Лес рубят - щепки летят

Шеллер-Михайлов Александр Константинович

Роман А.К.Шеллера-Михайлова-писателя очень популярного в 60 — 70-е годы прошлого века — «Лес рубят-щепки летят» (1871) затрагивает ряд злободневных проблем эпохи: поиски путей к изменению социальных условий жизни, положение женщины в обществе, семейные отношения, система обучения и т. д. Их разрешение автор видит лишь в духовном совершенствовании, личной образованности, филантропической деятельности.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КНИГА ПЕРВАЯ

I

ДРАМА В ПОДВАЛЕ

Поздняя осень.

Над Петербургом, развиваясь, как клубы дыма, и заслоняя последние клочки неба, медленно тянутся тяжелые свинцовые тучи-великаны. В воздухе сыро и пасмурно. Порою начинает моросить дождь, иногда перепадают мокрые хлопья снегу. Недавно выкрашенные заново дома покрылись пятнами от сырости и выглядят уныло. На улицах лежит непроходимая грязь и стоят широкие лужи воды. Резкий ветер дует с моря, ни на минуту не умолкая. Он зловеще и пронзительно воет в трубах домов, в снастях кораблей, в обнаженных деревьях садов и кладбищ. Нева, мутная и почерневшая, угрюмо шумит и бешено бьется в берега, как будто силясь изломать в куски свои гранитные оковы и затопить возникший из болота город. Вода поднялась очень высоко, и река кажется еще шире, еще страшнее. В отдалении тяжело и глухо проносятся в воздухе одинокие звуки пушечных выстрелов — это напоминание для подвальных жителей, что против них поднимается страшный враг — наводнение, готовое затопить их последние жалкие пожитки. На улицах почти пусто, все, кто мог, забились по своим, может быть, и неудобным, но теплым углам.

Но на Неве идет усиленная работа.

Плотовщики, содержатели ванн и десятки перевозчиков спешат привязать плоты и купальни; солдаты и рабочие таскают доски, укрепляют канаты, приготовляясь развести мосты; запоздалые барочники разгружают последние остатки дров и сена; местами еще виднеются чухонские лайбы и иностранные суда, спешащие отплыть к Кронштадту; на пароходах снуют кочегары и матросы, идет чистка и осмотр машин; на бердовских тонях рыбаки складывают мережи, таскают сачки, бадьи, выбрасывают гнилую мелкую рыбу. В воздухе раздаются удары топоров, всплескиванья воды под веслами и канатами, слышатся крики: «Отдай канат!», «Отчалива-ай!», «Куда тебя несет, ле-еший, под машину!» Эти слова, вылетающие сквозь приложенные ко рту в виде рупора руки, звучат как-то глухо и дико. Руки рабочего народа походят по цвету на кровь; они начинают коченеть, а с грубых лиц между тем катится обильный пот, смешанный с грязью и копотью, оставляющий на щеках и на лбах тружеников какие-то серые, черные и коричневые полосы, зигзаги и пятна.

Чем ближе к устью реки, тем больше народу виднеется на ней, тем менее сдержанности, тем более торопливости в движениях и в речах рабочих. Закоптелые фабричные и оборванные кочегары с черными лицами, мужики в неуклюжих овчинных тулупах, голландцы в своих плотно прилегающих к телу штанах и куртках, все это, иззябшее, промокшее до костей, снует, торопится, шумит, переругивается здесь между собою на различных наречиях, на различных языках, и между тем вся эта возня, весь этот гам, вся эта брань переводятся немногими, всем и каждому понятными словами: «Мы хотим есть и зимою!»

II

ТЕМНОЕ ПЯТНО В СВЕТЛОЙ ЖИЗНИ СТАТСКОГО СОВЕТНИКА БОГОЛЮБОВА

Смерть Александра Захаровича была для Прилежаевых тем громовым ударом, при котором обыкновенно начинает креститься русский человек. Материальное положение семьи должно было теперь ухудшиться еще более и угрожало в близком будущем голодною смертью. Марья Дмитриевна не могла не заглянуть мысленно в это будущее, когда ей приходилось жить своим умом, быть старшею в доме. Она ясно поняла всю страшную сущность этого будущего и увидала необходимость спастись теперь или никогда. Откладывать попечения о завтрашнем дне в долгий ящик не было возможности: голод стоял у дверей. Нужно было хлопотать о пенсии, об определении детей, об устройстве своей судьбы, но прежде всего нужно было хлопотать о насущном хлебе. Заработать этот хлеб в настоящую минуту не было возможности, так как и до приискания работы и во время работы, до получения за нее денег, нужно же было есть. Приходилось идти за помощью ближних. Нечего говорить, как тяжело, как больно непривычному человеку идти за милостынею, но Марью Дмитриевну мучили и другие чувства: чувство страха перед теми, к кому она шла, чувство опасения, что ей откажут, что ее выгонят. И без того больная, слабая, забитая судьбою, она выглядела еще более жалкою в то время, когда, ежеминутно крестясь, она неверными шагами поднималась по широкой лестнице одного из больших каменных домов, стоявшего в одной из многолюдных улиц Петербурга.

Во втором этаже этого дома помещалась квартира статского советника Данилы Захаровича Боголюбова.

Гремели ли на улице колеса экипажей, уносящих аристократию в театр на первое представление новой оперы, наделавшей шуму в Париже, или в собрание на блестящий обед в честь какого-нибудь минутного героя общественной жизни, или на шумное заседание нового комитета для обсуждения вопроса, не следует ли ввести в образование санскритский язык; валялась ли в ногах у домохозяина и исполнительной власти какая-нибудь бедная мать шестерых детей, жилица пятого этажа большого дома, не заплатившая в срок за квартиру и с ужасом смотревшая на опись своего имущества; жаловались ли жилицы подвалов на буйство своих спившихся с кругу мужей, — одним словом, раздувало ли общество с серьезным видом мыльные пузыри бесплодной деятельности, изнемогали ли отдельные личности под бременем нешуточного горя, — квартира Боголюбова оставалась тихою и спокойною, не интересовалась ничем, жила своею собственною жизнью, стояла, как отдельное государство, храня вооруженный нейтралитет среди общественных событий и частных сцен. В качестве нейтрального государства квартира получала газеты собственно для справок о том, не грозят ли ей какие-нибудь опасности со стороны ее соседей, не уничтожают ли статских советников, не налагают ли какого-нибудь особенного налога на жильцов вторых этажей, не дают ли какого-нибудь высшего назначения одному из начальников отделения — конкурентов хозяина этой квартиры. Интересовались в этой квартире и другими газетными сведениями, не имевшими никакого отношения к нейтральному государству, читали о количестве самоубийств и несчастий, о спектаклях и обедах, о неприязненных или дружественных отношениях кабинетов Франции и Англии, о восстании голодных рабочих в Манчестере, но все эти известия читались, собственно, для улучшения пищеварения, для назидательных размышлений о том, что среди этого хаоса страстей и глупостей, глухого рева бурного житейского моря и беззаботного шелеста пестреньких флюгеров, вертящихся на видных местах общественных кораблей, невозмутимо мирно, математически правильно сложилась и идет изо дня в день, из года в год жизнь в крошечном нейтральном государстве этой квартиры.

Квартира была отделана богато и даже роскошно. Но наблюдателю сразу должно было броситься в глаза излишнее обилие бронзы и полнейшее отсутствие оригинальных картин, статуй и тому подобных художественных произведений. Это обстоятельство заставляло думать, что обитатели этой квартиры принадлежат или к купечеству, сидящему на своих кованых сундуках и знающему цену только тому, что можно продать на вес, или к тому разряду людей, которые медленно, по грязи, сквозь огонь и воду доползли до нескольких тысяч годового дохода и тоже метят в генералы. Люди последнего разряда обыкновенно накупают сначала бронзовых подсвечников и ламп, потом вешают в своей зале люстру с разными побрякушками, отделывают какую-нибудь одну комнату не для себя собственно, а более для виду, для гостей; через несколько времени они сознают возможность украсить еще одну или две комнаты; наконец, доходят до блаженной минуты — до отделки своей квартиры с белой залою, до отделки всех комнат, даже детской, и, самодовольно осматривая свое жилище, с восхитительною небрежностью замечают вскользь своим домочадцам: «Надо бы в гостиной обить мебель бархатом». На языке подобных Наполеонов семейной жизни это значит: «Надо увенчать здание!» В таких квартирах взгляд насмешливого и в то же время незлобивого наблюдателя человеческой комедии легко подметит следы разных формаций, разных наслоений, не вяжущиеся между собою точно так же, как не вяжутся между собою обстоятельства тех эпох, когда делались эти наслоения. В одном углу стоят массивные жирандоли с хрустальными побрякушками, сильно напоминающие и трактир, желающий преобразиться в гостиницу или даже в отель, и толстую фигуру русского купца, пускающего пыль в глаза и желающего показать, что, «мол, и мы живем, как баре»; в другом углу виднеется дорогой стол из розового дерева с отделкой из бронзы и фарфора, напоминающий древнюю беспутную, прихотливую, потонувшую в роскоши Францию времен последних Людовиков. Какая пропасть, какая борьба, какие надежды отделяют эти жирандоли от этого столика? Не лежит ли между ними целая драма или целая комедия человеческой жизни в ее стремлениях к обстановке, к устройству своего нейтрального уголка по образцу лучших соседних владений? И каким невозмутимым спокойствием и самодовольством дышит лицо человека, когда он достигнет желанной обстановки! Не думайте, что эти жирандоли, столики, мягкие диваны стоят для него мрачными памятниками его кровавых усилий, его бессонных ночей, его унижений и нравственной ломки, что в этих блестящих хрусталиках люстры он видит застывшие слезы вдовицы, просившей его когда-то защищать ее в тяжбе с богатым врагом; что в этих неуклюжих бронзовых, покрытых позолотой подсвечниках он ясно рассматривает толстую фигуру нахального откупщика, нагло говорившего ему: «Это что-с: совесть! за деньги все можно обделать». Нет, все эти блестящие игрушки стали для него непроницаемыми ширмами, за которыми скрылось все пережитое, все выстраданное, которыми, как камеиною броней, защитилась его душа от всяких непрошеных упреков и нападений совести.

