняла меры для разрешения этой проблемы и каждую субботу во второй половине дня устраивала публичный запуск ракет. Автобусов подавали столько, что могли ехать целые семьи; захватив с собой бутерброды и бутылки пива, они сидели на открытой трибуне, слушали звуки трубного гласа в смотрели на огонь, который как бы облизывал чрево земли. Эти стрельбы мало чем отличались от всякого рода пикников, хотя здесь не было игр с мячом и выступлений оркестров. Но пиво было, дети куда-то убегали, и их не могли найти, а шутки, которыми зрители обменивались в ожидании взрыва, рассчитанного на то, чтобы пробиться сквозь земную атмосферу, были вполне заурядными. Все это очень нравилось Бетси, но едва ли могло изменить ее ощущение, что Ремзен-Парк неприветлив. Друзья были ей необходимы, она так и сказала.

— Я ведь родилась в маленьком городке в Джорджии, — сказала она, — и это был очень приветливый городок, и я верю, что можно просто взять и подружиться. В конце концов, мы только один раз проходим этой стезей. Сколько бы она ни повторяла этого замечания о стезе, оно казалось ой одинаково убедительным. Она родилась; она должна умереть.

Попытки Бетси установить более близкие отношения с миссис Фраскати по-прежнему встречались холодными улыбками, и она пригласила на чашку кофе женщину из другого соседнего дома, миссис Гейлин, но миссис Гейлин кончила несколько факультетов, и у нее был такой элегантный и аристократический вид, что в ее присутствии Бетси стеснялась. Она чувствовала, что ее изучают, и изучают придирчиво, и поняла, что здесь нет места для дружбы. Она была настойчива и в конце концов нашла себе друга.

— Сегодня, дорогой, я встретила самую веселую, самую милую и самую приветливую женщину, — сказала она Каверли, целуя его у дверей. — Ее зовут Джозефин Теллерман, и она живет в Кольце М. Ее муж работает в чертежном бюро, и, по ее словам, она жила чуть ли не во всех поселках при ракетодромах в Соединенных Штатах, и она страшно забавная, и муж ее тоже (Лень милый, и она из хорошей семьи, и она спрашивает, почему бы нам не прийти к ним как-нибудь вечерком и не распить бутылочку.

Бетси любила ближнего своего. Простая дружба принесла ей все радости и перипетии любви. Каверли знал, каким тусклым и бессодержательным казалось ей Кольцо К до того мгновения, когда она встретилась с Джозефин Теллерман. Теперь он приготовился неделями и месяцами слушать рассказы о миссис Теллерман. Он был рад. Бетси и миссис Теллерман будут вместе ходить за покупками. Бетси и миссис Теллерман каждое утро будут беседовать по телефону. «Моя приятельница Джозефин Теллерман говорила мне, что у вас очень хорошие бараньи отбивные», — скажет она в мясной лавке. «Моя приятельница Джозефин Теллерман рекомендовала вас мне», — скажет она в прачечной. Даже агент по продаже пылесосов, позвонив у ее дверей в конце тяжелого дня, найдет ее изменившейся. Она будет вести себя достаточно дружелюбно, но двери не откроет. «О, привет! — скажет она. — Я с удовольствием поговорила бы с вами, по, к сожалению, сегодня у меня нет времени. Я жду звонка моей приятельницы Джозефин Теллерман».

33

Бетси пролежала в больнице два дня, а затем вернулась домой, но ей не становилось лучше. Она была не только больна, но и несчастна, и Каверли испытывал такое чувство, словно ее давила какая-то тяжесть, не имевшая никакого отношения к их повседневной жизни — и даже к выкидышу, — а связанная с каким-то событием в ее прошлом. Каждый вечер, приходя из лаборатории, он варил ей ужин и разговаривал или пытался разговаривать с ней. Когда она пролежала в постели две недели с лишним, он спросил ее, не позвать ли доктора.

— Не смей звать доктора, — сказала Бетси. — Не смей звать доктора. Ты хочешь позвать доктора только для того, чтобы он пришел и объявил во всеуслышание, что я ничем не больна. Ты просто хочешь доставить мне неприятность. Это просто низость.

Она заплакала и, когда он сел на край ее кровати, отвернулась от него.

— Пойду варить ужин, — сказал он.

— Для меня ничего не вари, — сказала Бетси. — Я слишком больна, чтобы есть.

Часть четвертая

36

В начале лета Бетси и Мелиса родили по сыну, и Гонора полностью, даже больше чем полностью, сдержала свое слово. Представитель Эплтонского банка сообщил эту приятную новость Каверли и Мозесу, и те согласились продолжать выплату установленных Гонорой взносов на содержание Дома моряков и Института слепых. Старая дама больше не желала иметь дела с этими деньгами. Каверли приехал из Ремзен-Парка в Нью-Йорк, и они с Мозесом собирались провести уик-энд в Сент-Ботолфсе. На деньги Гоноры они решили прежде всего купить Лиэндеру пароход, и Каверли написал отцу о скором приезде.

Лиэндер ушел с фабрики столового серебра, заявив, что возвращается на море. В субботу утром он проснулся рано с намерением пойти на рыбалку. Еще до восхода солнца, пытаясь натянуть резиновые сапоги, он подумал о том, как износилось его снаряжение, подразумевая под этим свое собственное тело. Он неудачно повернул колено, и резкая боль, расходясь в разные стороны, пронзила все его тело. Он взял удочку для форели, прошел полями и начал рыбачить в заводи, где Мозес когда-то увидел Розали. Он был поглощен своими ухищрениями, попытками обмануть рыбу с помощью птичьего пера и обрезка конского волоса. Листва была густая и испускала острый запах, а на дубах галдел вороний парламент. Много больших деревьев в лесу свалилось или было срублено на протяжении его жизни, но река осталась все такой же красивой. Когда Лиэндер стоял в глубокой заводи и солнечные лучи, проникая сквозь ветви деревьев, освещали камешки на дне, она казалась ему чем-то вроде входа в Аид, тончайшей пеленой света отделенный от того мира, где солнце согревало его руки, где вороны галдели и пререкались о налогах и где слышался шум ветра; и когда он увидел форель, она показалась ему тенью — призраком смерти, — и он подумал о своих ныне умерших компаньонах по рыбной ловле, память о которых он бодро отмечал тем, что брел сейчас по воде. Закидывая удочку, подтягивая леску, отцепляя мушки от коряг и разговаривая сам с собой, он чувствовал себя занятым и счастливым; он думал о своих сыновьях, о том, что они ушли в широкий мир и оправдали возложенные на них надежды, нашли себе жен, и будут теперь богатыми и скромными, и будут заботиться о благополучии удалившихся на покой моряков и слепых, и у них будет много сыновей, которые продолжат их род.

