Рубрика «Имитация почерка» дает самое общее представление о такой стороне литературного искусства как стилизация и пародирование. Серб Бора Чосич (1932) предлагает новую версию «Записной книжки Музиля». Перевел опубликованные «ИЛ» фрагменты Василий Соколов.
Бора Чосич
Записная книжка Музиля
Отвечая на вопросы «ИЛ» о мистификации
Вступление автора
Литература, конечно же, — всегда мистификация, потому что она пытается исказить произошедшие события. И в наши дни, в период постмодернизма, это особенно заметно. Но в то же время литература — один из прекраснейших даров, врученных человечеству. Такие произведения, как «Попугай Флобера» или «Племянник Витгенштейна» дают нам новую картину искусственно созданной действительности в виде некоего занимательного фальсификата, демонстрируя то, что могло бы произойти, но не произошло в ходе известных событий. В результате этого само событие приобретает драгоценные черты, которые открывают нам глаза на то, что действительностей на самом деле много больше, чем мы полагаем.
Я неоднократно прибегал к этому методу, используя в собственных интересах тексты Пруста или Гюнтера Грасса. Так, в «Дневнике апатрида» я описал свои военные годы (1992–1995) языком героя Пруста, а «Новая встреча в Тельгте» (1994) представляет собой некий новый вариант книги Грасса. Тогда, в самом начале нашей несчастной войны на Балканах, меня пригласили в Венецию на встречу писателей, но я не смог туда поехать в связи с распадом Югославии — не сумел оформить новые документы.
«Записная книжка Музиля» родилась по иному, намного более веселому поводу, она выросла из желания представить многие события в европейской литературе в виде каламбура, написать что-то вроде сюрреалистической повести. Надеюсь, Бахтин одобрил бы мой карнавальный метод, ведь некоторые мои критики уже установили родство «Роли моей семьи в мировой революции» с теорией Бахтина. Но все мои рассуждения по этому поводу лучше всего изложены в дополнении к «Записной книжке Музиля», которое называется «Путеводитель».
Эта книга написана в конце восьмидесятых, так что в ней содержатся прямые аллюзии на вздымающуюся волну национализма в Сербии, как и на многие частные события, случившиеся в моей семье.
Триест, 1912…
1. О причинах нервозности обыкновенного австрийского писателя
Только бы моя жена, в обычной жизни весьма внимательная женщина, не побоялась чем-нибудь помешать моей литературной работе, потому что, когда ей кажется, что она мне мешает, на самом деле она нисколько не мешает мне работать, но мешает мне ее опасение, что она каким-то своим вмешательством помешает мне работать! Постоянно думая о том, что она создает для меня неудобства, жена заставляет меня нервничать, и эта нервозность не дает мне возможности беспрепятственно продолжать работу над книгой, но она не понимает, что как раз ее беспрестанные разговоры о стремлении не мешать мне работать, вызывают у меня нервозность более сильную, чем любая другая нервозность, вызванная какими-либо неудобствами. Вот и теперь она, после того как я убедил ее в том, что она мне ничуть не мешает и единственное, что могло бы действительно помешать мне работать, так это ее постоянные разговоры об этом, — так вот, она и теперь считает, что как раз эти разговоры и помогут мне сохранить душевное равновесие, несмотря на то что я ей самым спокойным тоном и без малейшего намека на нервозность объясняю, что в этот момент единственное, что может вызвать у меня нервозность, так это ее бесконечные разговоры о том, что она мне мешает, хотя вовсе и не желает этого делать.