Именно до этого окончательного устройства дел в своем нейтральном государстве дошел статский советник и член разных благотворительных комитетов Данила Захарович Боголюбов в ту пору, когда мы застаем его в богато убранной столовой, окруженного его семьей. Его жена, полная и красивая женщина, лет тридцати, с немного ленивым и томным выражением на лице, разливает чай. Около нее сидит девочка лет шести, прелестный живой ребенок с быстрыми глазенками, с головой, украшенною бесчисленными папильотками из газетной бумаги, издающими, как и ее сильно накрахмаленное платье, какие-то своеобразные звуки при каждом движении девочки. Это дочь Боголюбовой, Лидия. Напротив помещается на детском высоком кресле мальчик лет трех с пухленьким тельцем, одетым в кружева и прошивки. Это младший сын Боголюбовых, Аркадий. Около него читает книгу юноша двенадцати лет, стройный, высокий, голубоглазый блондин с немного женственным лицом, изящно одетый, к лицу причесанный, по-видимому, мягкий, предупредительный и сильно впечатлительный человечек. Это старший сын Боголюбовых, Леонид. Имена этих детей так романичны, и Боголюбова в восторге, что ее муж согласился дать детям именно эти имена, любимые ею уже во дни ее девической жизни, когда она среди вечного безделья зачитывалась всевозможными французскими и русскими романами. Немного в стороне от прочих членов семьи, как председатель в совете, сидит глава нейтрального государства Давило Захарович Боголюбов, плотный и видный, немного слонообразный мужчина с сильною проседью в коротко подстриженных волосах, с строгим выражением на полном, гладко выбритом лице, с глубокомысленно сдвинутыми густыми бровями, с большим орденом на шее. Покойно поместившись в большом мягком кресле, он читает газету и изредка сообщает своим подданным новые сведения, могущие интересовать их, или свои соображения, могущие послужить им в пользу.

III

ПРОСЯЩИЕ ПОМОЩИ

Марья Дмитриевна вздохнула немного свободнее, получив пособие от Боголюбова. Кое-какие грошовые долги были отданы; Антону было куплено теплое пальто на толкучем рынке, сменившее его жалкую женскую кофту; Катерина Александровна перешила себе платье, подаренное теткой, и могла выйти из дому по своим делам, не обращая на себя внимания прохожих своими лохмотьями. Но эти мелкие улучшения не могли окончательно успокоить семью, у нее оставалось впереди еще много хлопот и забот: нужно было хлопотать о пенсии, об определении детей, о найме нового угла. Марья Дмитриевна, все еще слабая и больная, ежедневно уходила из дома в сопровождении Антона, своего неизменного телохранителя, толкалась по присутственным местам, по передним благотворительных лиц, по приемным филантропических комитетов. Среди этих скитаний Антон впервые знакомился с тою жизнью и обществом, среди которых ему придется проходить свой жизненный путь. Трудно сказать, что чувствовал в эти дни мальчуган; он молча, как будто безучастно смотрел на все; впечатления от тех или других сцен и встреч были, по-видимому, мимолетны и забывались через минуту. Но это были те капли, которые пробивают камень: никакой глаз не подсмотрит, насколько продолбила камень та или другая отдельная капля, но попробуйте оставить этот камень на несколько лет под влиянием этих падающих на него капель, и вас поразит изменение этой когда-то гладкой и ровной поверхности камня. То же бывает с человеком: когда-то он впервые услыхал о некрасивых проделках господина, выглядевшего очень честным, — этот слух смутил его на время, потом, по-видимому, совершенно исчез из его памяти; после он был обманут другом, в которого он глубоко и искренно верил, — это событие глубоко огорчило его, но и оно забылось, как забывается все, забылось, по-видимому, навсегда; завтра он узнает, что личность, которой он поклонялся с чистою любовью в годы светлой молодости, была черствым развратником, шулером, вором, — это открытие потрясет его душу, и, может быть, в его памяти вдруг нежданно-негаданно возникнут, как живые, казавшиеся забытыми воспоминания о тех людях, с которых он когда-то сорвал маску честности, и в нем надломится вера в людей. Вы скажете, что эта вера сломилась внезапно. Нет, она подтачивалась незаметно, постепенно, и, когда ее существование держалось на волоске, — довольно было одного нового явления, чтобы этот волосок оборвался. Так в душе нашего маленького героя покуда впечатления проходили только мимолетно, и было еще неизвестно, что подрывалось, что подтачивалось в этой душе.

На третий день после посещения к Боголюбову Марья Дмитриевна снова плелась со своим сыном через город. Было около трех часов пополудни. Дотащившись до одного из богатых домов в Сергиевской улице, около которого стояло несколько экипажей, Марья Дмитриевна вошла в ворота и скрылась во дворе.

Этот дом принадлежал графу Дмитрию Васильевичу Белокопытову. В то время, когда в него вошла Марья Дмитриевна, окна бельэтажа были ярко освещены десятками огней. Это был день рождения хозяина дома. Широкая роскошная лестница парадного подъезда, убранная тропическими растениями, озарялась мягким светом ламп с белыми матовыми шарами. Лампы поддерживались чугунными статуями, изображавшими негров и индейцев с угрюмыми лицами, как лица рабов, обреченных вечно стоять в одной и той же позе и держать лампы. Внизу лестницы стоял швейцар в пестрой ливрейной одежде с тяжелой булавой в руке, очень походивший на жалкого балаганного актера, одетого в костюм фантастического генерала и старающегося придать своему лицу суровое выражение, что, по мнению балаганного актера, должно быть непременным атрибутом высокого звания. Тут же на дубовых стульях с высокими резными спинками помещалось несколько лакеев с шубами и бархатными салопами в руках. Пестрота их одежд была невообразимая: здесь были гороховые, красные, темно-голубые — одним словом, все те цвета, из каких не принято шить сюртуков и шуб для мужчин, не имеющих несчастия быть лакеями. Одни из лакеев дремали, другие шепотом толковали про «наших», сообщая друг другу такие вещи, о которых толкуют только лакеи и не грезится нам с тобою, мой друг читатель. И бледный свет ламп, и невозмутимая тишина, заспанные лица лакеев придавали этой картине вид сонного сказочного царства, безучастно смотрящего на эти роскошные пальмы и на этих чугунных негров и индейцев, безучастно отражающегося по нескольку раз в этих широких зеркалах. Непривычный зритель удивился бы с первого раза и ширине этой картины, и бесчисленному множеству цветов, людей и статуй, поддавшись обману зеркал. Ему показалось бы, что это царство сна тянется на необозримое пространство и вмещает в себе столько народа, что его не пересчитаешь и в год. Только поприсмотревшись к этому царству сна, можно было убедиться, что оно далеко не так обширно и не вмещает в себе стольких людей, как это кажется при первом взгляде на него; только после внимательного наблюдения можно было сказать, что и ему есть конец, как и всему на свете.

По-видимому, совершенный контраст с этою безжизненною картиной представляли роскошные залы и гостиные, где помещались десятки пожилых и молодых мужчин и женщин. Здесь были лучшие искусственные зубы, лучшие фальшивые локоны и косы, лучшие корсеты на вате, лучшие румяна и белила, лучшие парики и накладки. Здесь были старые барыни с подтянутыми морщинами и седыми локонами на облезлых головах и молодые женщины, исчезавшие в волнах кружев, лент, шелка и газа, подобно манекенам, стоящим на окнах куаферов и модисток. Здесь были серьезные и холодные старики во фраках, старавшиеся держаться твердо на разбитых подагрою ногах, и молодежь, старавшаяся блеснуть разными позолоченными и посеребренными украшениями мундиров. Все это ходило, сидело, тихо разговаривало, громко спорило, четко произносило остроумные фразы и беззаботно смеялось. Особенное оживление охватило всех, когда кончились официальные визиты, когда кончился обед и остались одни близкие с хозяевами люди. Гости сидели отдельными группами. Толки шли самые разнообразные. Политика и внутренние дела России, балы и театры, планы путешествий на воды и филантропические затеи — все это давало неисчерпаемый источник для серьезных споров, для смеха, для остроумия. Впрочем, преобладающей темой разговоров была филантропия, так как хозяйка дома посвящала главным образом всю свою жизнь именно этому роду деятельности.

— Я вотирую за бал с аллегри, — говорила одна маленькая блондинка с беспечным херувимским личиком.

IV

КАТЕРИНА АЛЕКСАНДРОВНА ПРИЛЕЖАЕВА

Стоял ясный, морозный зимний день. Под яркими лучами солнца снег сверкал, как серебро. По улицам торопливо сновал народ, неслись экипажи, поднимая снежную пыль. Господа, раскрасневшиеся от мороза, кутались в шубы, шагали быстрее, порою потирали себе носы, щеки и уши. Думы о теплом угле, о веселом огоньке в печке или в камине, о сытном обеде с добрым стаканом вина, вероятно, мелькали не в одной голове, вызывая на лица светлые улыбки. Но плохо приходилось тем, у кого не было ни шуб, ни теплого угла, ни стакана вина, ни сытного обеда — одним словом, ничего, что могло бы согреть и оживить иззябшее тело. Именно в таком положении находилась Катерина Александровна Прилежаева, когда она, усталая и иззябшая, тащилась из своего захолустья на Литейную. Она уже не впервые переходила в последние дни из одного конца города в другой, стучалась ила звонила у тех или других незнакомых дверей, получала неутешительные ответы и снова, с поникшею головой, пускалась в путь. Она не обращала внимания ни на погоду, ни на свой наряд, ни на прохожих и шла по улицам, погрузившись в свои тяжелые думы. Ее лицо было серьезно; в нем выражалась упорная сосредоточенность мысли, энергическая настойчивость. Казалось, девушка, наперекор судьбе, наперекор всем неудачам, решилась исполнить какой-то план и добиться победы или пасть окончательно в непосильном бою. Она, по-видимому, забыла и голод и холод и шла от одного дома к другому, из одной улицы в другую, не зная, где и когда кончатся ее скитапия. Иногда ее можно было принять за помешанную, когда она, спускаясь с лестницы какого-нибудь дома, вынимала из кармана смятую бумажку, исписанную мелким, но твердым почерком, и вслух бормотала:

— Теперь ближе будет пройти на Знаменскую, потом пройду на Загородный проспект.

Прохожие не без удивления поглядывали на эту плохо одетую молодую личность, так громко разговаривающую с самою собой. Еще более удивлялись некоторые из них, когда девушка, подняв глаза от исписанного лоскутка бумажки, спрашивала первого встречного, где находится та или другая улица. Она предлагала эти вопросы таким тоном, как будто говорила не с незнакомыми людьми, а с самою собой, со своей изменившей памятью. Но какими бы удивленными глазами ни смотрели на нее прохожие, ей не было до этого никакого дела. В последнее время она столько пережила, столько передумала, так твердо решилась действовать по-своему, что никакие посторонние ее целям явления, никакие мелкие столкновения с людьми не могли ни развлечь, ни смутить ее.