Этой ночью Лиэндеру снилось, что он находится в какой-то незнакомой стране. Он не видел огня и не ощущал запаха серы, но все же думал, что ходит один по аду. Ландшафт напоминал какой-то уголок близ моря с грудами обломков разрушенной горной породы, но на протяжении многих миль, что прошел Лиэндер, никаких следов воды он не заметил. Ветер был сухой и теплый, а небу недоставало той яркости, какую наблюдаешь над водой, даже издалека. Он ни разу не услышал шума прибоя и не увидел маяка, хотя берега этой страны не могли быть освещены. Тысячи, миллионы людей, мимо которых он шел, были все, за исключением одного старика, обутого в башмаки, босы и голы. Острая галька до крови колола им ноги. Ветер, и дождь, и холод, и все другие мучения, выпавшие на их долю, не ослабили восприимчивости их плоти. Они были охвачены либо стыдом, либо вожделением. На тропинке он увидел молодую женщину, но, когда улыбнулся ей, она закрылась руками, и лицо ее было мрачно от горя. У следующего поворота тропинки он увидел старуху, распростертую на сланцеватой глине. Волосы у нее были крашеные, тело тучное, и какой-то мужчина, такой же старый, как она, сосал ее грудь. Он видел мужчин и женщин, которые на глазах у всех предавались любви, причем молодые, красивые и полные сил казались более сдержанными, чем пожилые, и во многих местах он видел молодых людей, спокойно лежавших рядом, словно плотские утехи в этой незнакомой стране были по преимуществу развлечением старости. На другом повороте тропинки мужчина — сверстник Лиэндера, — чье тело поросло пестрыми волосами, в крайнем эротическом возбуждении приблизился к нему. «Это начало всей мудрости, — сказал он Лиэндеру, показывая на свой фаллос. — Это начало всего». Он удалился по глинистой тропинке, подняв кверху указательный палец, и Лиэндер проснулся, чтобы услышать нежный шум южного ветра и увидеть ласковое летнее утро. Освободившись от сна, он с отвращением вспоминал о его гнусности и был благодарен свету и звукам наступившего дня.

В это утро Сара сказала, что слишком устала и не пойдет в церковь. Лиэндер всех поразил, заявив, что пойдет один. Это будет зрелище, сказал он, при виде которого ангелы на небесах замашут крыльями. Веселый, он пошел к ранней обедне, не вполне убежденный в ценности своих молитв, но довольный тем, что, стоя на коленях в церкви Христа Спасителя, он находился больше, чем где бы то ни было на свете, лицом к лицу с простым фактом своей причастности к человеческому роду.

— Восхваляем тебя, благословляем тебя, поклоняемся тебе, славим тебя, громко повторял он, не переставая одновременно спрашивать себя, чей это баритон по ту сторону прохода и кто эта хорошенькая женщина справа, от которой пахло яблоневым цветом. Его прошиб пот, и у него даже засвербило где-то в нижней части живота, и, когда за свиной скрипнула дверь, он подумал, кто бы это мог так поздно прийти. Теофилес Гейтс? Мерли Старджис? Даже когда служба дошла до кульминации и началось причащение, Лиэндер отметил, что плюшевая подушка псаломщиков прибита к полу и что на алтарном покрове вышиты тюльпаны. Стоя на коленях перед решеткой, он заметил также, что на церковном вонючем ковре валялось несколько сосновых или еловых игл, пролежавших там много месяцев, с самого рождества, и это развеселило его, как будто горсточка сухих игл давным-давно упала с древа жизни и напомнила о его благоухании и живучести.

37

Так, вернувшись домой, чтобы подарить Лиэндеру пароход, его сыновья услышали молитву, произносимую за упокой тех, кто утонул в море. Мозес и Каверли приехали в автомобиле из Нью-Йорка без жен и добрались до поселка поздним утром в день похорон. Сара заплакала лишь тогда, когда увидела сыновей и простерла к ним руки, чтобы они ее поцеловали; отношение жителей поселка и их разговоры помогали ей держаться.

— Мы прожили вместе так долго, — сказала она.

Они сидели в гостиной и пили виски, когда пришла Гонора, поцеловала племянников и тоже выпила.

— Мне кажется, вы делаете большую ошибку, устраивая службу в церкви, сказала она Саре. — Все его друзья умерли. Кроме нас, никого не будет. Лучше было бы устроить ее здесь. И еще одно. Он хотел, чтобы над его могилой произнесли монолог Просперо. Я думаю, вам, мальчики, надо бы пойти в церковь и поговорить со священником. Поговорите с ним, нельзя ли, чтобы служба происходила в маленькой часовне, и скажите ему относительно монолога.

Мозес и Каверли поехали в церковь Христа Спасителя и вошли в контору, где священник пытался работать на арифмометре. Он казался недовольным той незначительной помощью, какую божественное провидение оказывало ему в практических делах. Просьбы Гоноры он вежливо, но твердо отверг. Часовню красили, и ею нельзя было пользоваться, и он не мог одобрить привлечение Шекспира к церковной службе. Гонора была разочарована, услышав о часовне. Ее горе как бы вылилось в тревогу по поводу пустой церкви.

СКАНДАЛ В СЕМЕЙСТВЕ УОПШОТОВ

Часть первая

1

Снегопад в Сент-Ботолфсе начался накануне рождества в четыре часа пятнадцать минут пополудни. Старый мистер Джоуит, начальник станции, вышел с фонарем на платформу и поднял его вверх. В свете фонаря снежинки сверкали, как металлические опилки, хотя на ощупь были почти неосязаемы. Снегопад приободрил и оживил Джоуита, он воспрянул душой и телом, как будто внезапно освободился от гнетущих его несварения желудка и житейских забот. Вечерний поезд опаздывал уже на час, и снег (белый, словно привидевшийся во сне, эта белизна рябила в глазах, от нее невозможно было отделаться) — снег падал так быстро и щедро, что казалось, городишко отделился от нашей планеты и устремил свои крыши и шпили в небо. Останки коробчатого змея свисали с телеграфных проводов, напоминая о развлечениях уходящего года.

— «Кто пришел в комбинезоне к миссис Мэрфи на пикник?» — громко запел мистер Джоуит, хотя прекрасно понимал, что эта песенка не соответствует ни времени года, ни сегодняшнему дню, ни достоинству железнодорожного служащего, главного распорядителя на истинной и древней границе города, у его Геркулесовых столпов.

Огибая край платформы, он увидел свет в гостинице «Вайадакт-хаус», где в это самое мгновение одинокий коммивояжер наклонялся, чтобы запечатлеть поцелуй на фотографии хорошенькой девушки в каталоге товаров, высылаемых по почте. Поцелуй оставил на губах легкий вкус туши. За «Вайадакт-хаусом» шла прямая линия фонарей, пересекавшая поселковый луг, но сам поселок раскинулся полукругом, который не совпадал ни с направлением шоссе, извивавшегося в сторону моря к Травертину, ни с линией железной дороги, ни даже с излучиной реки, а отвечал повседневным нуждам его жителей, чтобы им было удобно пешком добираться до луга. Это была форма древнего городища, и, если в более погожий день посмотреть на Сент-Ботолфс с воздуха, можно было бы подумать, что он находится где-то в Этрурии. Напротив «Вайадакт-хауса», выше лавки корабельных товаров, мистер Джоуит мог различить в окнах квартиры Хестингсов, как мистер Хестингс украшает елку. Мистер Хестингс стоял на стремянке, а жена и дети подавали ему елочные игрушки и советовали, куда их повесить. Потом он вдруг нагнулся и поцеловал жену. Это он расчувствовался, оттого что праздник и метель, подумал мистер Джоуит и почувствовал себя счастливым. Казалось, счастье было повсюду — и в лавках и в домах. Старый пес по кличке Трей, преисполненный счастья, трусил по улице домой, и мистер Джоуит с любовью подумал о сент-ботолфских собаках. В городе были умные собаки, глупые собаки, кровожадные и вороватые собаки, и, когда они носились между веревками, на которых было развешано белье, опрокидывали мусорные ведра, кусали почтальона и нарушали сон праведников, они казались дипломатами и эмиссарами. Их озорство как бы сплачивало поселок.