Так что я уже долгое время не могу написать ничего, кроме эпизода, где она извиняется, что мешает мне, так как меня нервирует как раз то, что она передо мной извиняется. Мне кажется, что она, извиняясь за каждый обыденный мелкий проступок, пытается не впадать в нервозное состояние, полагая, что если она не извинится, то начнет нервничать, я же при этом моментально погружаюсь в свою привычную ежедневную нервозность, стоит ей лишь начать извиняться, тогда как без ее извинений я бы вообще не нервничал. Если бы Марта мешала мне молча, не замечая того, что мешает, я бы сумел вызвать в себе гнев человека, раздосадованного тем, что ему мешают, и это послужило бы мне неплохой темой на какое-то время, но поскольку она, а я постоянно ожидаю этого (тем самым предваряя свою нервозность), без конца извиняется за каждый пустяк, то я никак не могу не только описать наши сложные отношения, но и не в состоянии избежать этого, так что почти схожу с ума из-за этой нервозности! Человек, который не в состоянии что-то сделать, уже только потому начинает нервничать, что не может чего-то сделать. Но писатель, который не в состоянии описать состояние, в котором находится, впадает в невероятную, присущую только писателю нервозность, которую человек не пишущий просто не может себе представить.
Между тем Марта полагает, будто знает, что творится в моей душе, поскольку она моя жена, тогда как другие считают, что я, конечно же, не знаю, что творится в ее душе, несмотря на то что я — человек пишущий и обязан знать, что творится в душе каждого человека, хотя бы уже потому, что я писатель. Потому что писатель, в чем убеждена Марта, открыто демонстрирует всем, что творится в его душе, и я, будучи писателем, тоже не умею скрывать свои чувства, касается это литературы или всего прочего. В то же время я — какой-никакой писатель и могу познать любую душу, кроме души своей жены, потому что если бы я познал душу своей жены, то не смог бы жить с этой женщиной. А она может жить со мной только потому, что она абсолютно во всем и всегда меня понимает! К тому же она считает, что я подвержен этой вымышленной нервозности, хотя и произвожу на всех впечатление человека, который никогда и ни из-за чего не нервничает!
Вот почему она полагает, что может рассуждать о моей нервозности как о повышенной нервозности, возможно, даже с угрожающими последствиями. Мне же кажется, что нервничает-то как раз она, но я воздержусь здесь от решительных высказываний, поскольку нервозность (или не-нервозность) каждого исходит непосредственно из чьей-то, в том числе и ее, души, а уж о ней я не имею никакого понятия. В этом и коренится мое непонимание ее не-нервозности, которую я все-таки считаю нервозностью, тогда как она абсолютно уверена в моей нервозности. Вот в таком постоянном понимании-непонимании проходит наша жизнь, которую она называет гармоничной, а я, как она полагает, исходя из выше разъясненной ситуации, исключительно нервозной. По ее мнению, гармонию нашей жизни не нарушает даже то, что я считаю свою жену нервной, к тому же она уверена в том, что нервничаю-то на самом деле я, даже если моя нервозность маскируется под некоторую особую ненервозность, которую, как она утверждает, давно уже раскусила.
Марта уверена, что каждый мужчина есть личность нервозная, которая всячески пытается выглядеть не-нервозной, в то время как любая женщина, даже если она тотально не-нервозная и уравновешенная, стремится продемонстрировать некоторую свою нервозность, даже если она ей совершенно не свойственна! Потому что, как считает Марта, каждая женщина полагает, что без этой пусть кажущейся нервозности она ровным счетом ничего не значит в глазах мужского пола, в то время как мужчина, даже если он старается показать, что в нем нет никакой нервозности, всегда проявляет ее в присутствии женского пола, и слава богу, что проявляет!