Со смертью ее отца, как мы говорили, должна была прекратиться та жизнь в стороне от остального света, которой жила семья Прилежаевых до сих пор. Все взрослые члены семьи почувствовали, что надо как-нибудь иначе устроить свое существование и позаботиться о будущем. Уже в течение нескольких недель с утра и иногда до позднего вечера ходила Марья Дмитриевна со своим неизменным спутником Антоном по разным присутственным местам, прося о пенсии, о вспомоществовании, обивая пороги домов разных благотворительных и влиятельных лиц. Тяжелые впечатления ложились в эти дни камнем на душу Антона. Маленький дикарь, не видавший ничего, кроме своего родного захолустья, вдруг очутился в шумных улицах, среди торопливо снующих людей, среди гремящих экипажей. Он, как совершенно верно заметила его мать, стыдливо и дико смотревший на предлагаемый ему посторонним человеком пряник, вдруг увидал, что его мать плачет, кланяется в ноги каким-то незнакомым людям, выпрашивая помощь, что эти люди или грубо относятся к ней или сострадательно дают ей гривенники, лохмотья старой одежды, спитой чай, что в числе этих черствых, упрекающих за что-то его мать, грубых людей, есть его близкие родные, живущие счастливо и богато; что, наконец, один из этих родных, мальчик лет двенадцати, стройный, красивый, цветущий, протянул ему, Антону, свою руку, назвал его братом, дал ему денег. Антон не понимал ни ненависти этих людей, ни внезапно пробудившейся любви этого мальчика. Он одинаково дико смотрел и на брань этих людей, и на ласки этого барчонка.

С недоумением, иногда с откровенной детской злобой, порой с задушевными, горькими слезами передавал Антон в ночном затишье свои впечатления любимой сестре, и у нее сжималось сердце, ныла грудь. Катерина Александровна с давних пор привыкла жить жизнью своего брата, радоваться его радостями, печалиться его печалями. Он был с самой колыбели единственной отрадой Катерины Александровны. Она долго росла одиноко в своей семье, когда наконец родился Антон; он был живой игрушкой, вечным собеседником маленькой Кати; через год после его рождения она поступила в одну из «патриотических» школ; но и там, среди чужих людей, среди ученья, среди шитья, ее мысли постоянно неслись к маленькому дорогому существу. Зато какой радостью, какой любовью светились синие глазенки мальчика, когда вечером накануне праздников в подвале появлялась Катя! На своем детском языке, едва начав лепетать, он уже передавал любимой сестре все свои мелкие радости и крупные огорчения. Каким восторгом исполнилось все его маленькое существо, когда Катя после пятилетнего пребывания в школе совсем возвратилась домой! Она научилась немногому в школе — там учили шить, читать, писать, считать и петь. Кое-какие отрывки из географин и истории запали в голову молодой девушки, кое-какие понятия о литературе мельком дошли до нее. Но малютке брату казалось, что сестра его удивительно умная, удивительно ученая. И как же было не думать этого ребенку, когда сестра его умела петь такие чудесные песни, когда она рассказывала, что на свете есть теплые, теплые земли, где живут нерусские люди, ходящие без одежды, живущие без домов, не знающие ни голоду, ни холоду, поющие песни и пляшущие около зажженных костров, когда она наизусть читала брату: «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда, хлопотливо не свивает долговечного гнезда» или: «Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей, я рощам возвратил певицу; я возвратил свободу ей». И многое, многое еще знала Катя и про цыган, весело кочующих где-то шумною толпой, водящих с песнями медведя, живущих не в городе, не в подвалах, а среди широких, широких полей, и про медного всадника, выстроившего Петербург на берегу пустынных волн, где прежде был приют убогого чухонца. Антон вполне был уверен, что Катя знает и еще более, но только не говорит всего, и, может быть, он был прав; может быть, Катя действительно знала гораздо более того, что она рассказывала брату о Татьяне Пушкина, о Тамаре Лермонтова и других героинях прошлого.

V

ЛИЦОМ К ЛИЦУ С БЛИЖНИМИ

Катерина Александровна отворила тяжелую дверь парадного подъезда и очутилась в обширных сенях перед широкой лестницей. Около одного из окон, бывших по обе стороны дверей, у ясеневого стола сидел с газетой в руках высокий худощавый старик в долгополом черном сюртуке и белом галстуке. Услышав шум отворившихся дверей, он неторопливо повернул голову, приподнял брови и через очки посмотрел на посетительницу.

— Куда? — лаконически спросил он.

— Могу ли я видеть княгиню? — произнесла Прилежаева.

— А вам зачем? — снова спросил старик.

— Я воспитывалась в школе под ведением княгини и ищу места, — проговорила в замешательстве Катерина Александровна, на которую пристально смотрел через очки старик.

КНИГА ВТОРАЯ

I

ДЕТСКИЙ ПРИЮТ ГРАФОВ БЕЛОКОПЫТОВЫХ

В одной из отдаленных от центра города местностей, где гнездится небогатый люд, где редко слышится шум экипажей, где вечером тускло светят масляные фонари, стояло довольно большое здание самой невзрачной архитектуры, лишенное всяких украшений, похожее на выкрашенный желтою краской ящик с десятками окон. Двери подъезда этого дома были постоянно заперты и иногда не открывались в течение целого дня, как будто в этом доме давным-давно умерли все его обитатели и никто посторонний не решается и не считает нужным заглянуть, что делается за этими желтыми голыми стенами. Впрочем, если бы кто-нибудь посторонний и вздумал постучаться в эти двери не в урочный час, не в определенный день, то ему навстречу появилась бы грубая фигура старого отставного солдата, облеченного в звание швейцара, и сухо ответила бы: «Сегодня нет приема». Прежде чем посетитель успел бы что-нибудь возразить, перед ним снова захлопнулась бы дверь и загадочный дом снова стоял бы, как могильный склеп, пугая своими закрашенными до половины белою краской окнами, как глазами, у которых зрачки покрыты бельмами.

Не веселее выглядел дом внутри. Большие комнаты и длинные коридоры со сводами были выкрашены голубовато-серой краской; нижняя часть стен, покрытая масляной краской, выглядела почти черной. Здесь слишком жидкая краска, положенная на серые стены, уже во время крашения расползлась пятнами, окаймленными сотнею бурых зигзагов, змеек и ручейков, делавших эту часть стен похожею на фантастические, темные географические карты или на исписанное иероглифами пространство. Стены коридоров и большей части комнат были лишены всяких украшений и убивали своим однообразием, своим мутно-голубым колоритом, похожим на цвет вечернего осеннего неба. В крайних комнатах дома помещались два ряда железных кроватей, покрытых грубыми шерстяными одеялами. Между кроватями стояло по небольшому шкапику и табурету неуклюжей формы; и шкапики, и табуреты, и кровати были выкрашены темно-зеленой краской. Эта смесь серого и темно-зеленого цветов придавала картине холодный колорит, усиливавшийся еще более при помощи замазанных пожелтевшей белой краской окон. Вглядевшись попристальнее в эти окна, вы увидали бы, что чьи-то руки усиленно и настойчиво постарались процарапать тонкий слой краски, плотно приставшей к стеклам. Как трудно было достигнуть каких-нибудь благоприятных результатов в этих усилиях, было уже видно из того, что царапины появлялись в сотне различных мест и почти нигде не были сделаны настолько удачно, чтобы сквозь них можно было действительно рассмотреть что-нибудь. Только в трех, в четырех местах настойчивые руки, по-видимому, добились желанной цели и отскоблили довольно большие куски краски, но следы их работы были тотчас же уничтожены: замазаны новым слоем краски. В этих проскобленных местах, в этих пятнах была целая потрясающая история тщетных усилий со стороны неизвестных и темных человеческих личностей, стремившихся взглянуть на жизнь своих ближних, на живой мир; над этими проскобленными местами и пятнами можно было так же серьезно задуматься, как над каким-нибудь подземным ходом, прорытым без помощи инструментов, прорытым в бессонные ночи, прорытым одним арестантом, в течение долгих лет жившем одной мыслью о свободе, о бегстве из острога.

Еще мрачнее выглядела одна небольшая комната. В ней вместо кроватей стояли черные матовые столы и черные скамьи, походившие ва половинки тех катафалков, которые приносятся гробовщиками в дом, где лежит покойник. Сходство с катафалками и напоминание о смерти могло тем скорее броситься в глаза, что именно в этой комнате стены были увешаны десятками картин, походивших на образа преддверия бедной сельской церкви. Эти картины, покрытые пожелтевшим лаком, изображали «потоп», «изгнание Адама и Евы из рая», «смерть Авессалома», «казни Египта», «распятие Христа» и тому подобные мрачные события священной истории. Перед скамейками стоял черный же квадратный стол, как будто приготовленный для панихиды. В этой комнате царствовал особенно холодный воздух; ее почти не топили.

Рядом с нею была большая зала с большим столом посередине и с табуретами около стен; рядом с этой залой была другая зала с несколькими узкими столами, со скамейками вокруг них и с гравированными портретами каких-то важных и надутых личностей, грозно смотревших со стен. И везде, куда бы мы ни взглянули, царствовали все те же серые, черные и темно-зеленые цвета, убийственно однообразные, убийственно холодные.

Но здесь жили люди, даже очень много людей.

II

«ПЕРЕДАЙТЕ СОСЕДУ» — СТАРАЯ ИГРА В ЕЕ ПРИМЕНЕНИИ К УПРАВЛЕНИЮ

Уже прошло около двух недель с тех пор, как Катерина Александровна впервые переступила порог этого невеселого дома, с тех пор, как впервые она уснула в общей спальне под звуки детского храпенья. Но только теперь она могла дать себе ясный отчет о той среде, о тех личностях, среди которых ей приходилось жить. В предшествовавшие дни она ко всему присматривалась, прислушивалась, собирала обо всем сведения, — теперь ей было вполне ясно, какой мирок окружает ее. Вывод был не очень веселый, хотя в то же время склонный к юмору ум девушки и увидал, что все окружающее ее крайне нелепо, смешно и комично.

Приют графов Белокопытовых был одной из сотен тяжелых обуз, оставленных в наследство графу Дмитрию Васильевичу Белокопытову и его родственникам одним из их предков. Этот предок когда-то получил в течение пяти или шести лет до пятнадцати тысяч душ крестьян в виде подарка. Он не мог проживать всех получаемых им оброков с крестьян, несмотря на то, что он содержал сотню дворовых людей, десятки музыкантов, множество любовниц, целые своры собак, давал балы и обеды на целую губернию. Вследствие этого он задумал потешить себя новыми затеями, настроил из крестьянских денег богаделен, приютов, завел пансионеров-бедняков и, делая духовное завещание, поставил наследникам в обязанность продолжать начатые им филантропические затеи. Шли годы, в среде пансионеров, в богадельне и в приютах по-прежнему звучали молитвы за благодетелей, но сами благодетели были уже не те и не так смотрели на своих прихлебателей, как их предшественники. Дело в том, что имение дробилось, прокучивалось по частям; потомкам привередливого богача делалось все труднее и труднее поддерживать учреждение предка и выдавать, согласно завещанию последнего, ежемесячные пенсии. Такие личности, как граф Дмитрий Васильевич Белокопытов и его сын, не только не гордились тем, что в основной капитал разных филантропических учреждений положены их фамилией десятки тысяч, но просто раздражались, вспоминая, что на эти десятки тысяч было бы еще возможно устроить порядочную оргию, подарить пару рысаков любовнице и, может быть, уплатить кое-какие мелкие долги разным вахмистрам, унтер-офицерам, камердинерам и тому подобным людям, очень бесцеремонно требовавшим отдачи своих денег или прикрытия своих грабительских проделок. Граф Дмитрий Васильевич, принужденный выжимать из своих крестьян последние соки и все-таки не имевший возможности свести концы с концами, настолько ненавидел все благотворительные учреждения, носившие его фамилию, что никогда не пользовался своим правом заседать вместе со своими родственниками в комитетах, управлявших делами этих учреждений. Большинство его родственников мужчин смотрели на дело не лучше, и потому делами учреждений управляли главным образомъ женщины — Дарья Федоровна Белокопытова, Марина Осиповна Гиреева и тому подобные личности.