Последние покупатели шли домой, неся пару рукавиц для истопника, брошку для бабушки или набитого опилками медвежонка для маленькой Абигайл. Как и старый пес Трей, все спешили домой, и у всех был дом, куда можно было спешить. Такого городка, как наш, небось на всей земле не сыщешь, думал мистер Джоуит. Он никогда не испытывал особого желания попутешествовать, хотя и имел раз в году бесплатный билет. Он знал, что в Сент-Ботолфсе, как в любом другом месте, есть свои сплетницы и свои склочницы, свои воры и свои сутенеры, но, как и все прочие жители городка, старался скрыть все это под лоском внешних приличий, и это было вовсе не лицемерие, а просто манера поведения. В этот час почти весь Сент-Ботолфс украшал елки. Конечно, никому из жителей никогда не приходило в голову задуматься, каков друидический смысл обычая в день зимнего солнцестояния приносить из лесу в дом зеленое деревце; но в то время, о котором я пишу, они относились к своим рождественским елкам с гораздо большим (хотя и бессознательным) уважением, чем теперь. А когда елки с запутавшимися кое-где нитями мишуры становились не нужны, их не выбрасывали в мусорные ящики и не сжигали во рву у железнодорожных путей. Мужчины и мальчики торжественно устраивали из них костер на заднем дворе, восхищаясь языками пламени и смолистым запахом дыма. Тогда не говорили, как сейчас, что у Тримейнов елка облезлая, что у елки Уопшотов посередине проплешина, что елка у Хестингсов — какой-то обрубок, а у Гилфойлов, наверно, денежные затруднения, так как они за свою елку заплатили всего пятьдесят центов. Фейерверки, соперничество и пренебрежение сложными символами — все это появилось, но появилось позже. Освещение в те времена, о которых я пишу, было скудное и примитивное, а елочные игрушки переходили из поколения в поколение, как столовое серебро, и к ним прикасались с уважением, словно к праху предков. Эти украшения были, конечно, уже потрепанные и ломаные — бесхвостые птицы, колокольчики без язычков и ангелы, иногда с оторванными крыльями. Люди, выполнявшие торжественный обряд украшения елки, были одеты по-старомодному. Мужчины все были в брюках, а женщины — в юбках, кроме разве что миссис Уилстон, вдовы, и Элби Хупера, странствующего плотника: они вот уже двое суток пили виски и ходили голые.

На замерзшем пруду у северной окраины городка — он назывался Пасторский пруд — два мальчика старались расчистить ледяное поле, чтобы завтра утром можно было сыграть в хоккей. Они катались взад и вперед на коньках, толкая перед собой лопаты для угля. Задача была явно невыполнимая. Оба мальчика, при всем своем рвении, прекрасно это понимали и все же, сами не зная почему, продолжали скользить взад и вперед, то приближаясь к реву водопада у плотины, то удаляясь от него. Когда снег стал слишком глубоким, чтобы проехать на коньках, мальчики прислонили лопаты к сосне и сели под ней, чтобы отвязать коньки.

2

Семья Уопшотов поселилась в Сент-Ботолфсе в семнадцатом веке. Я хорошо знал их, я занимался изучением их дел и даже посвятил лучшие, наиболее плодотворные годы моей жизни составлению их семейной хроники. Это были довольно дружелюбные люди. Когда вы встречали кого-нибудь из них на улицах Сент-Ботолфса, он вел себя так, будто радостно ждал этой случайной встречи; но, если вы ему о чем-нибудь рассказывали — например, о том, что Уэст-Ривер вышла из берегов или что ресторан «Пинкхемс-Фолли» сгорел дотла, — он мимолетной улыбкой давал вам понять, что вы заблуждаетесь. Уопшотам обычно ничего не рассказывали. Нежелание получать какую-либо информацию было, по-видимому, их семейной чертой. Они были очень высокого мнения о себе, они так безмерно себя уважали, что просто не представляли, как это они могут не знать о каком-нибудь наводнении или о пожаре, хотя бы даже в то время путешествовали по Европе. Я учился в школе вместе с их мальчиками, соревновался с Мозесом во время гонок, которые устраивал Травертинский парусный клуб, и играл в футбол с ним и с его братом. Они имели обыкновение громко окликать друг друга, как будто, выкрикивая свою фамилию через все поле, делали ее хоть немножко бессмертной. Я провел много приятных часов в доме Уопшотов на Ривер-стрит, и все же я хорошо помню, что они могли в любую минуту заставить меня почувствовать мое одиночество и мучительно ясно дать мне понять, что я для них чужой.

Мозес в те годы, когда я ближе всего его знал, обладал той привлекательной внешностью, которая помогает юноше блестяще окончить среднюю школу, по, увы, не слишком способствует дальнейшему преуспеянию в науках. У него были темно-золотистые волосы и желтоватый цвет лица. Все любили Мозеса, в том числе сент-ботолфские собаки, и он принимал это просто и с самой естественной скромностью. А вот другого брата, Каверли, не любил никто. У него была длинная шея и неприятная привычка хрустеть суставами пальцев. Сара Уопшот, мать Мозеса и Каверли, красивая и стройная женщина, носила пенсне, произносила слово «интересно» как «интерестно» и утверждала, что шестнадцать раз прочла роман «Миддлмарч». У нее была привычка забывать книги в саду, и томики собрания сочинений Джордж Элиот от дождя покрылись бурыми пятнами и покоробились. Их отец, Лиэндер, был одним из тех массачусетских янки, которые всегда кажутся мальчишками, хотя на склоне лет он был похож на мальчика, узревшего Медузу Горгону. У него было румяное лицо, красивые голубые глаза и густые седые волосы. Он говорил «компас» вместо «компас» и «рапорт» вместо «рапорт» и последние годы жизни водил прогулочное судно между Травертином и увеселительным парком в Нангасаките. Лиэндер утонул во время купания. Миссис Уопшот умерла через два года и вознеслась на небеса, где, вероятно, у нее хлопот полон рот, ибо она принадлежала к первому поколению американских женщин, добившихся равноправия с мужчинами. Всю жизнь она, не щадя сил, занималась добрыми делами. Она основала Женский клуб, Клуб последних известий, была председательницей Общества защиты животных и попечительницей Дома призрения незамужних матерей. В результате столь многообразной деятельности в доме на Ривер-стрит всегда было полно пыли, цветы в вазах увядали, а часы вечно стояли. Сара Уопшот была из тех женщин, которые привыкли рассматривать простые домашние обязанности как нечто им не подобающее. Каверли женился на девушке по имени Бетси Маркус, уроженке бесплодного края в штате Джорджия, она работала барменшей в молочном буфете на Сорок второй улице. В то время, о котором я сейчас пишу, он работал на ракетном полигоне в Талифере. Мозес бросил службу в банке, куда его приняли учеником, и устроился в маклерскую фирму «Леопольд и Кo», пользовавшуюся сомнительной репутацией. Он женился на Мелисе Скаддон. И у Мозеса и у Каверли было по сыну.

Представьте их себе летним вечером в чудесный предобеденный час на лужайке, которая тянется от их дома до берега Уэст-Ривер. Миссис Уопшот дает Лулу, кухарке, урок пейзажной живописи. Они поставили мольберт чуть правее остального общества. Миссис Уопшот предлагает Лулу посмотреть на реку сквозь картонную рамку и говорит:

— Cherchez le motif

Лиэндер пьет виски и любуется окрестностями. Для человека, который во всем до мозга костей провинциал, Лиэндер прожил куда более разнообразную жизнь, чем можно было бы подумать. Однажды он добрался на запад до самого Кливленда с театральной труппой, игравшей Шекспира, а несколько лет спустя, на деревенской ярмарке, поднялся на воздушном шаре, наполненном нагретым воздухом, до высоты в сто двадцать семь футов. Он гордится собою, гордится своими сыновьями; частица этой гордости сквозит в спокойном, испытующем взгляде, которым он окидывает речные берега, думая при этом, что все реки в мире достаточно древние, но реки его страны, наверно, древнее всех.