2. Теперь вступает мой несчастный брат Георг — Джорджио
А Джорджио, похоже, вовсе и не твой, а мой брат, говорит она, потому как носится по Триесту как полоумный. Вот сегодня, например, он уже написал статью для «Piccolo della Sera», дал уроки игры на пианино госпоже Норе Барнакль, мадемуазель Эмме Куцци и фройляйн Глобочник, потом побежал на встречу с Игнатием Галлахером в «Degli Specchi», а теперь ему пора на репетицию в «Filarmonica di Trieste», где он кому-то аккомпанирует, после этого он должен отнести розы баронессе Леониде Экономо, посетить доктора Джильберто Синагалью, который удалит ему зуб, отправиться на виа Донато Браманте к своей сопранистке, прямо с окровавленными губами и удаленным коренным зубом, расспросить у «Berlitz», не найдется ли для него какой-нибудь работы на следующей неделе, ну и, конечно, когда он поднимется сюда, на Сан-Никола, 32, на третий этаж, он уже не в состоянии будет даже сесть за стол, вот он и хлебает этот мой проклятый суп, стоя в дверном проеме между двумя комнатами, а пот летит с него хлопьями, как с загнанной лошади! И тебя не раздражает, что кто-то в нашем доме ест этот несчастный суп не за столом, не пользуясь салфеткой, не позволяя себе ни минуты отдыха? Вот ты и написал бы о нем правдивый реалистический рассказ, о том, как обстоят у него дела, и об этой его нервозности, написал бы о брате известного писателя, который пишет обо всем, но только не о брате этого самого писателя! Если у писателя есть брат, пусть даже и такой непутевый, как твой, было бы правильно вставить этого брата хотя бы в один рассказ, пусть он и твой родной брат, вот если бы у меня был хотя бы наполовину такой дурной брат, о нем бы все уже давно читали роман в пятьсот страниц мелким шрифтом! Я вынуждена позволять ему стоять в дверном проеме, хотя прекрасно знаю, как тебя раздражает, когда кто-то в нашем доме ест стоя, а ведь похлебав на бегу мой какой-никакой суп, Джорджио должен немедленно мчаться на Моло Сан-Карло к синьору Мойше Канарутто! Как будто Мойше Канарутто в состоянии поправить дела этого бегуна на короткие дистанции по этому несчастному портовому городу. И ты меня еще уверяешь, что эта беготня твоего брата вокруг Канарутто, доктора Синагальи и сумасшедшего ирландца Игнатия Галлахера, которому вообще нечего делать в Триесте, — все это вместе тебя нисколько не раздражает?! Эмма Куцци рассказала мне, что видела его однажды утром на виа Делла-Баррьеза в одной рубашке и в шляпе, а где он оставил другие части гардероба, ты можешь спросить у него сам. Разве это не подходящий сюжет для рассказа, который ты так хочешь написать, с тех пор как мы здесь поселились, где вообще-то нельзя жить, а вот там, где надо было бы жить, тебе никак не живется! Мы живем только там, где, по-твоему, жить хорошо, но как можно жить здесь, в этих проклятых портовых испарениях, я вообще думаю — хуже этого места в мире нет! И хоть бы ты использовал это место для описания всех этих испарений и твоего брата Джорджио, который носится по улицам без брюк, но ты считаешь, что для твоей книги будет куда интереснее описать пейзаж, в котором, как в истинном пейзаже, вообще нет никаких испарений, и брата нет, и никаких эпизодов без брюк тоже нет. Да ведь любой писатель, который живет в таком идиотском месте, в каком живем мы, может только мечтать увидеть такую сцену, в которой, помимо других, участвует и его родной брат со своей неуемной фантазией, которая куда фантастичнее фантазии самого фантасмагорического писателя, как австрийского, так и любого другого. Несчастная твоя мать Термина и еще более несчастный отец Альфред, если учесть еще и его инженерский взгляд на вещи! Конечно, с таким инженерским взглядом, который ты унаследовал от отца, ты не в состоянии описать фантазерство Джорджио, которое, к сожалению, досталось ему от матери. Наверно, лучше было бы, чтобы Джорджио сел писать роман о себе, а ты бы взялся за свои политехнические эксперименты и изобрел бы какое-нибудь устройство для домашнего хозяйства, пусть даже самое неупотребимое! О, если бы хоть малая доля маминой фантазии досталась тебе и хоть немного папиного инженерского разума перешло к Джорджио! Но он фантазирует, не имея таланта, для того чтобы эту фантазию хоть как-то использовать в каком-нибудь искусстве, а ты, у которого таковой талант якобы имеется, ведешь себя как инженер, тебя ничто не волнует, даже тогда, когда стал бы беспокоиться и нервничать самый никчемный инженер-политехник! В каждой семье есть свои проблемы, но в абсолютно приличной семье дела обстоят хуже, чем в любой другой. Так что, похоже, — чем приличнее семья, тем хуже в ней дела, вместо того чтобы было наоборот. Ведь каждая неблагопристойная семья старается выглядеть попристойнее, а в той, которая полагает, что она и без того пристойна, один начинает писать романы, что само по себе вроде и неплохо, а другой сын никак не может ни на чем остановиться, то на одно бросается, то на другое, а чем все это закончится — только наш дорогой Боженька знает!