Но у всех этих барынь было чрезвычайно мало свободного времени; они должны были делать и принимать визиты, ездить на официальные балы и обеды, так как пропустить какой-нибудь бал или обед было невозможно, не возбуждая толков о своих отношениях к тем лицам, на чьем балу или обеде они вздумали бы не появиться; им приходилось проводить утренние часы за рассматриванием модных материй, привезенных из английского магазина, за примеркою платьев, доставленных от модисток, за просматриванием счетов, принесенных их управляющими, и устройством своих чисто семейных дел. Эти барыни в то же время занимались общественной деятельностью, заседали в разных филантропических комитетах, посещали богадельни, приюты и тюрьмы. В тюрьме между арестантами Гиреева даже успела сделаться популярной настолько, что однажды у нее там вытащили на память из кармана кошелек и отрезали золотые часы. Кроме того, княгиня Гиреева, имевшая близких родственников в дипломатическом мире, принимала живое и деятельное участие в судьбах Европы, переписывалась с Гизо и Монталамбером и очень ревностно занималась вопросом о сближении англиканской церкви с православною, видя возможность этим путем тесно связать Россию с Америкой. Графиня Белокопытова, хотя и была младенчески несведуща в политических вопросах, но так же, как и Гиреева, заботилась о делах православия; она вела деятельную переписку с несколькими архиереями, вводившими православие между евреями, поляками, кавказскими народами и инородцами Сибири. Отказав себе в самом необходимом, она пожертвовала для раздачи киргизам тысячу посеребренных крестиков, несколько тысяч картинок духовного содержания и сшила сто воздухов из собранных ею у знакомых поношенных шелковых платьев. Все это отнимало у Гиреевой и Белокопытовой возможность управлять своими собственными благотворительными учреждениями. Кроме того, эти женщины были отлично образованы, но почти безграмотны: Гиреева, хотя и переписывалась о судьбах Европы с Гизо и Монталамбером, хотя и знала первые четыре правила арифметики, но очень плохо умела писать по-русски и делала довольно крупные грамматические ошибки. Дарья Федоровна, хотя и вела душеспасительную переписку с разными архиереями, хотя и писала правильно по-русски с тех пор, как отбросила окончательно буквы ѣ, э и ь, но зато она не знала даже первых четырех правил арифметики и приходила в полнейшее смущение, когда ей нужно было свести самые несложные счеты. Особенно пугали ее дроби, и она никак не могла понять, каким образом 1/7 может быть меньше 1/3. Вследствие всего этого благотворительницы устроили целую администрацию, целый департамент управления своими филантропическими учреждениями. Здесь были попечители, казначеи, правители дел, секретари, писцы, взятые из того слоя общества, в котором более всего грамотных людей, к которому принадлежали действительный статский советник Боголюбов и доктор Грохов, люди, дошедшие от нищеты до благосостояния при помощи труда, действительных знаний и уменья удить рыбу в мутной воде. Боголюбов и Грохов вертели делами, представляли попечительницам невообразимо сложные отчеты с точными указаниями на какие-нибудь израсходованные 2/9 частей копейки, и попечительницы оставались вполне спокойны, не умея проверять счетов и оставляя за собою только право посещать в высокоторжественные или свободные дни свои приюты и богадельни и определять туда детей, стариков, помощниц и начальниц.

Но, доставляя отчеты барыням, Боголюбовы и Гроховы никогда не забывали, что для них гораздо больше значения имеют определившие их на места мужья и родственники этих барынь, чем сами барыни, и потому стремились сообразоваться в своем управлении делами с целями мужской половины фамилий Белокопытовых и Гиреевых. Стремления же мужчин сводились к одному: соблюсти формальную сторону и тратить как можно меньше денег на дело. Вследствие этого вся деятельность Боголюбовых и Гроховых направилась на то, чтобы в уставах благотворительных учреждений появлялось как можно больше громких и жалких слов для утешения барынь и как можно меньше статей расходов для успокоения мужчин. Так, в уставе приюта говорилось, что детям должна даваться сытная и здоровая пища, по полуфунту говядины и по полутора фунта хлеба в день, два раза чай с хлебом, ужин из одного блюда и тому подобное, а в смете значилось, что на воспитанницу отпускается только девять копеек в сутки. Барыни восхищались словами о сытной и здоровой пище, о полуфунте говядины в день и, вследствие отсутствия арифметических знаний, никак не понимали, что на девять копеек нельзя приготовить обеда, ужина и чая, если бы даже за говядину платилось только 10 коп. за фунт. Мужчины пропускали без внимания громкие фразы и выражали свое удовольствие за то, что бюджет доведен до minimum'a. В бюджете действительно появлялись очень интересные статьи; так, например, для 50 воспитанниц на канцелярские принадлежности, учебные пособия и медикаменты отпускалось только 60 руб. в год; на мыло и прачешные потребности 50 руб. в год; на одежду, обувь и белье по 13 руб. на воспитанницу; на еду служителей по 7 коп. в день. Одним словом, Боголюбовы и Гроховы довели бюджет до того, что призреваемые умерли бы с голода, если бы они не ели своей пищи, не пили своего кофе, не насыщались бы где-нибудь вне приюта в праздники. Конечно, администраторы не забыли себя и довольно щедро назначали суммы на ремонт здания, на разъезды себе. Так, например, за разъезды Боголюбов получал до 350 рублей в год и посещал приют не более как раз в месяц! Мужская половина фамилий Белокопытовых и Гиреевых таким образом была вполне довольна и всеми силами старалась выводить в люди Боголюбовых и Гроховых, платя этим дешевым способом за их усердие. Барыни тоже были в восторге и прославляли Боголюбовых и Гроховых за самоотверженные заботы о бедных, за служение на пользу бедных людей без жалованья. Боголюбовы и Гроховы с достоинством несли звание «друзей бедных», с благодарностию принимали то чин, то доходное место или награду от казны и благодушно предоставляли начальницам филантропических учреждений сводить концы с концами из выдаваемых по смете сумм.

Если Боголюбовым и Гроховым нелегко было составлять уставы, удовлетворяя и барынь и мужчин, то начальницам богаделен и приютов предстояла не менее трудная задача накормить на 9 копеек каждого из призреваемых. Однако от кандидаток в начальницы не было отбою. Это было, по-видимому, странно. Но дело в том, что кандидатки в начальницы как женщины совершенно не умели рассчитать заранее, выгодно ли будет их место; кроме того, они знали, что старые уставы, составленные предком Белокопытовых, назначали еще меньше денег на еду и что, несмотря на это, первые правительницы не только сводили концы с концами, но даже и наживались. «Если они наживались, значит, и мы можем нажиться», — рассуждали они, не понимая того, что бюджеты старых уставов были простою формальностью: в приюты и богадельни в старые годы неслась и везлась провизия из деревень старого Белокопытова, и этой провизии было столько, что призреваемые не могли ее истребить и начальницы просто торговали ею. Мука, крупа, гуси, куры, мед, сушеные грибы — все это было предметами торговли, и начальницы уподоблялись помещицам, собиравшим оброк со своих деревень. Теперь же провизии, привозимой крестьянами Белокопытовых, не хватало и для самих господ, так как они все оброки перевели на деньги. В приюты и богадельни не перепадало ничего. Учредитель этих благотворительных заведений постоянно присылал в них экстренные суммы, теперь же Белокопытовы старались всеми силами только об ограничении средств этих учреждений и даже выставили кружки для сбора подаяний у прохожих; но прохожие шли своим путем, а кружки так и стояли пустыми. Только какой-то негоциант, живший рядом с приютом и потерявший счет деньгам, ежегодно при получении из-за границы транспорта с фруктами присылал в приют ящик апельсинов. Но что значат апельсины там, где недостает хлеба. При таком положении дел новым начальницам благотворительных заведений нечего было и думать о наживе. Приходилось при поступлении на место заботиться только об одном: чтобы не попасть в долговое отделение.

III

ЗАТИШЬЕ

Марья Дмитриевна нанимала небольшую квартиру во втором этаже деревянного дома, против школы гвардейских подпрапорщиков. Этот дом уцелел до сих пор. В квартиру вели довольно крутая лестница и галерея. Помещение состояло из трех комнат, кухни и темной передней. Две комнаты выходили окнами на улицу; окна третьей комнаты и кухни выходили на галерею. Марья Дмитриевна не могла оставить за собою все это помещение и потому отдавала две комнаты жилицам, оставив себе третью. Эта комната была в два окна, довольно светлая.

При взгляде на эту комнату можно было сейчас же заметить, что чья-то заботливая женская рука трудилась над ее убранством. Дешевенькая, подержанная мебель была чиста и подновлена; на подоконниках красовались горшки с дешевыми гераниями и белыми китайскими розами; на столе была разостлана белая вязаная салфетка. Все это было бедно, крайне просто, но какое праздничное чувство разлилось в душе Катерины Александровны, когда она окончательно обставила этот уголок!

— Ну, мама, теперь и ты будешь жить как люди! — говорила она, целуя свою слабую, беспомощную мать.

— Пошли тебе господь силы, Катюша! — промолвила в ответ Марья Дмитриевна. — Тяжело тебе будет нас содержать.