3

Неприятности начались однажды днем, когда Каверли Уопшот соскочил с подножки почтового поезда — единственного идущего на юг поезда, который останавливался в городке Сент-Ботолфс. Дело было в конце зимы; только-только начинало смеркаться. Снег уже сошел, по земля еще была покрыта жухлыми прошлогодними листьями, и природа словно еще не оправилась от февральских метелей. Каверли пожал руку мистеру Джоуиту и осведомился о своих родных. Он помахал буфетчику из «Ванадакт-хауса», помахал Барри Фримену, стоявшему за прилавком своей продуктовой лавки, и громко приветствовал Майлза Хауленда, выходившего из подъезда банка. Вечернее небо сияло ярко и тревожно, но редкие, будто ненастоящие, как на театральной декорации, звезды не озаряли темной лужайки. Это был спектакль, который целиком исполнялся в воздухе. Между домами Каверли видел Уэст-Ривер; по ней плыл огромный груз приятных для него воспоминаний; этот пейзаж, пронизанный светом, создал у него неправдоподобное впечатление, будто долгая история реки стала очищающей силой, сделавшей воду пригодной для питья. Он повернул направо, на Бот-стрит. Миссис Уильямс сидела у себя в гостиной и читала газету. В доме Брэтлов свет горел только в кухне. У Даммеров было темно. Миссис Бретейн, прощавшаяся с каким-то гостем, поздравила Каверли с приездом. Затем он свернул на дорожку, которая вела к дому тети Гоноры.

Мэгги открыла дверь, и он поцеловал ее.

— У нас одни только мясные консервы, — сказала Мэгги. — Тебе надо будет зарезать цыпленка.

Каверли прошел по длинному коридору мимо висевших на стенах семи видов Рима и очутился в библиотеке, где застал свою старую тетю с открытой книгой на коленях. Здесь был его «дом, любимый дом»

[35]

, начищенная медь, запах яблоневых дров, горящих в камине.

— Каверли, дорогой! — воскликнула Гонора в порыве любви и поцеловала его в губы.

4

Каверли, возвращаясь в Талифер, где они с Бетси жили, понял, что должен прийти к одному из двух выводов: либо он сошел с ума, либо видел призрак отца. Разумеется, он предпочел последнее, и все же он не мог рассказать об этом жене, не мог объяснить своему брату Мозесу, почему дом на Ривер-стрит пустует. Дух отца, казалось, сидел рядом с Каверли в самолете, уносившем его на Запад. О отец, отец, зачем ты вернулся! Интересно, думал он, как отнесся бы Лиэндер к Талиферу.

В поселке, где размещалось Управление по исследованию и усовершенствованию ракетной техники, насчитывалось двадцать тысяч жителей, которые, подобно всякому обществу, каковы бы ни были его притязания, делились на пассажиров первого класса, второго класса, третьего класса и палубных. Высшая аристократия состояла из физиков и инженеров. К среднему классу относились торговцы, был еще многочисленный пролетариат — механики, рабочие наземных команд и персонал пусковых установок. Большинству аристократов были предоставлены подземные убежища, а о пролетариях — хотя этот факт никогда не разглашался — было хорошо известно, что в случае катастрофы им придется сгореть заживо. Это способствовало атмосфере некоторой враждебности. Жизненно важными органами в поселке были двадцать девять пусковых установок на краю пустыни, атомный реактор, построенный в форме мечети, подземные лаборатории, ангары и занимавший две квадратные мили вычислительный и административный центр. Цели, ради которых существовал поселок, были исключительно внеземные; и, хотя здравый смысл восставал против всякого сентиментального или явно иронического отношения к масштабам научных исследований, проводимых в Талифере, и к способности ученых существовать и даже работать с энтузиазмом в столь неразумной обстановке заброшенности и одиночества, все же это был образ жизни, преисполненный резких интеллектуальных контрастов.

Чрезвычайно важное значение придавалось проблемам государственной безопасности. В газетах о Талифере никогда не упоминалось. Официально он не существовал. Эта забота о государственной безопасности мешала жить всем людям, к какому бы рангу они ни относились. Как-то в субботу днем Бетси смотрела телевизор. Каверли пошел с Бинкси прогуляться в торговый центр. Из окна Бетси видела, как мистер Хансен, живший через дорогу, убирал вторые рамы и пристраивал сетки от насекомых. Он аккуратно ставил стремянку на клумбу, поднимался наверх, снимал рамы с петель и относил их в гараж. Его жена и дети, должно быть, куда-то ушли. Вокруг не было видно никаких других признаков жизни. Сняв рамы в первом этаже, мистер Хансен принялся за окна спален, находившихся во втором этаже. Со своей лестницы он не мог дотянуться до них, и ему пришлось снимать рамы с петель, высунувшись из открытого окна, а затем, повернув под прямым углом, втаскивать их в комнату. Металлические петли одной из рам то ли искривились, то ли заржавели, и она не вынималась. Мистер Хансен, широко расставив ноги, встал на подоконник и дернул раму. Он вывалился из окна и с глухим стуком упал на небольшую площадку, которую несколько недель назад замостил цементными плитами. Бетси смотрела из своего окна достаточно долго, чтобы убедиться, что он лежит неподвижно. Затем она вернулась к телевизору. Через двадцать минут она услышала сирену, подъехала машина «скорой помощи» — все еще недвижимое тело уложили на носилки и увезли. Вечером Бетси узнала, что мистер Хансен умер мгновенно. Тревогу подняли какие-то дети. Но почему не она? Чем она могла объяснить свое неестественное поведение? В основе ее равнодушия лежала, по-видимому, всеобщая забота о государственной безопасности. Она не хотела делать ничего такого, что могло бы привлечь к ней внимание, что могло бы повести к необходимости давать показания и отвечать на расспросы. По всей вероятности, именно ее забота о государственной безопасности была причиной того, что она оставила без внимания смерть своего соседа.

Каверли вряд ли сумел бы объяснить Лиэндеру, почему его, хотя он получил квалификацию младшего программиста, при перемещении из Ремзена в Талифер перевели в отдел внешней информации. Виновата была вычислительная машина, занятая распределением личного состава: она допустила ошибку, но жаловаться не имело смысла. Теперь соседство у них было самое пестрое. Бетси хотела, чтобы им предоставили подземное убежище, и Каверли подал заявление о переселении в другой район; но жилищное управление поселка, находившееся в ведении государства, было завалено такими просьбами. А в общем, Каверли неплохо жилось и здесь. Вдоль тротуаров, где дети катались на роликах, были посажены деревья гинкго, на них свили себе гнезда певчие птицы. Перед обедом, сидя у себя на заднем дворе, он мог наблюдать, как издали, из-за гор, из-за пусковых установок, наползают блеклые, серые сумерки, местами полыхающие мрачным заревом заката. У Каверли и Бетси был садик и рашпер для жаренья мяса. Дом справа от них принадлежал некоему Армстронгу, который работал в отделе международных связей. Армстронг разработал сухой, мужественный, лаконичный стиль, чтобы сочинять сообщения от имени астронавтов. Дом слева принадлежал человеку по фамилии Мэрфи, который обслуживал пусковые установки. По субботам он напивался и бил свою жену. Уопшоты не ладили с супругами Мэрфи. Как-то утром, когда Каверли был на работе, он увидел на контрольном пульте, что его вызывают к телефону. Он покинул запретную зону и подошел к телефону. Звонила Бетси.

— Она украла мое мусорное ведро, — сказала Бетси.