Придется мне, видно, самой написать этот проклятый рассказ о твоем брате — «Мой брат Джорджио и его безумные гонки по городу Триесту в поисках удовольствий». Из чего следовало бы: от этих гонок, если отбросить отдельные их неудобства, он получает гораздо больше удовольствия, чем то, которое ты якобы получаешь, сидя за столом в своей комнате, где ты к тому же ничего не пишешь такого, о чем бы следовало писать! И это твое сидение будто бы неотделимо от состояния душевного покоя, без которого не может жить ни один автор, но я ведь вижу, что о душевном покое здесь не может быть и речи, потому что ты нервничаешь, как мало кто нервничает, хотя, глядя со стороны, можно подумать, что тебя просто ничто в мире раздражать не может! Джорджио ничуть не мешает ни то, что ему вырвали самый большой зуб, ни то, что он должен бежать с цветами к госпоже баронессе, а у тебя никогда ничего не болит, тебе всегда всего хватает, хотя, правда, я никогда от тебя не слышала, что у тебя ничего не болит и что тебе всего хватает, но ты и не говорил никогда, что получаешь от этого удовольствие. Я бы, например, если бы у меня никогда не болела голова, хвасталась бы перед всеми — надо же, вот у меня никогда не болит голова, а ты — ни слова ни о головной боли, которая тебе незнакома, ни о том, что у тебя никогда не болел ни один зуб, который болит куда сильнее, чем что-либо другое в организме человека! К сожалению, мир устроен так, что тому, у кого чего-то нет, то, что у него этого нет, кажется ему совершенно нормальным, а если ему что-то мешает, он на это что-то не обращает внимания, несмотря на все неудобства, которые могут даже испортить человеку всю жизнь. Но раз уж ты настолько счастлив, что тебе ничто не может испортить жизнь, то хоть признайся в этом, написав небольшой рассказ под названием «Мне ничего не портит жизнь» и не заставляй меня постоянно думать о том, что тебя все-таки в жизни что-то огорчает, да только я никак не могу догадаться, что же такого неприятного было в твоей жизни! Каждый писатель имеет право скрывать часть своей личной жизни, но то, что писатель скрывает почти всю свою личную жизнь от собственной жены, — это уж нечто совершенно невероятное для писателя!
3. Мое отношение к возникшей в результате этого ситуации
Я просто не хочу расстраиваться из-за кого-то, кто живет так, или иначе — то есть так, чтобы мне из-за этого приходилось бы расстраиваться — вот я и не расстраиваюсь! И если уж этот кто-то, пусть даже мой родной брат Джорджио, не расстраивается из-за того, как складывается его собственная жизнь, то почему я, несмотря на то что прихожусь ему родным братом, должен расстраиваться из-за его образа жизни и из-за того, что его это — совершенно очевидно — нисколько не расстраивает? Вот что я пытаюсь объяснить профессору психиатрии, хотя лично у меня нет никакой потребности разговаривать с ним как с профессором этой науки с пьяцца Гранде, но я знаю, что у кого-то есть немало оснований поговорить спокойно и обстоятельно с этим самым профессором, поговорить без этой своей нервозности, а в результате я оказываюсь в ситуации, весьма привычной для каждого такого профессора: у него нет никакой нужды беседовать со мной, он даже не обращает никакого внимания на мои попытки описать несчастного другого человека, для которого все это, на мой взгляд, крайне важно, вместо этого профессор решает изложить мне свою личную проблему возникшего невроза, который вызвал не кто-нибудь, а я своим вторжением, рассказывая о чужой нервозности, как о своей собственной. Он уже сыт по горло такими лживыми нервозными идиотами, которые сами не нервничают и не впадают в нервозность по всякому поводу, а только волнуются по случаю возникновения нервозности у совершенно посторонних людей, которые на самом деле нервничают куда меньше, чем это кажется другим людям! Если уж кто и взаправду нервничает в этом сумасшедшем городе и если уж у кого и есть причины то и дело впадать в истерику