— И, мама, что за тяжело? Все работать будем…

IV

НЕПРИЯТНОЕ СОБЫТИЕ В ПРИЮТЕ ГРАФОВ БЕЛОКОПЫТОВЫХ

Над Петербургом повеяла весна. Солнце светило ярко; снег быстро таял; на улицах началось более усиленное движение. В некоторых домах уже выставлялись рамы и в комнаты врывался веселый шум. Несмотря на грязь и большие лужи воды, разлившейся по улицам, солнечный свет и тепло звали на воздух из душных комнат. Никогда в течение целого года не чувствовалось детьми так сильно стремление вырваться на свободу из мрачных стен приюта, как теперь. Девочки за несколько недель толковали об отпусках домой на время Пасхи и ждали праздника с таким нетерпением, как будто им придется сменить унылую приютскую жизнь на шумную, полную развлечений и довольства жизнь дома, как будто им не придется разбрестись по подвалам и чердакам, где гнездились их отцы и матери. Но как бы ни были жалки притоны этих бедных отцов и матерей, как бы ни была печальна обстановка в этих притонах, а девочки все-таки имели основание радоваться отпускам домой; дело в том, что дома их ожидала воля. Там резкий звон колокольчика не прервет их утренних грез; там, может быть, не станут их ругать за желание понежиться лишних пять минут на постели и даже будут рады, что дети лежат и не мешают взрослым; там не погонят их гулять в урочный час, несмотря на пасмурную погоду, и не удержат их в четырех стенах в минуту солнечного блеска ради того, что эта минута назначена не для гулянья; там не заставят их сидеть навытяжке и шить, шить до одуренья. Может быть, и там они встретят брань, принуждены будут работать, станут есть такую же плохую и даже худшую пищу, но зато все это будет случайными неприятностями, а не бессменным гнетом, возведенным в систему. Приютский гнет страшен именно потому, что он продолжается изо дня в день, что он надавливает одни и те же наболевшие места, что каждое его проявление известно заранее и что против него нет никакой возможности ни бороться, ни защищаться. В этом состоит его главная разница с семейным гнетом, который вообще в наших семьях редко возводится в правильную систему, в простых же бедных семьях решительно никогда не бывает систематичным. В этих семьях колотушки и ласки, порядочная и плохая пища — все зависит от внешних случайных обстоятельств.

Чем больше было оживления и толков среди воспитанниц, готовившихся вырваться на время из своей тюрьмы, тем более омрачались лица тех несчастных молодых созданий, у которых не было ни родных ни знакомых. Они знали по опыту, как скучны, как невыносимы праздники в приюте. Время в праздности идет здесь еще медленнее; скука среди полуопустевших зал и спален делается еще ощутительнее; помощницы, принужденные дежурить и томиться на своих местах только ради небольшой кучки этих бездомных сирот, делаются еще придирчивее и злее и, считая по привычке необходимым ничего не делать в праздники, развлекают себя грызней с воспитанницами. Зная по опыту всю неприветную сторону приближающихся праздников, бездомные дети ходили как в воду опущенные и с завистью смотрели на своих более счастливых подруг. Но если близкое будущее тяжело влияло на настроение маленьких девочек, то тем сильнее оно действовало на настроение взрослых. Сильнее развитое воображение рисовало в более ярких красках темные стороны предстоящего положения; сильнее работавшая мысль, пробуждающаяся страстность предъявляли более требований жизни и не моглп примириться с невеселым положением за один какой-нибудь праздничный обед. Раздражение в подобных несчастных созданиях проявлялось очень заметно: они придирались сильнее к подругам; они больше грубили помощницам; они иногда безотчетно плакали и начинали браниться, когда их спрашивали, о чем они плачут. Именно в подобном состоянии находилась Скворцова. В ее движениях, в ее поступках, в ее фигуре было что-то ненормальное, лихорадочное. Иногда она задумчиво сидела над работой и, по-видимому, была совершенно спокойна; но стоило только прикоснуться к ее плечу или громко кликнуть ее по имени, и девушка вся вспыхивала до ушей ярким румянцем, точно ее поймали не за работой, а на месте преступления. Иногда она ни с того ни с сего откидывала свои гладко причесанные волосы, проводила рукой по лбу, выпивала две-три кружки воды. Была одна ночь, когда все слышали бред девушки; другую ночь она проплакала напролет и встала утром с распухшими глазами. Перемена в ней была так сильна, что подруги начали приставать к ней с вопросами, что с нею случилось.

— Отстаньте! Вам-то что? — грубо отталкивала она их от себя.

— Да ты не больна?

— Ну да, в чахотке помру в один день с Марьей Николаевной; в одном гробу и хоронить будут.

V

СТАРАЯ БАРЫНЯ И СТАРАЯ РАБА

Рано утром, повидавшись с Анной Васильевной и Наташей, которую снова перевели в классную комнату, Катерина Александровна пошла домой. Ее лицо так сильно изменилось в последний день, что Марья Дмитриевна тревожно спросила дочь о здоровье.

— Ничего, мама, я здорова, — ответила Катерина Александровна. — Неприятности только у нас случились там со Скворцовой!

— Слышала я, слышала от Флегонта Матвеевича, — вздохнула Марья Дмитриевна. — Да ты не принимай, голубушка моя, все к сердцу, береги себя.

— Нельзя, мама, не волноваться, когда человека губят.

В эту минуту в комнату вошел штабс-капитан, услышавший голос Катерины Александровны.

Часть вторая

КНИГА ТРЕТЬЯ

I

ОЩУПЬЮ

В жизни, как в море, нередко случаются внезапные бури, смущающие ее будничный покой. Мы приходим в замешательство, спешим отстоять себя, бросаемся из угла в угол, сталкиваемся с ближними, воюем за свое существование, теряем рассудок… Но вот мало-помалу буря стихает, ее следы исчезают, мы успокаиваемся и хладнокровнее осматриваемся кругом. Кое-что из нашей прежней обстановки погибло, кое-что надорвалось и в нас самих, но наступившая тишина все-таки дает нам возможность плыть дальше и с обломанными мачтами, и с попорченным рулем, и с ослабевшими силами — и мы снова пускаемся в путь. Такое затишье настало в семье Прилежаевых, когда замолкли последние раскаты бури, начавшейся с того памятного осеннего дня, когда погиб Александр Захарович. Иногда Катерина Александровна мысленно оглядывалась на это педавнее прошлое, и ее изумляло разнообразие пережитых в это время событий, цеплявшихся одно за другое, сплетавшихся в один пестрый и прихотливый узор. Еще год тому назад ее семья прозябала где-то в подвале, неведомая никому и не знавшая никого, кроме какого-нибудь соседнего лавочника или мелкого чиновника, отдававшего ей в стирку свое белье, и вдруг перед этой семьей прошли Боголюбовы, Гроховы, Гиреевы, Белокопытовы, Прохоровы, Зорины, Скворцова и еще десятки самых разнохарактерных личностей, из которых каждая влила свою каплю меду или дегтю в жизнь этой семьи. Какие неожиданные сближения возникли в эти дни: какой-то полунищий Прохоров сделался другом, спутником Катерины Александровны и Антона; из-за какой-то Скворцовой пришлось договориться Катерине Александровне до сильного разлада с матерью… Чем больше задумывалась Катерина Александровна над недавними событиями, тем яснее становилось ей, что не она управляла этими событиями, а они управляли ею. Они, подобно волнам потока, несли ее за собою, наталкивали на песчаные мели, наносили на острые камни и влекли все далее и далее, а она ни разу не попробовала выбраться из потока куда-нибудь на берег, но старалась только как-нибудь расчистить этот поток, чтобы потом иметь возможность плыть вперед без препятствий. Но — дальше в море, больше горя — едва успевала она выбросить из потока задевший ее камень, как течением уносило ее еще дальше и наталкивало на новые препятствия. Утомленная этой борьбой, молодая девушка впервые не стала хлопотать над уничтожением попавшегося ей на пути камня, а просто отстранилась от него и вышла на берег именно в ту минуту, когда Марья Дмитриевна решительно отказалась принять в свой дом Скворцову. Катерине Александровне в эту минуту стало вполне ясно, что тут нельзя ничего поделать, так как приходилось или пожертвовать матерью или Скворцовой. Молодой девушке было тяжело и больно согласиться с матерью, что нельзя крыть чужую крышу, когда сквозь свою каплет. Но между тем приходилось поступить именно так. Впервые в этом молодом создании началась та роковая борьба чувства и рассудка, которая так часто губит молодые существа. Чувство говорило: «Иди и спасай ближних»; рассудок подсказывал: «едва ли ты спасешь их, сама же непременно погибнешь». Мучительное чувство сжимало сердце, пробуждало упреки совести за черствость, за холодность, а рассудок подыскивая оправдания, говорил, что, живя на кладбище, всех покойников не оплачешь, что надо прежде всего позаботиться о себе, завоевать ту силу, при которой возможна борьба. Катерине Александровне не нужно было быть героиней для того, чтобы бороться изо всех сил ради спасения Скворцовой, но ей нужно было выдержать страшную душевную борьбу для того, чтобы не вмешиваться в подобные истории в будущем и смотреть сквозь пальцы на подобные события, твердо решившись преследовать только одну цель — свое собственное спасение. Горячность и доброта являются почти постоянными качествами молодого здорового существа; напротив того, сдержанность и рассудочная холодность, эти атрибуты долголетней опытности, усваиваются в молодые годы с величайшим трудом и почти всегда влекут за собой или полнейшую нравственную ломку или чисто физическое расстройство.

Когда Катерина Александровна впервые сделала уступку матери и отказалась взять к себе Скворцову, ей стало невыносимо тяжело и больно. Она не обвиняла мать; она сознавала, что мать права, но именно это сознание более всего заставило ее упасть духом. Этот случай как будто явился роковым приговором судьбы, гласившим, что отныне Катерина Александровна должна холодно глядеть на погибающих и думать только о том, как бы не погибнуть самой. Но где же найти запас такого хладнокровия, такой черствости, чтобы иметь возможность идти мимо утопающего и думать: «Тони, брат: мне нужно прежде о себе позаботиться!» Как приучить себя холодно смотреть, как давят человека, и говорить: «Ну, что ж… пусть его давят: ведь и меня тоже давят; так мне нужно прежде свое горло освободить». Поступать так было тем труднее, что молодость, вечно смелая и надеющаяся ради своей неопытности и веры в свои силы, утешала себя тем, что «все можно уладить как-нибудь», «авось удастся и других спасти, и самой выйти победительницей из борьбы», «волка бояться, так и в лес не ходить». Эти неопределенные, не подкрепленные никакими практическими соображениями надежды на авось, на как-нибудь могли быть разбиты только беспощадными доводами опытности; но подобной опытности не было и не могло быть у Катерины Александровны. Молодой девушке приходилось увлекаться, наэлектризовываться своими светлыми надеждами, а потом мало-помалу вырывать их с болью из своей головы под влиянием убеждений более опытных людей или под влиянием горькой деятельности. Участь Катерины Александровны походила на участь слишком рано вынесенного на воздух нежного растения. Оно приготовляет почку за почкою, но ночные заморозки и холодные утренники губят эти почки. Оно собирает новые силы и снова приготовляет почки, а те же внешние враги губят их, как и прежде. Наконец, силы растения уже начинают истощаться и его враги губят уже не одни его почки, но и его самого: оно хиреет и начинает увядать. Так идет эта борьба между внешними обстоятельствами и естественными проявлениями жизненной силы и, смотря на это бедное созданьице, вы невольно задумаетесь над тем, перенесет ли оно это тяжелое для него время, дождется ли теплых, живительных дней лета или греющие лучи летнего солнца озарят окончательно засохший стебель?..