5

Мозес и Мелиса Уопшот жили в Проксмайр-Мэноре — поселке, который был известен по всей пригородной железной дороге как место, где некогда арестовали даму. Этот случай произошел лет пять или шесть тому назад, но уже превратился в легенду, и наша дама, коротко говоря, стала как бы добрым гением этого очаровательного поселка. Все было очень просто. Если не считать одного нераскрытого грабежа, то проксмайр-мэнорской полиции, состоявшей из восьми человек, было абсолютно нечего делать. Вся польза от полицейских заключалась в том, что они регулировали уличное движение во время свадеб и больших вечеринок с коктейлями. Днем и ночью они слушали по междуштатному полицейскому радио о преступлениях и иных чрезвычайных происшествиях в других общинах — угонах автомобилей, драках с нанесением увечий, пьянках и убийствах, — но книга протоколов в полицейском управлении Проксмайр-Мэнора оставалась чистой. Безделье тяжелым бременем ложилось на их самоуважение, когда они, вооруженные револьверами, с патронташами на поясе, целые дни только и делали, что выписывали талоны на штрафы за оставление машин у вокзала, где стоянка была запрещена. Штрафовать людей за самые пустяковые нарушения правил, изобретенных самой полицией, было для них чем-то вроде детской игры, и они играли в нее с увлечением.

У дамы, о которой идет речь, — миссис Лемюэл Джеймсон — были почти те же проблемы. Ее дети ходили в школу, всю работу по хозяйству выполняла служанка, и когда миссис Джеймсон играла в карты и завтракала со своими подругами, терзавшая ее скука часто делала ее очень раздражительной. Вернувшись как-то днем после неудачной поездки за покупками в Нью-Йорк, она обнаружила на ветровом стекле своей машины талон на уплату штрафа за то, что машина стояла чуть дальше белой черты. Миссис Джеймсон разорвала квитанцию на мелкие клочки. Позже в тот же день один из полицейских обнаружил эти клочки, лежавшие в грязи, и принес их в полицейский участок, где их склеили.

Полиция, конечно, была взволнована этим открытым неповиновением ее власти. Миссис Джеймсон получила повестку с вызовом в суд. Она позвонила своему другу судье Флинту (он был членом местного клуба) и попросила его уладить дело. Он пообещал, но в тот же день слег в больницу с приступом острого аппендицита. Когда на заседании суда, рассматривающего нарушения правил уличного движения, вызвали миссис Джеймсон и никто не откликнулся, полиция не стала мешкать. Был выдан ордер на ее арест — первый ордер за много лет. Утром двое полицейских, в полном вооружении, в новых мундирах и в сопровождении пожилой женщины-полисмена, подъехали к дому миссис Джеймсон с ордером на арест. Служанка открыла дверь и сказала, что миссис Джеймсон спит. Не без некоторого насилия полицейские вошли в прекрасно обставленную гостиную и велели служанке разбудить миссис Джеймсон. Когда миссис Джеймсон узнала, что внизу в ее доме полицейские, ее охватило негодование. Она отказалась сдвинуться с места. Служанка спустилась вниз, и через несколько минут миссис Джеймсон услыхала тяжелые шаги полицейских. Она пришла в ужас. Неужели они осмелятся войти в ее спальню? Старший по званию заговорил с ней из коридора:

— Мадам, вы должны немедленно встать и пойти с нами, или мы вытащим вас из постели силой.

Миссис Джеймсон подняла дикий визг. Женщина-полисмен, держа руку на кобуре, вошла в спальню. Миссис Джеймсон продолжала визжать. Женщина велела ей встать и одеться, в противном случае ее доставят в полицейский участок в ночной рубашке. Когда миссис Джеймсон направилась в ванную, представительница властей пошла за ней. Миссис Джеймсон снова принялась кричать, у нее началась истерика. Она кричала и на полицейских, когда вышла к ним в верхний холл, но дала вывести себя из дому, посадить в автомобиль и привезти в участок. Там она снова стала визжать. В конце концов она уплатила один доллар штрафа и была отправлена на такси домой.

Часть вторая

18

Состав действующих лиц, участвовавших в Ядерной Революции, менялся так быстро, что о докторе Камероне ныне помнят только по нескольким учиненным им скандалам. На стене за его письменным, столом висело распятие. Фигура Христа была из серебра или из свинца и принадлежала к числу тех реликвий, которые туристы приобретают на глухих улочках Рима и относят в Ватикан, чтобы папа их благословил. Распятие не отличалось ни ценностью, ни красотой, и единственное его назначение сводилось к тому, чтобы удостоверить, что доктор был неофитом, грешником поневоле, так как было известно, что он не верил ни в божественную, ни в научную экологию природы; однако священник, наставивший его на путь истинный, особо подчеркнул, что господь милосерд, и старый ученый преисполнился истовой веры в то, что некая благая сила управляет мирозданием, — это, впрочем, не мешало ему не раз совершать чудовищные грехопадения. Он верил и публично говорил, что брак не является удовлетворительным способом генетического отбора. Для Управления военно-воздушных сил доктор Камерон поставил несколько экспериментов по изменению хромосомных структур, дабы резко увеличить количество людей, которых называют героями. Он верил, что в самом недалеком будущем возникнет генетическое донорство и что ученые смогут четко управлять химизмом человеческой личности. Он легко сочетал в себе веру в вечное блаженство, веру в науку и беспокойство натуры, считая себя провозвестником будущего, в котором сам он будет уже анахронизмом. Камерон был гурманом и знал, как бессмысленно напихивать себя улитками, говяжьей вырезкой, соусами и винами, но любовь к хорошей еде была, по его мнению, признаком того, что он — человек прошлого. Равным образом он считал анахронизмом собственные сексуальные побуждения — раздражающее беспокойство где-то внутри. Его жена уже двадцать лет как умерла, и у него перебывала целая куча любовниц и экономок, но чем старше и могущественней он становился, тем большей осторожности от него требовали, и он уже не мог без риска наслаждаться связью с какой-либо женщиной в Соединенных Штатах.

Камерон принадлежал к числу тех достойных стариков, которые обнаружили, что сладострастие — лучшее средство сохранить жизнь. Во время любовного акта биение его сердца напоминало уличный барабанный бой, возвещающий о казни, но похоть была для него лучшим способом погрузиться в забвение, лучшим способом преодолеть злосчастные признаки старости. С годами, по мере того как возрастал его страх перед смертью а тлением, его желания становились все более необузданными. Однажды, когда он лежал в постели со своей любовницей Лючаной, в окно влетела муха и стала с жужжанием носиться вокруг ее белых плеч. Его стариковскому сознанию муха предстала своеобразным напоминанием о тлении, и он встал с постели в чем мать родила и стал метаться по комнате со свернутой в трубку газетой «Ла коррьеро делла сера», безуспешно пытаясь убить отвратительное создание, но, когда он снова лег в постель, муха была тут как тут и продолжала жужжать у грудей Лючаны.

В объятиях любовницы он чувствовал, что холод смерти покидает его; в этих объятиях он чувствовал себя непобедимым. Лючана жила в Риме, и он встречался с нею там примерно раз в месяц. У этих поездок была, во-первых, вполне официальная причина — Ватикан хотел иметь ракету, — и причина еще более тайная, чем его любовные развлечения. В Риме он встречался с темп шейхами и магараджами, которым нужны были собственные ракеты. Команды, подаваемые одной частью его тела другой, обычно начинались с ощущения щекотки, которое через день или два, в зависимости от того, насколько он перегружал себя работой, становилось непреодолимым. Тогда Камерон летел на реактивном самолете в Италию, а через несколько дней возвращался в самом умиротворенном и великодушном настроении. Итак, однажды днем он вылетел из Талифера в Нью-Йорк и заночевал в гостинице «Плаза». Его тоска по Лючане возрастала с часу на час, как чувство голода, и, лежа в гостиничной постели, он позволил себе роскошь собрать ее воедино — губы, груди, руки и ноги. О, в дождь и ветер держать в своих объятиях желанную возлюбленную! Он страдал, по его выражению, от простого воспаления.

Утро было туманное, и, выйдя из гостиницы. Камерон прислушивался, не раздастся ли шум самолета, чтобы определить, не закрыт ли аэродром, но из-за грохота уличного движения ничего нельзя было расслышать. Взяв такси, он поехал в Айдлуайлд

— Я хотел бы обменять на первый класс, — сказал он.