из-за невыносимой нервозности окружающих, то это именно у него, у профессора, который вынужден выслушивать все эти глупости, таращась в угол собственного кабинета и нисколько не задумываясь (уж это-то я точно вижу!) над всеми теми глупостями, которые я ему выкладываю. Потому что если бы он все это выслушивал, то его нервозность достигла бы такого уровня, что он начал бы резать и убивать своих соседей, а так, отключив все свои чувства, он разве что только слегка нервничает из-за того, что не слушает меня, хотя, будучи профессором в своей науке, обязан выслушивать, что именно меня так мучает и почему я к нему заявился. Он поневоле исходит из того, что любой человек, появившийся у него в кабинете, не имеет никаких проблем и нисколько не нервничает, а того, кому действительно следовало бы явиться к нему по поводу своей повышенной нервозности, сюда доставят только связанным толстенной веревкой. Тут лично я вынужден согласиться с уважаемым профессором, потому что мой случай как раз такого же рода, поскольку я, нисколько не желая этого, нервничаю из-за другой личности или многих других лиц, которые не только вообще не нервничают, но и не подозревают, ради чего я, не имеющий к ним непосредственного отношения, нервничаю исключительно из-за них.
Между тем профессор Копросич сразу предупреждает меня, чтобы я не вздумал направлять к нему своего брата Джорджио, поскольку он во всех подробностях уже оповещен о всем произошедшем с ним — как об удаленном коренном зубе, так и о той его прогулке по городу в рубашке и в шляпе, и пусть эти его прогулки и коренные зубы остаются там, где они были, поскольку профессор во всех этих делах не только не намерен разбираться, но и вообще слышать о них не желает! Пусть Джорджио продолжает обучать наших дам сонатам Клементи, что само по себе достойно всяческой похвалы, но он должен прекратить писать всякие гадости в «Piccolo della Sera», критикуя психоанализ, этот исключительно гуманный метод, и что профессор Копросич (заверяю вас!) противник любого вторжения в интимную жизнь человека в каком бы то ни было медицинском учреждении, как нашем, так и иностранном! И тут мне вдруг захотелось спросить его, вмешался ли профессор хоть раз в интимную жизнь человека, хотя я прекрасно понимал, что интимная жизнь нашего согражданина Джорджио интересует его гораздо меньше, чем интимная жизнь любого другого обитателя этого непростого города.
Но в эту минуту в дверях появилась брюнетка в очках, и доктор, как только она проскользнула в другую комнату, сказал, что эта особа — его правая рука и что без этой сотрудницы, докторши Клариссы, ему трудно было бы вести свое дело.
4. Кларисса Тимида
Нервные люди, которые ждут от Клариссы хоть какой-то помощи, боятся как раз того, что они боятся, и именно из-за этого нервничают, Кларисса же сама боится этих уж больно нервных пациентов, без них она не была бы такой боязливой и нервной, но в то же время она боится и своего профессора, который в любой момент может спросить ее, как обстоят дела у ее нервных пациентов и нет ли каких-либо тревожных перемен на этом фронте? К тому же следует помнить, что профессор держит ее в качестве ассистентки, необходимой для того, чтобы в тиши своего кабинета на пьяцца Гранде он, нисколько не нервничая, мог бы продолжить написание толстого труда о нервозном характере современного центральноевропейского (а в первую очередь триестского) гражданина, который, нервничая, тем не менее не желает искать спасения в его науке, призванной бороться с любой нервозностью! Нервные люди боятся предъявлять свою нервозность профессору и даже его помощнице, а она боится, что пациент именно к ней и обратится, так что каждодневный страх витает здесь не только в кабинете профессора, но и в приемной — вот где можно было бы набрать материала для десятка толстенных докторских томов, а не только для того единственного, который доктор как раз из-за обилия материала никак не может завершить!