Летние свободные дни Катерина Александровна проводила почти постоянно в обществе братьев и штабс-капитана. Она присутствовала на уроках Антона, смотрела, как штабс-капитан поверял ошибки в тетрадях мальчика, слушала, как он объяснял мальчугану арифметику, как переводил с учеником легкие французские и немецкие фразы. Иногда она со вздохом замечала, рассматривая какую-нибудь тетрадь:

— А я до сих пор и не знала, что слово «звезда» пишется через ѣ! А тоже маленьких детей учу! Хорошо они будут знать грамоту!

Порой она слушала, как штабс-капитан диктовал Антону несложную задачу и с нетерпением ждала, как решит ее братишка.

II

ТРЕВОЖНЫЕ ВОПРОСЫ

Общественные события, по-видимому, очень отдаленные от маленького мира наших героев, не прошли для него даром и внесли нечто новое в его однообразную жизнь. Вести о войне волновали и его, как они волновали весь Петербург и всю Россию.

Флегонт Матвеевич в последнее время стал пристально следить за газетами и интересовался известиями о военных событиях. Так как в то время еще не существовало розничной продажи отдельных нумеров газет, то старый воин довольно аккуратно два раза в неделю относил свою дань ближайшему трактиру за право выпить стакан «брандахлысту», как называл штабс-капитан трактирный чай, и за возможность почитать «Ведомости». Старик так часто и так пространно рассуждал о военных действиях, что наконец в скромной квартире Прилежаевых чаще всего стали слышаться имена разных героев и главнокомандующих, как будто эти люди были здесь своими людьми. Некоторые из них стали не только любимцами, но даже предметами гордости семейного кружка; другие же, напротив того, вызывали очень строгие замечания и выговоры со стороны отставного служаки, который как-то выразился про одного сплоховавшего генерала: «Ну, осрамил! На весь мир осрамил нас!»

Впрочем, в рассуждениях старого инвалида о войне не было ничего необыкновенного, тем более что его интересовала война даже не просто как бывшего военного, но и как отца будущих офицеров. Гораздо более странным могло показаться то обстоятельство, что война заинтересовала и такую живущую своими узенькими интересами миролюбивую личность, как Марья Дмитриевна. Однако случилось именно так. Марья Дмитриевна вся погрузилась в глубокие соображения о том, «кто кого поколотит», «возьмут ли француз и англичанин Петербург или опять в Москву пойдут с двунадесятью языками», «разобьют ли поганого турка» и «утрут ли нос австрияку за то, что он нам гадит подвохами». Марья Дмитриевна выказала даже необыкновенное жестокосердие, говоря, что, кажется, «если бы ей этот; самый француз попался, так она бы ему, голоштанному, своими руками глаза выцарапала, а этому турке поганому по волоску, по волоску всю бороду выщипала бы». Политические соображения Марьи Дмитриевны вообще оказались довольно своеобразными и получали свое направление большею частью из мелочной лавочки. Мелочная лавка, помещавшаяся под квартирой Прилежаевых, сделалась клубом для политиков подвалов, чердаков, углов и «комнат с мебелью». Здесь находились великие знатоки истории, утверждавшие, что Бонапарт, видимо, отогрелся после того, как его заморозили в Москве; некоторые утверждали, что это он злобу хочет сорвать за то, что его на острове царицы Елены с двенадцатого года на цепуре держали. Здесь находились такие мудрые географы, которые трусили, что враги уж в Черное море пришли и, значит, близко к Москве подходят. Опасения этих мудрецов встречались с иронией барскими лакеями и офицерскими денщиками, доподлинно знавшими, что теперь уже не старый Бонапарт колобродит, а молодой, и что Черное море от Москвы далеко, а подходит к Киеву. Сведения некоторых заходили так далеко, что они утверждали, будто бы Бонапарт в амбицию вломился за то, что наш царь с ним породниться не захотел, а написал ему: «Ты, любезный друг, управляйся как знаешь со своими голоштанными французами, а в мои хрестьянские дела не мешайся». Впрочем, несмотря на более или менее высокую степень образования и различие «политических убеждений», все ораторы сходились в одном том, что «мы всех шапками забросаем» и что «француз жидок». Марья Дмитриевна со свойственным ей смирением выслушивала всех и вздыхала, чуя что-то недоброе. Возвращаясь домой, она сообщала слышанное Флегонту Матвеевичу и кротко выслушивала его бесконечные замечания.

— А к нам-то, батюшка, думается, не придут? — боязливо спрашивала она каждый раз, наслушавшись рассуждений старого воина.

— Где же прийти! Теперь зима скоро, — успокаивал ее герой.

III

«МАЛЬБРУГ В ПОХОД ПОЕХАЛ…»

Покуда штабс-капитан и Марья Дмитриевна разрешали политические вопросы в лавочном клубе, покуда Александр Прохоров и Катерина Александровна шли ощупью к какой-то еще смутной для них самих цели, в кружках знакомых нам личностей, как и во всем русском обществе, происходили разные события, разные толки, тоже вызванные отчасти войной. У княгини Гиреевой уехали на войну два племянника, за которых ей пришлось заплатить порядочные суммы по предъявленным ко взысканию векселям; в деревни посылалось письмо за письмом с требованиями, чтобы управляющие немедленно, какими бы то ни было способами, собрали деньги с крестьян. Кроме волнения по поводу хлопот о деньгах добродушная старуха испытывала всю тягость разлуки с этими хотя и беспутными, но во всех отношениях дорогими ей родственниками и стала не на шутку прихварывать. Это обстоятельство заставило собраться в ее дом всевозможных родственниц, желавших развлечь старуху и завоевать себе уголки в ее духовном завещании. Весь этот нежный родственный кружок погрузился в толки о политических событиях, в чтение газетных известий, в щипание корпии, приготовление бинтов. Здесь изгнан был французский язык и царствовал русский; даже платья некоторых из молодых родственниц Гиреевой получили новый покрой и носили название «патриоток» и русских сарафанов, хотя их сходство с русскими сарафанами было более отдаленное, чем сходство лубочных портретов с их оригиналами. Среди этих тревог и волнений княгиня совершенно забыла о своем проекте выдать Катерину Александровну замуж, и так как последняя не напоминала о себе, то этот проект и не появлялся на свет божий.

Еще менее думал об этом проекте Боголюбов. Война коснулась и его интересов. Уже с самого начала войны он был в постоянных хлопотах, и хотя еще хмурился, что ему пришлось упустить из рук богатую тетку, но мало-помалу стал забывать даже и об этой утрате: его дела, висевшие на волоске и известные только ему, стали поправляться с каждым днем. В заботах о них он даже не обращал внимания на все возраставшую дружбу жены и Карла Карловича. Наконец он дождался давно желанной поры и отправился в командировку на юг по поручению комиссариата. Конечно, расставание Павлы Абрамовны с супругом не обошлось без истерических рыданий, без закатывания глаз к небесам. Сам же Данило Захарович крепился. Он даже позабыл, какой опасности подвергает он свое семейное счастие, оставляя свою жену под одной кровлей с Карлом Карловичем. Но долг прежде всего. Данило Захарович решился свято исполнить этот долг и как достойный гражданин мужественно отдавал себя на жертву общественному служению.

— Что делать, что делать! Долг службы! — многозначительно бормотал он. — Береги детей! Слушайте мать! Для вас, для вас тружусь! — лаконически обращался он к домочадцам, целуя их на платформе николаевской железной дороги.

Домочадцы рыдали. Даже Карл Карлович не выдержал, и на его масляных глазах блеснули слезы. Наконец обер-кондуктор дал свисток, домочадцы замахали платками, Данило Захарович приподнял фуражку, поезд тронулся и — Мальбруг в поход поехал…

— Ах, у меня ноги подкашиваются! — рыдала Павла Абрамовна и томно оперлась на руку предупредительного Карла Карловича.

IV

ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕЙ

А дни все летели и летели вперед…

Наступала весна, тяжелая, грустная, полная тревожных ожиданий весна; казалось, что для всех решался вопрос: быть или не быть. Все как будто находились в томительном недоумении и спрашивали: что будет теперь? Ответа еще не было, и покуда во всем и на всех преобладал черный цвет: одни носили траур по убитым родственникам, другие по умершем государе, третьи облачились в черное ради моды. В самом приюте Белокопытовых вместо голубых и красненьких гарусных кисточек на головах девочек появились кисточки из черной шерсти; кроме того графиня Белокопытова, рыдая и поминутно сморкаясь, обратилась к воспитанницам с речью о том тяжелом времени, которое настало. "Благодетеля, благодетеля нашего мы похоронили!" — говорила она и раздала собственноручно по черному ситцевому платочку на каждых двух воспитанниц, которым велено было разрезать эти платочки на косыночки и носить их на шее. В магазинах недоставало черных материй, и вещи этого цвета поднялись в цене до невообразимой степени; в феврале самый простой креп стоил вчетверо дороже, чем в январе. Даже мелочи, даже безделушки женского туалета напоминали о войне; браслеты с замками в виде пушек, черные цепи и черные кресты, булавки с мертвыми головками, брелоки в виде ядер, все это говорило: memento mori

[8]

. Шутихи модного света нашли возможность играть в общественную печаль и обшивали белым кружевом черные платья. В городе царствовала тишина: на улицах не слышалось привычных звуков шарманок, в домах не раздавалось звуков фортепиано, нигде не давалось балов, театры были закрыты. Случайные обстоятельства прекратили наконец разные пиры бессмысленных кутил и заставили город принять тот серьезный вид, который шел более к поре общественных бедствий, чем шум пьяных обедов и вакхических балов. Теперь все затихло. Что это было: слезы ли перед радостью или предчувствие грядущих бед?

В эту скорбную пору в корпусе шли экзамены, то есть наступило тревожное и деятельное время. Одни воспитанники платили сторожам гривенники, чтобы их будили в четыре часа; другие тайком не спали до трех часов; третьи забивались в какой-нибудь отдаленный угол со своими тетрадями и лекциями; все «зубрили» все пройденное и дрожали за свою участь, боясь «провалиться». В корпусе, несмотря на необходимость, несмотря на желание приготовиться к экзаменам, не позволялось заниматься дольше указанного срока, точно каждый юношеский мозг обязан был усвоить все необходимое в отмеренный для всех промежуток времени. На молодых лицах были видны следы утомления и усталости. Александр Прохоров тоже заметно побледнел и похудел, иногда даже его глаза были припухшими и красными. Перемена в его лице была так сильна, что ее не могли не заметить даже посторонние люди.

— Что это вы, батюшка, кажется, совсем заучились, — заметил ему при встрече Старцев, считавший своим долгом любезничать с «новым поколением».

— Нельзя же не приготовляться к экзаменам, — уклончиво ответил Александр Прохоров.