19

Однажды вечером Каверли уложил чемодан и вместе с Камероном и его ближайшими сотрудниками выехал в Атлантик-Сити, по-прежнему оставаясь в неведении относительно той роли, какую ему предстоит играть. Неопределенность положения смущала его. Один из сотрудников сказал Каверли, что Камерон выступит на научной конференции с докладом о взрывной силе, которая в миллион раз превышает силу молнии и может быть создана без особых затрат. И это было все, что Каверли мог понять. Камерон сидел в стороне от остальных и читал книгу в бумажной обложке; вытянув шею, Каверли разглядел, что она называется «Симаррон, роза Юго-Запада»

[59]

, Каверли впервые находился в обществе людей такого ранга и, естественно, с интересом прислушивался к разговорам своих спутников, но, по правде говоря, не мог понять их точки зрения, не мог даже понять их языка. Они говорили о термических рунионах, толоптерах, страбометрах, траншонах и подулях. Это был чужой язык, притом самого непонятного, по мнению Каверли, происхождения. В нем нельзя было проследить ни элизии, ни субституций, обусловленных горной цепью, большой рекой или близостью моря. Каверли допускал, что самый тщедушный из его спутников может разрушить гору, но внешне ни одного из них никак нельзя было заподозрить в том, что ему подвластны силы, способные разрушить мир. На своем синтетическом языке они говорили о молнии, но их голоса были голосами людей — время от времени нервными и напряженными, прерывавшимися кашлем и смехом, слегка различавшимися местными акцентами и интонациями. Один из сотрудников Камерона был воинствующим гомосексуалистом, и Каверли спрашивал себя, существует ли какая-нибудь связь между циничной философией этого человека и его научной деятельностью. У другого его спутника пиджак пузырился на лопатках. Еще один, по фамилии Браннер, носил галстук, разрисованный подковами. У третьего была нервная привычка дергать себя за брови, и все они были заядлыми курильщиками. Как и прочих мужчин, рожденных женщинами, их одолевали все жестокие капризы плоти. Они могли без особых затрат уничтожить большой город, но преуспели ли они хоть сколько-нибудь в разрешении конфликта между ночью и днем, между разумом и слепым инстинктом? Играли ли похоть, гнев и страдание чуть меньшую роль в их жизни? Были ли они избавлены от зубной боли, изнурительного возбуждения и усталости?

Камерон и его спутники остановились в гостинице «Хэддон-холл», где Каверли получил отдельный номер. Браннер, дружески относившийся к Каверли, посоветовал ему побывать на открытых лекциях. Каверли так и сделал. Первую лекцию — о правовых проблемах космического пространства — читал какой-то китаец. Он говорил по-французски, и синхронный перевод передавался через наушники. Юридические термины были знакомые, но Каверли не мог уразуметь, какое отношение они имеют к космосу. Ему трудно было применить к Луне такие понятия, как национальный суверенитет. В следующей лекции речь шла об экспериментах по отправке человека в космос в мешке, наполненном жидкостью. Затруднение состояло в том, что люди, погруженные в жидкость, страдали тяжелой, иногда неизлечимой потерей памяти. Каверли хотел представить себе эту картину со всей серьезностью, без всякого юмора, но как ему было согласовать образ человека в мешке с маленьким поселком в Новой Англии, где он вырос и где сложился его характер? Казалось, на этой стадии Ядерной Революции мир вокруг Каверли изменяется с непостижимой быстротой, но если эти изменения поистине непостижимы, то какую линию поведения ему избрать, какой совет дать сыну? Неужели у него атрофировалась способность отличать истину от лжи?

Выйдя из зала, где проходила лекция, Каверли столкнулся с Браннером и предложил ему вместе позавтракать. Он хотел удовлетворить свою любознательность. По сравнению с неподкупной научной честностью Браннера ритмы собственного характера представлялись ему изменчивыми и сентиментальными. Браннер своим самообладанием бросал вызов правилам, которых придерживался Каверли, его представлению о приносимой пользе, и Каверли хотелось знать, очень ли это несовременно — получать удовольствие от совершенно ненаучного ландшафта, каким он любовался, прогуливаясь но дощатому настилу на пляже в Атлантик-Сити. Справа пели волны, а слева вставало красочное зрелище той таинственной цивилизации, которая возникает по берегам морей и, явно связанная с миром тайн — с прорицателями, хиромантами, гадалками на картах и на кофейной гуще, азартными игроками, как бы рождается в громогласном споре между океаном и сушей. Просоленный воздух, казалось, был полон прорицателей.

Каверли интересовало, какое впечатление производило это зрелище на Браннера. Пробуждал ли в нем запах жареной свинины какие-то воспоминания или, как он говорил, ассоциации? Вызывают ли в нем вздохи воли романтические видения возможных приключений? Каверли взглянул на своего спутника, но Браннер смотрел на окружающее так спокойно, так бесстрастно, что Каверли ничего не спросил. Он догадывался, что Браннер видел то, что можно было видеть, — океан, дощатый настил, фасады нескольких лавок, — а заглянув в будущее, что, впрочем, было бы маловероятно, он увидел бы на месте снесенных лавок площадки для игр, бейсбольные стадионы и рощи, где можно устраивать пикники. Но кто из них не прав? Мысль о том, что, возможно, не прав он сам, очень огорчала Каверли, Браннер сказал, что никогда не ел омаров, и они зашли в старый, сколоченный из шпунтовых досок омаровый чертог, находившийся тут же рядом.

Каверли заказал виски. Браннер потягивал пиво и громко ворчал по поводу цен. У него была очень большая голова и густая, но не темная щетина. Утром он, должно быть, побрился, правда не очень тщательно, и контуры его каштановой бороды теперь, в полдень, ясно обозначились. Он был бледен, и эту бледность еще сильнее подчеркивали большие розовые уши. Розовый цвет резко обрывался в том месте, где уши примыкали к голове, Кроме ушей, все у него было совершенно бледным. И бледность происходила не от болезни и не от распутства, это была не левантийская или средиземноморская бледность вероятно, Браннер унаследовал ее от предков или заработал в результате беспорядочного питания, — но надо отдать ему должное, это была мужественная бледность толстокожего человека, освещенная пылающими ушами. В нем было свое очарование, как и у всех сотрудников Камерона, и Каверли подумал, будто это очарование основано на том, что все они способны видеть преграды, которые предстоит преодолеть, способны видеть будущее, ревностно искать и находить пути к прогрессу и к переменам. Браннер пил свое пиво, словно ожидая, что оно выведет его из строя, и в этом состояло еще одно его отличие. За одним-единственным исключением все они были воздержанными людьми. Каверли не отличался воздержанностью, но в своей невоздержанности ярче всего ощущал полноту жизни.

20

Только под вечер следующего дня Каверли приехал наконец из Чикаго в Талифер. Он сразу же пошел в исследовательский центр к Камерону, но его почти час заставили прождать. Время от времени сквозь закрытую дверь долетал голос старого ученого, повышавшийся от ярости.

— И никогда мы не сможем послать этих чертовых астронавтов на эту чертову Луну! — кричал он.

Когда Каверли в конце концов впустили, Камерон, был один.

— У меня пропал ваш портфель, — сказал Каверли.

— Ах вот как! — сказал доктор.