Хуже нет, когда для книги накоплено материала гораздо больше, чем следовало бы, потому что в таком случае и сам автор этой, еще недописанной, книги, не знает, что именно из этого материала вставить в книгу, а что не вставлять, и начинается: лучше вот это вставить, нет лучше то, и такое ни к чему хорошему не приводит, только к авторской нервозности, вызванной нерешительностью.
Но сегодня в приемной может случиться что-то поинтереснее, чем то, что случалось в другие посещения. Если уж я здесь оказался, то мог бы этой девушке, которая, кроме очков с жуткими диоптриями, ничем примечательным не отличается, так вот я мог бы этой девице пересказать какой-нибудь свой сон, и посмотрим, что в результате получится: наверное, она захочет мне, как писателю, пересказать свой сон, и что я тогда буду делать с тем, что она мне расскажет? Вдруг выяснится, что в этих ее снах нет ничего, кроме того, что происходило с ней наяву? Мне лично абсолютно неинтересны чьи-то мечты или разного рода приключения, которые люди рассказывают друг другу, означают они только одно: их сновидения. Мечты это или приключения, я не вижу никакой существенной разницы между этими повествовательными жанрами. Значит, Кларисса просто мечтает, когда рассказывает о том, что с ней якобы приключилось, а все ее сны представляются мне рассказом о том, что с ней на самом деле случилось.
Следует учесть и то обстоятельство, что на горизонте Клариссы появился некий А. Г., сразу же объявивший ей, что он не должен был появляться на ее горизонте, и потому его появление ровным счетом ничего не должно для нее значить. Но именно из-за этих его слов в сознание Клариссы закрадывается мысль о том, что появление А. Г. на ее горизонте — весьма значительное событие в ее жизни, и тогда начинается мучительное гадание — значительное это событие или незначительное, и если оно значительное для нее, то каково оно для него, к тому же слова А. Г. о том, что его появление на ее горизонте ничего не должно для нее значить, становятся для нее исключительно важными. Люди, а в особенности женщины, в течение жизни переживают различные кризисы, и только тогда, когда появляются внешние приметы этого кризиса, только тогда та или иная женщина начинает понимать, что у нее был внутренний кризис. Женщина даже не понимает, что она переживает кризис, пока он как-то не проявится внешне, но как только этот кризис вырывается наружу и его замечают другие люди, вот тогда только она понимает, что с ней что-то происходило и еще продолжает происходить. Человек вообще не может существовать без какого бы то ни было внутреннего кризиса, потому как что это был бы за человек, если бы он всю жизнь прожил бескризисно? В кризисе, будь он внутренний или внешний, проходит большая часть человеческой жизни, а тот ее маленький кусочек, прошедший без всякого кризиса, при ближайшем рассмотрении вообще не похож ни на какую жизнь. Ведь каждый из нас должен пережить пусть даже совсем крошечный кризис, а когда этот кризис вдруг заканчивается, у нас появляется возможность, именно потому что он закончился, обрести новый, возможно более серьезный! Потому что как только человек решит какую-нибудь проблему, он тут же задает себе абсолютно человеческий вопрос, по какой причине этот кризис завершился, и на самом ли деле он завершился, или это ему просто так показалось, ведь человеку свойственно заблуждаться как по поводу своего кризиса, так и по поводу остальных кризисов. И когда он все это обдумает, взвесит, ему становится жалко расставаться с этим своим кризисом, потому что после его завершения он не только не стал счастливее, но это еще и прибавило ему беспокойства! Человек нянчится со своим кризисом, словно с малым ребенком, и если все эти кризисы вдруг исчезают, то наступает момент, когда у человека вдруг начинается такой кризис, который куда сильнее, нежели тот, предыдущий. Люди всегда стараются держаться того, что у них было, даже если то, что у них было, хуже всего того, что только можно себе представить, а когда они от этого наихудшего избавляются, возникает вопрос: а вправду ли то, что сейчас им кажется лучшим, на самом деле лучше того худшего, что было перед этим, и можно ли вообще точно определить, что для человека лучше, а что хуже?! Есть множество людей, которые совершенно уверены в том, что то худшее намного лучше лучшего только потому, что это было прежде, а прежде было намного лучше, и потому его ни в коем случае не надо было улучшать!