V

НАЧАЛО КОНЦА

Опять настало лето, опять начались переделки в приюте, наступила пора «постройки» одежды. Среди хлопот и волнений особенно озабоченной выглядела Зорина; она часто совещалась с Зубовой, и последняя приняла какой-то зловеще-торжествующий вид. Катерину Александровну старуха Зорина перестала приглашать к себе и как-то старалась избегать ее. Из разных намеков и колкостей Зубовой молодая девушка поняла, что Зубова сильно интригует против нее. Она вообще привыкла равнодушно относиться к приютским сплетням и интригам, и ее удивляло только то, что Зорина, ненавидевшая Зубову, по-видимому, поддалась последней. Привыкнув давно к разным случайностям, Прилежаева не старалась ломать голову над разрешением вопроса, почему произошла перемена в обращении Зориной с ней и с Зубовой. Катерину Александровну занимали теперь более близкие ее сердцу и более светлые мечты и думы. Она думала о нем, думала, как он вернется, как они вместе будут работать, как он поможет ей выбиться из тяжелого и необеспеченного положения в приюте. Несмотря на тревоги за его участь, несмотря на постоянное волнение при каждом известии с поля военных действий, молодая девушка была счастлива, и светлое чувство редко покидало ее. Она как будто расцвела в это время, сделалась еще прекраснее; ее лицо дышало жизнью и энергией. Она любила. Эта любовь охватывала и оживляла все ее существо. Но порой рядом со светлыми мечтами пробуждались в ней и мрачные предчувствия. Она старалась разогнать их, усиленнее работала, перечитывала письма, полученные от него, избегала одиночества и окружала себя детьми, развлекавшими ее своей болтовней. В эти минуты наблюдатель мог бы легко заметить, что у этой, по-видимому, веселой и беспечной девушки нервы находятся не в порядке, что ее душа неспокойна и напряженно ждет чего-то. При таком настроении все дрязги будничной жизни казались ей слишком мелкими, слишком ничтожными.

— Милочка, посмотрите вы, пожалуйста, на нашу «красавицу», — желчно говорила Постникова Зубовой, — она земли под собой не слышит.

— Как же, офицершей скоро сделается, — смеялась Зубова. — Ведь ее кадет-то в полк вышел, мне наша прачка говорила.

— Да что это, душа моя, она ведь, верно, завивается. Вы взгляните, какой завиток у нее на лбу.

— Как же, нельзя не пококетничать! — хохотала Зубова. — Может быть, другого еще подцепить на случай хочет.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

I

ДОБРЫЙ РОДСТВЕННИК

Стояли теплые, долгие летние дни. Солнце золотило каждую травку, его лучи прокрадывались в каждую щелку. Все в природе расцветало, распускалась каждая цветочная почка, щебетала в лесу каждая птица. В эту пору и людям живется лучше и привольнее, чем зимой. Но, может быть, никому не жилось так хорошо в это лето, как Катерине Александровне и Александру Прохорову. Они ловили дни отдыха и дни любви. Оба эти человека не считали отдыха и любви целью своей жизни, но, как рабочий народ, наработавшись до поту лица из-за куска хлеба, они сознавали, что и отдых, и любовь были лучшей наградой за дни труда, за дни будничных столкновений с чужими людьми, за дни мелких жизненных дрязг. После месяца полной, беззаботной свободы молодые люди готовились снова приняться за свои обычные занятия с новыми силами, с новой энергией и спокойной душой. Даже Марья Дмитриевна, хлопотавшая по хозяйству и не без сердечного удовольствия, хотя и жалобным тоном, учившая «свою кухарку», как нужно служить «благородным господам», была, по-видимому, спокойнее обыкновенного и, казалось, не мучилась никакими мрачными предчувствиями. Ее веселило присутствие всех ее детей и детей Данилы Захаровича в ее доме, и если какая-нибудь забота волновала ее, так это забота о каких-нибудь пирожках для детей. За детьми Данила Захаровича она ухаживала почти больше, чем за своими детьми, постоянно говоря им: «Не взыщите, кушайте, деточки, что бог послал. Ведь вы к сладенькому куску привыкли у папаши!» И дети любили добрую и простенькую «тетю» гораздо более, чем свою мать. Они были очень рады, что Катерина Александровна решилась сойтись с Павлой Абрамовной. Первый шаг к сближению с Павлой Абрамовной Катерина Александровна сделала через силу, и сделала его только ради Леонида и Лидии. Она боялась, что Павла Абрамовна не станет отпускать детей гостить к ней. Но против ее ожидания Павла Абрамовна очень обрадовалась возможности «освободиться» от детей и очень откровенно заметила, что они «надоели ей как горькая редька». Павла Абрамовна была женщина откровенная. Из вежливости Катерина Александровна пригласила к себе и Павлу Абрамовну, но та сказала, что она никуда не выезжает и, конечно, только обрадовала этим племянницу своего мужа. Дела, таким образом, устроились к общему удовольствию: Леонид и Лидия приезжали на дачу на три, на четыре дня; Павла Абрамовна разъезжала куда-то с Карлом Карловичем; Антон и Миша радовались присутствию в их доме двоюродных брата и сестры, а взрослые члены семьи могли не опасаться за внезапное появление в их доме никем не любимой матери этих детей. По-прежнему печально влачил свою жизнь только Данило Захарович, все еще содержавшийся под арестом. Но и у него уже явились кое-какие надежды на освобождение, хотя он и не мог сказать наверное, когда они осуществятся.

Так жилось кружку наших героев в это лето, и нечего говорить, что все-таки счастливее всех его членов были Катерина Александровна и Александр Прохоров. Она по-прежнему читала и училась; он напечатал и подготовлял ряд статей о воспитании вообще и о воспитании в закрытых учебных заведениях в особенности. И ее учение, и его литературные труды шли довольно удачно под влиянием полного душевного спокойствия и светлого счастия. Он уже сделал себе имя в литературе, хотя не очень громкое, но честное и вполне достойное уважения. Катерина Александровна гордилась его успехами на этом поприще. Ни одна черная мысль, ни одно робкое опасение за будущее не смутили в это время их счастия.

— Милая, как это ты решаешься теперь входить в мою комнату без телохранителей? — шутил однажды Александр Прохоров, встречая Катерину Александровну в своей комнате в мезонине дачи.

— Хочешь, я их позову сейчас? Антон, Ми… — начала Катерина Александровна звать братьев.

— Тсс! — зажал ей рукой рот Александр. — Теперь поздно! Не извольте распоряжаться в моей комнате.

II

СЕМЕЙНЫЙ РАЗЛАД

Быстро пролетел свободный месяц Катерины Александровны: пролетело и лето. Опять начался труд после отдыха, начались будни после праздников. Стал ходить в гимназию Антон, уехал в училище Миша, все вошло в старую колею, и, по-видимому, новый учебный и трудовой год должен был походить, как две капли воды, на старый.

В приюте шла деятельная новая жизнь: почти все проекты Софьи Андреевны были приняты и приводились в исполнение. Осенью назначалась выставка детских работ, зимой предполагался бал в пользу приюта и устраивалась лотерея. Все спешили приготовлять работы к выставке, все торопились шить новые наряды для невесты молодого графа Белокопытова. Софья Андреевна и Катерина Александровна носились из конца в конец по приюту, поощряли детей и хотели блеснуть успехами девочек и доказать пользу нововведений, чтобы эти нововведения наконец вошли в устав приюта. Катерина Александровна сознавала, что последнее важнее всего, что самая малейшая неудача нововведений опасна именно теперь, покуда эти нововведения существуют, так сказать, незаконным образом, что успокоиться можно будет только тогда, когда новый устав утвердится и когда все, делающееся теперь как бы на пробу, войдет в законную силу и примет характер раз навсегда заведенной машины. Порой Катерина Александровна уже начинала поговаривать, что можно бы еще более усилить образование детей, чтобы дать им возможность быть конторщицами, корректоршами, учительницами в мелких народных школах, превратить приют в семинарию и дать, таким образом, обществу возможность иметь народных учительниц. Она давно забыла приказание старой графинии Белокопытовой не учить детей ничему, кроме русской грамоты и закона божьего, и все сильнее и сильнее хлопотала о расширении курса арифметики, истории и географии. В собраниях Софьи Андреевны под влиянием Катерины Александровны и Александра Прохорова планы о расширении подготовки детей и о женском труде росли не по дням, а по часам. Только иногда забегали слишком далеко вперед: кружок толковал уже о народных школах, которые, вероятно, станут быстро распространяться после освобождения крестьян; он говорил о возможности устроить артельные швейные и прачечные мастерские; некоторые члены кружка предлагали учить детей и башмачному мастерству, так как оно довольно выгодно при возрастающих ценах на женскую обувь. Но покуда распространять деятельность приюта было еще очень трудно, так как графы Белокопытовы и комитет не давали ни одного лишнего гроша против старого бюджета. Софья Андреевна не имела в запасе таких средств, чтобы поддержать приют на свой счет, и потому нужно было, как она выражалась, «изобретать средства». Она действительно «изобрела» средства, и иногда довольно эксцентричным образом: так ей удалось побудить одного богатого купца пожертвовать денег на приют ради того, что за это пожертвование он будет приглашен в дом Белокопытовых и сделается почетным членом белокопытовских благотворительных заведений. Пожертвование, открывшее добродетельному коммерсанту доступ в графские палаты, было настолько крупно, что помогло не только приюту, но отчасти и самому Дмитрию Васильевичу, все еще не успевшему привести окончательно в порядок свои денежные дела. Дмитрий Васильевич был в восторге от ловкости Софьи Андреевны и называл ее «гениальной женщиной». Она смеялась и уверяла графа, что ее изобретательность пойдет и дальше. Действительно она не лгала. В одном из собраний ее молодого кружка было решено устроить спектакль с благотворительной целью и употребить вырученные деньги на приют. Спектакли с благотворительной целью были тогда в полном ходу. Молодежь обрадовалась предстоящему удовольствию, и начались прения насчет выбора пьес, насчет выбора актеров. Залу решились просить у графа Дмитрия Васильевича. Он был готов сделать все, что просила Софья Андреевна. Катерина Александровна и Александр Прохоров принимали самое деятельное участие в хлопотах, и последний даже должен был играть довольно видную комическую роль в спектакле, несмотря на все его протесты. Он ездил в дом графа Белокопытова, распоряжался насчет устройства сцены и в один из подобных хлопотливых дней встретился с Дмитрием Васильевичем. Граф перекинулся с ним несколькими словами и пожелал полной удачи спектаклю. На спектакль собралось много народу, по большей части из аристократии. В числе зрителей была и Денисова, приехавшая со своими детьми. Пьесы сошли довольно удачно, и публика благосклонно вызвала несколько раз актеров-любителей. При последнем вызове Александр Прохоров вышел без парика.

— Maman, да это наш учитель математики, — заметил один из сыновей Денисовой.

— О, да он, значит, на все руки молодец, — засмеялся граф Дмитрий Васильевич. — Я на днях видел его здесь хозяйничавшего и устраивавшего сцену.

— Он, говорят, писатель, — заметил сын Денисовой.