21

Каверли больше не видел Камерона. Несколько дней он убил на то, что, сидя за письменным столом, отделывал его вступительную речь о небесных светилах. Однажды утром Каверли было ведено явиться в отдел безопасности. Он думал, что его обвинят в утере портфеля, и беспокоился, не арестуют ли его. Он принадлежал к числу людей, страдающих от непомерно развитого чувства вины, которое, подобно огромному синяку, скрытому одеждой, может не причинять боли, пока к нему не притронутся; но стоит задеть этот синяк, и человек от боли лишается всякого соображения. Каверли был образцом провинциальных добродетелей — правдивый, пунктуальный, нравственно чистоплотный и мужественный, — но стоило какой-нибудь могущественной длани общества указать на него перстом как на правонарушителя, и чувство собственного достоинства сразу покидало его. Да-да, он был грешник. Это он убил посла, заложил украденные драгоценности и продал «синьку» врагу. Подходя к помещению отдела безопасности, он чувствовал себя глубоко виновным. Он вошел в длинный коридор, выкрашенный в ярко-желтый цвет; впереди него стояли с десяток мужчин и женщин. Обстановка напоминала приемную терапевта или дантиста, приемную консула, коридор муниципалитета, контору по пайку, казалось, эта комната для ожидания занимает в мире на удивление большое место. Одного за другим мужчин и женщин вызывали по фамилии и впускали в дверь, находившуюся в конце желтого коридора. Ни один из них не возвращался, так что, очевидно, существовал другой выход, но Каверли их исчезновение казалось зловещим. Наконец его вызвали, и хорошенькая секретарша, на лице которой навеки застыло осуждающее и мрачное выражение, ввела его в просторный кабинет, похожий на старомодный зал суда. Там на возвышении в креслах сидели полковник и двое штатских. Внизу у возвышения сидел секретарь. Слева в стойке стоял американский флаг. Он был из тяжелого шелка с золотой бахромой и никогда не покидал своего места, даже для торжественного парада в самую благоприятную погоду.

— Каверли Уопшот? — спросил полковник.

— Да, сэр.

— Прошу вас, дайте мне ваш допуск.

— Пожалуйста, сэр. — Каверли протянул свой допуск.

22

Каверли сильно сомневался, захочет ли Камерон разговаривать с ним после их последней встречи; однако других шансов у Каверли, по-видимому, не было, и он все-таки решил попытать счастья; больше всего его возмущало самодурство сотрудников отдела безопасности, которые способны были увидеть в эксцентрических выходках его старой тетки угрозу национальной безопасности. В тот же вечер Каверли вылетел в Вашингтон и утром явился в комнату семьсот шестьдесят три. Временный допуск сыграл свою роль, и его пропустили без всяких помех. Публики было очень мало. В четверть одиннадцатого Камерон вошел через другую дверь и сразу же направился к месту для свидетелей. В руках он нес что-то вроде футляра для скрипки. Председательствующий немедленно приступил к допросу, и Каверли восхитился поразительным самообладанием своего шефа и густотой его бровей.

— Доктор Камерон?

— Да, сэр. — В зале заседаний ни у кого другого не было такого приятного, властного и мужественного голоса.

— Знакома ли вам фамилия Браччани?

— Я уже отвечал на этот вопрос. Мой ответ занесен в протокол.

Часть третья

28

Для старухи, которая родилась и выросла далеко от Рима, Гонора хорошо знала римские памятники по фотографиям, поэтому приезд в Рим был для нее чем-то вроде возвращения домой. Когда она была ребенком, у нее в спальне висело большое, в коричневых тонах, изображение гробницы Адриана. Перед сном, во время болезни или выздоровления после болезни она часто смотрела на эту гробницу, чья цилиндрическая форма и неистовый ангел занимали большое место в ее сновидениях. В дальнем конце коридора одну из стен украшала картина с изображением моста Сант-Анджело, а две большие фотографии императорского Форума кочевали из одной комнаты в другую, пока не очутились во владениях кухарки. Так что многое в Риме было Гоноре хорошо знакомо. Но что люди делают в Риме? Наносят визит папе. Гонора запросила американское туристическое бюро, каким образом это можно организовать. Из уважения к ее возрасту к ней отнеслись очень любезно и направили ее к священнику американского колледжа. Священник был учтив и отнесся к ее просьбе с пониманием. Аудиенцию можно устроить. Приглашение она получит за сутки до назначенного дня. На ней должны быть темное платье и шляпа, а если она хочет, чтобы папа благословил какие-нибудь медали, то он может порекомендовать магазин — он дал ей адрес, — где имеется прекрасный ассортимент религиозных медалей, продающихся со скидкой в двадцать процентов.

Аббат тактично пояснил, что его святейшество хотя и говорит по-английски, но понимает язык гораздо хуже, чем говорит, и что, если он забудет благословить ее медали, она может считать, что он благословил их своим присутствием. Гонора, конечно, никаких медалей не признавала, но у нее было множество друзей, для которых медаль с папским благословением представляла бы большую ценность, и она купила целый набор. Однажды вечером, когда она вернулась к себе в pensions

[61]

, ей вручили пригласительный билет из Ватикана, в котором ее извещали, что аудиенция назначена на завтра в десять часов утра. Она встала пораньше и тщательно оделась. Она взяла такси до Ватикана, где какой-то господин в безукоризненном смокинга осведомился о ее фамилии и попросил приглашение. Ее фамилию он произносил как «Уомшанг». Он вежливо попросил ее снять перчатки. По-английски этот господин говорил с сильным акцентом, и Гонора его не поняла. Понадобилось долгое объяснение, чтобы она уразумела, что в присутствии его святейшества перчаток не носят. Потом он повел ее вверх по лестнице. Гоноре пришлось дважды остановиться, чтобы перевести дух и дать отдых ногам. В приемной они прождали полчаса. Был уже двенадцатый час, когда второй придворный распахнул двустворчатую дверь и ввел Гонору в огромный salone

— Сколько у вас детей, мадам? — спросил он.

— О, у меня нет детей, — громко ответила она.

— Где вы живете?

29

Почти все лето Эмиль был без работы, а осенью их навестил брат его матери, Гарри, приехавший в Нью-Йорк на какой-то съезд. Этот грузный веселый мужчина управлял в Толидо предприятием, поставлявшим продовольствие для океанских судов. Используя свои знакомства в торговом флоте, он предложил устроить Эмиля на одно из судов, совершавших рейсы в Роттердам или Неаполь, и Эмиль сразу согласился. Вернувшись в Толидо, дядя Гарри написал Эмилю, что в конце недели он может отплыть матросом на пароходе «Дженет Ранкл».

Эмиль купил в транспортном агентстве в Партении балет на автобус до Толидо, попрощался с матерью и уехал в Нью-Йорк. Автобус отходил в девять вечера, но уже к восьми на конечной остановке собралось больше десятка пассажиров. Все это были путешественники, судя по их нарядной одежде, застенчивому виду и новеньким чемоданам. У каждого народа есть какое-нибудь место — поле сражения, гробница или собор, — которое полнее всего отражает его национальный дух и чаяния, а железнодорожные вокзалы, аэропорты, автобусные станции и пароходные пристани Соединенных Штатов как раз и представляют собой ту декорацию, на фоне которой проявляется величие соотечественников Эмиля. Большинство людей были одеты так, словно направлялись в какое-то пышное судилище. Обувь им жала, перчатки не гнулись, головные уборы были очень тяжелые, но изысканность одежды как бы говорила о том, что они помнят, хотя и смутно, древние легенды о путешествиях — о Тезее и о Минотавре. Глаза отъезжающих были совершенно беззащитны, как будто, обменявшись взглядами, два развращенных субъекта тотчас погрузились бы в пучину эротики; они смотрели только на себя, на свои чемоданы, на мостовую или на незажженный указатель над платформой. Без двадцати девять указатель зажегся — он гласил «Толидо», — и ожидавшие автобуса пассажиры зашевелились, поднялись с мест, стали проталкиваться вперед; их лица озарились светом, словно в это мгновение поднялся занавес и перед ними открылась новая жизнь, райская жизнь, полная красоты, хотя на самом деле он поднялся всего лишь над болотами Джерси, ночными ресторанами, равнинами Огайо и смутными мечтами. Окна автобуса были окрашены в зеленый цвет, и, когда он выезжал из города, все уличные фонари горели зеленым светом, будто весь мир был парком.

Эмиль хорошо спал и проснулся на рассвете. Весь день они ехали по штату Огайо. Сквозь зеленые стекла окон ландшафт казался зловещим, словно солнце уже остывало и это были последние часы жизни на нашей планете, но при этом странном освещении люди продолжали путешествовать на попутных машинах, убирать с полей урожай и продавать подержанные автомобили. К концу дня они добрались до предместий Толидо, но у Эмиля было такое ощущение, будто он вернулся домой в Партению. Ларьки, где торговали рублеными шницелями, и лавчонки, где можно было купить свежие овощи, и ряды выставленных на продажу подержанных автомобилей, и женщина в купальном костюме, толкавшая по лужайке бензиновую косилку, и беременная женщина, развешивавшая выстиранное белье, и вязы, и клены — все было точь-в-точь как в Партении. И в полях росла дикая морковь, и, пока вы не въехали в центр города, нельзя было определить, где вы — в Партении или в Толидо.

Пассажиры разбрелись, а Эмиль все стоял на углу с чемоданом в руке. В воздухе пахнет травой, подумал он. Наверное, это из-за окружающих город ферм или из-за озера. Уличные фонари горели, и витрины магазинов были освещены, но закатное солнце еще окрашивало небо в розоватый цвет, и Эмиль испытывал волнение, которое всегда охватывало его на бейсбольном поле, когда во время четвертой или пятой подачи двойного матча зажигался свет при еще голубом небе. Было вовсе не холодно, но Эмиль дрожал, как будто в этот час в этом равнинном краю воздух был насыщен коварной промозглой сыростью. Он спросил у полицейского, как пройти к Дому профессиональных союзов. Путь был долгий. На дома уже опустились сумерки, и Эмиль шел по улицам, освещенным огнями витрин, ресторанов и баров. Когда он добрался до Дома профессиональных союзов — помещения с зелеными стенами, окрашенным масляной краской полом и скамейками для ожидания, — оно показалось ему пустым. Мужчина в окошечке принял от него тридцать долларов вступительный взнос — и сказал, что дядя Гарри обо всем договорился. Команда должна погрузиться на судно в этот же вечер и отплывет, как только закончится погрузка. Эмиль сел на скамейку и стал ждать, когда явится экипаж его парохода.

Первым пришел кок, низенький человек в коричневой робе; он громко поздоровался со своим приятелем в окошечке, а затем представился Эмилю. Кожа у него была желтоватая, нос перебитый и кривой. Это было первое, что бросалось в глаза, — это и обезьяньи искорки у него в глазах. Перебитый нос господствовал на его лице, а широкие ноздри придавали его хитрым глазкам сходство с обезьяньими; иногда они бывали озорными, иногда задумчивыми, как у понурой обезьяны в воскресный день в зоологическом саду.

30

Вернувшись однажды утром в свой pensione. Гонора увидела, что в вестибюле ее поджидает Норман Джонсон.

— О, мисс Уопшот, — сказал он, — очень рад вас видеть. Приятно встретить в Риме человека, говорящего по-английски. Меня уверяли, что все эти люди учат английский в школе, но почти все, кого я ни встречал, говорят только по-итальянски. Давайте присядем здесь.

Он открыл свой портфель и показал Гоноре постановление о ее выдаче, копию уголовного обвинения, предъявленного выездной сессией суда в Травертине, и приказ о конфискации всего ее имущества. Однако, несмотря на столь обширные, подтвержденные документами полномочия, несмотря на всю свою власть, он казался смущенным, и Гоноре стало его жаль.

— Не огорчайтесь, — сказала она, слегка прикоснувшись к его колену. Не огорчайтесь из-за меня. Я сама виновата. Дело в том, что я испугалась богадельни. Всю жизнь я боялась богадельни. Даже когда была маленькой девочкой. Когда миссис Бретейн брала меня с собой на прогулку в автомобиле посмотреть листопад, я всегда закрывала глаза, когда мы проезжали мимо богадельни. Я так ее боялась. Но теперь я истосковалась по родине и хочу вернуться. Я пойду в банк, заберу свои деньги, и мы поедем домой на одной из этих летающих машин.

Они вместе пошли в «Америкэн экспресс», не как конвоир и преступник, а как добрые друзья. Джонсон подождал внизу, пока она закрыла счет и вернулась к нему с большой пачкой банковых билетов по двадцать тысяч лир.

31

Каверли продлили допуск вплоть до возвращения Камерона из Пью-Дели, но Браннер уехал в Англию, и Каверли не у кого было узнать, когда старик вернется. Затем в результате какого-то путаного и необратимого бюрократического процесса управление ведомственными домами прислало Каверли извещение о выселении из Талифера в десятидневный срок. Его обуревали смешанные чувства. Жизнь в Талифере как бы кончилась, если можно сказать, что она вообще когда-либо начиналась. Он без труда мог поступить на работу младшим программистом в другое место, а Бетси перспектива покинуть Талифер предвещала новую жизнь. Примерно в эти же дни Каверли получил телеграмму из Сент-Ботолфса: «ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО». Небывало повелительный тон старой тетки встревожил его, он быстро собрался и уехал. В Сент-Ботолфс он прибыл под вечер следующего дня. Погода была дождливая, а когда поезд приблизился к океану, дождь перешел в снег. От свежевыпавшего снега голые деревья и жалкие лачуги вдоль железнодорожного полотна побелели и, как подумал Каверли, преисполнились пафоса и красоты, какими никогда не обладали за все время своего существования. От всей этой белизны у Каверли стало легко на сердце. Когда он сошел с поезда, мистера Джоуита поблизости не было и станция казалась пустынной. Ни в окнах гостиницы «Вайадакт-хаус», ни в продуктовой лавке он не увидел никого, кому можно было бы помахать рукой. Когда он шел через лужайку, дорогу ему преградила вереница мужчин и женщин, выходивших из приходского дома при церкви Христа Спасителя. Их было восемь человек, и шли они парами. На всех мужчинах, кроме одного, который шел с непокрытой головой, были вязаные шапочки. Каверли догадался, что священник устраивал не то чай, не то лекцию, словом, какое-то благотворительное сборище и что все это обитатели богадельни. Один из них, костлявый мужчина, на вид сумасшедший или придурковатый, бормотал:

— Кайтесь, кайтесь, ваш день близок. Голоса ангелов сказали мне, как угодить господу…

— Молчите, молчите, Генри Сондерс, — сказала толстая негритянка, шедшая рядом с ним. — Молчите, пока мы не сядем в автобус.

У тротуара стоял автобус с надписью на боковой стенке: «Хатченсовский институт слепых». Каверли посмотрел, как водитель помог им влезть в машину, затем пошел дальше вверх по Бот-стрит.

Дверь в доме Гоноры ему открыла сиделка. Она встретила его понимающей улыбкой, словно многое слышала о нем и успела уже составить неблагоприятное мнение.

32

В канун рождества приехали Бетси и Бинкси, и Каверли поехал на станцию их встречать.

— Я так устала, — сказала Бетси, — я просто _смертельно_ устала.

— В поезде было очень плохо, милая? — спросил Каверли.

— Плохо, — ответила Бетси, — плохо. Не разговаривай со мной об этом, вот и все. Не понимаю, зачем мы вообще поехали в такую даль встречать рождество. Мы прекрасно могли бы поехать во Флориду. Я еще ни разу в жизни не была во Флориде.

— Я обещал Гоноре, что мы отпразднуем рождество здесь.