III

ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕЙ

Время между тем шло быстро, прошла ранняя весна, наступили экзамены в приюте, совершившиеся в этот год с особенной торжественностью в присутствии всего комитета и окончившиеся большой закуской в комнатах Софьи Андреевны. В числе гостей были графы Белокопытовы, молодая графиня Белокопытова и Свищов. Свищов любезничал и заигрывал двусмысленными словами с Катериной Александровной, рассыпаясь в комплиментах за ее умение вести детей.

— Вы рождены для того, чтобы быть царицей в семье! — заметил он между прочим.

— Вот я и думаю исполнить свое призвание, — засмеялась Катерина Александровна. — Вы ведь знаете, что я уже давно невеста.

— Невеста? — изумился Свищов.

— Да! Неужели дядя не говорил вам? Не может быть! Дядя стал таким старым болтуном.

IV

ВСЛЕД ЗА ТЕЧЕНИЕМ

Настала осень. Александру Флегонтовичу по-прежнему пришлось давать уроки, принимать деятельное участие в журналистике, вращаться в передовых кружках, посещать лекции и деятельно трудиться над разработкой вопросов по части воспитания. Он надеялся, что в конце концов ему будет поручено съездить за границу для осмотра военно-учебных заведений. Не менее усердно хлопотал он с несколькими из близко стоявших к нему людей об устройстве воскресных школ для взрослых. Школа, поставленная им на ноги в одной из близких к городу, населенных бедным и рабочим людом местностей, шла отлично. Ее посещали не только юноши и молодые рабочие, но и старики. В учителях недостатка не было: в деле принимали горячее участие и офицеры, и студенты, и кончавшие курс гимназисты, и даже правоведы. Все эти люди сходились нередко у Александра Флегонтовича для обсуждения лучших систем преподавания, для начертания планов и программ обучения. Александр Флегонтович настаивал главным образом на расширении круга преподаваемых предметов и говорил о необходимости составить популярные книжки для ознакомления учеников с первыми основаниями естественных наук. Он предлагал назначить конкурс для тех, кто пожелает представить на обсуждение несколько подобных работ, и говорил о необходимости собрать на этот предмет деньги. Кроме этих сходок, собиравшихся у него для толков о делах школы, в его квартире иногда собирались студенты для обсуждения дел, касавшихся исключительно их. Все эти хлопоты, труды и проекты заставляли его сталкиваться с сотнями самых разнообразных личностей, начиная с семинаристов и двух священников, принимавших участие в хлопотах о воскресных школах, и кончая молодым Белокопытовым, порой просившим Прохорова составить то ту, то другую докладную записку по делу об устройстве крестьянского быта, порой же стремившегося через Александра Флегонтовича предать гласности некоторые факты по крестьянскому делу. Во всех кружках Александр Флегонтович стяжал себе репутацию даровитого человека, горячей головы и неутомимого работника. Действительно жизнь била в нем ключом: дни казались ему слишком короткими и ум стремился обнять все большую и большую сферу деятельности. Долгие годы прозябания на школьной скамье и в мирном углу бедного и отчужденного от света родительского дома, прозябания вдали от всяких общественных событий и интересов, сказались теперь вполне. Молодой человек, живой, увлекающийся и страстный по натуре, не мог не поддаться всей массе новых впечатлений и положить себе границы для деятельности или заставить свой ум интересоваться исключительно каким-нибудь одним предметом. Он был похож на наивного и полного сил юношу, перенесенного из деревни в роскошный музей или на блестящую выставку лучших произведений промышленности и искусства. На чем остановить внимание? Которое самое лучшее произведение? Что нужнее всего изучить? Кому протянуть руку и сказать: вас я избираю своим учителем, руководителем, другом? На это было трудно ответить. Кругом все блестело и сверкало прелестью новизны, все казалось необходимым, все казалось «лучшим». По-видимому, нельзя было заняться чем-нибудь одним, так как все связывалось и сплеталось вместе в одну неразрывную и тесную связь: жгучий интерес крестьянского вопроса требовал внимания; мысль о необходимости усиленного развития знаний в освобождавшемся народе являлась при этом сама собой, она прямо наталкивала на необходимость заинтересовать этим делом многих лиц и выработать поскорее систему преподавания, подготовить учителей для народа; но та среда, в которой могли вербоваться учителя, требовала сама или полного развития, или лучшего устройства материальных средств. Тут могла закружиться голова даже у опытного, коротко знакомого со всеми разнообразными интересами жизни человека, а не только что у неопытного юноши, чувствовавшего, что он уже успел отсидеть ноги в своем углу, что он утомил свой ум бездействием многих лет. Нужно было расправить ноги, нужно было расшевелить ум.

И какое время переживалось тогда: многое, что теперь нисколько не удивляет нас и является совершившимся фактом, в ту пору было только блестящей целью, к которой стремились люди, иногда не веря даже, что ее можно достигнуть. Крестьянский вопрос, отмена откупов, воскресные школы, литературный фонд, начало различных кампаний и железнодорожного дела, развитие прессы и толки об изменении условий печати, вопросы о реформах в воспитании, толки о женской эмансипации и развитии женского образования, судебная реформа и множество других явлений, иногда мелких, касавшихся только Петербурга или известного кружка людей, известного сословия, известной корпорации; иногда крупных, охватывавших всю русскую жизнь, перестраивавших окончательно старое здание, — все это не могло не интересовать живого человека. Нужно было затвориться в своем углу, не читать газет и журналов, не видаться ни с кем, чтобы не принять хотя словесного участия во всей этой хлопотливой перестройке здания, в противном же случае нельзя было не увлекаться, не спорить, не волноваться. Александр Флегонтович даже если бы и хотел отсторониться от всего, то по необходимости должен был сходиться с самыми разнообразными личностями: место службы и литературный труд заставляли его сталкиваться с артиллеристами и представителями литературы; еще разнообразнее были его знакомства в качестве учителя. Тут приходилось беседовать и с каким-нибудь заскорузлым степняком, привозившим сына для приготовления в корпус, и с таким европейски образованным либералом, как граф Алексей Дмитриевич Белокопытов. Слушать разнообразные толки всех этих господ об их больных местах и молчать — это значило выставлять себя дураком; соглашаться с теми, которые говорили нелепости, это значило являться чем-то вроде Молчалина или Чичикова, предупредительно говорящего: «Мой дядя дурак, дурак, ваше превосходительство»; спорить и волноваться — это было вполне естественно, но это заставляло наживать себе двух-трех друзей и сотни врагов.

Где лес рубят, там и щепки летят. Где начинается какое-нибудь новое дело, там неизбежны и недоразумения; и неприятности, и враждебные столкновения, и ошибки. И чем крупнее дело, тем более является и недоразумений, и враждебных столкновений. Наше общество в то время занималось рубкой леса старых порядков, старых заблуждений, и потому не мудрено, что разных недоразумений было множество. Приверженцы застоя шипели против нововведений, новаторы иногда увлекались и хватали через край или делали свое дело неловко, неумело, так как это дело было и ново, и непривычно. Иногда самые незначительные случаи подавали повод к шипению одной стороны против другой; иногда дело принимало просто комический вид, этот комизм подхватывался прессой и раздражал еще более тех, которые явились достойными смеха. Серьезно начатый спор о происхождении Руси, окончившийся объяснением Погодина, что он устроил диспут для потехи рыцарей свистопляски; суд в Пассаже, окончившийся знаменитой фразой о том, что «мы недозрели»; собрание акционеров погибавшего тогда старого правления общества водопроводов, где объявили, что один очень сведущий техник не имеет права судить о делах, «потому что он молод»; литературные толки о корреспонденции о волжско-донской дороге, где отучали людей от пищи; горячие рассуждения о том, следует ли сечь или не следует, следует ли сечь мужиков и детей или только детей, следует ли сечь последних административным порядком или по суду; глубокомысленные толки о грамотности, вырабатывающей мошенников, и сотни тому подобных явлений того времени, начиная с серьезных споров об общине и кончая смешным протестом за евреев, названных жидами в «Иллюстрации», обличали то внутреннее брожение, которое началось в нашем обществе. Одни нападали на гласность за то, что она заглядывала в самые потаенные углы частной жизни человека; другие доказывали очень основательно, что она даже и общественных явлений не выставляет на свет, говоря постоянно о происшествиях в N-ской губернии в городе X с господами Y и Z. Следы этих враждебных отношений замечались и в частной жизни: какие-нибудь Боголюбовы не могли слышать, например, о нападениях на взяточничество и говорили, что это все молокососы выдумывают. В пылу негодования они не могли понять, что молокососы снова начали говорить громко о взяточничестве только тогда, когда правительство начало преследовать взяточников и назначать разные ревизии, что нападения эти сами по себе не являются знамением нового времени, а очень стары. Униженные и оскорбленные личности прошлого времени, конечно, старались всеми силами отыскать слабые или дурные стороны в тех людях, которых они считали своими противниками, и сеяли вражду среди той массы безличных созданий, которые, подобно Марье Дмитриевне, живут чужим умом. Это было тем легче сделать, что неподготовка к новому делу и совершенно понятные увлечения их противников всегда давали повод придраться к мелочам и раздуть эти мелочи до крупных явлений. Шипящие, отставленные правительством от должностей взяточники, старые крепостники, видевшие неизбежность новой реформы, отживавшие крючкотворы, слышавшие о новом суде, все эти люди негодовали и вымещали свою злобу на том, что отыскивали ошибки, пороки и всякие мерзости в «новых людях». Но эти наивные люди не понимали, что «новых-то людей» в сущности не было и не могло быть, если не считать нескольких исключительных личностей. Правда, на сцене являлся благонамеренный чиновник Надимов, предлагавший всем честным людям идти в становые. Но покуда все этим и ограничивалось. В обществе были честные литераторы, молодые, горячие головы, ищущие работы и деятельности люди, видящие, например, необходимость образования и труда женщины, но когда же их не было? Но практиков, вполне подготовленных к делу людей, которые могли бы неуклонно, с полным знанием, с стойкостью вести новое дело, соглашать без колебаний и промахов слово и дело, не было или было так же мало, как прежде. Тут не было ничего необыкновенного, ничего непонятного, это было повторение того же, что происходило в петровские времена, что происходило в первые годы царствования Александра I, что происходит при введении в жизнь всякого нового дела: в нашей жизни осуществлялись идеи, которые уже давно были выработаны человечеством и были знакомы нам по книгам, но мы-то сами были еще похожи на тех неопытных работников, которые попали из глухой родной деревни, от своего нехитрого плуга домашнего изделия в шумный город на подавляющую своими размерами фабрику, к колесу сложной, состоящей из сотни колес, тысячи винтиков и клапанов машине. Работник не умеет обращаться с нею, он иногда недовернет, иногда перевернет то тот, то другой винтик, он, может быть, испортит то или другое произведение, он, может быть, повредит свою собственную руку, — но что же из этого? Нужно ли кричать старым работникам, имевшим дело с ручными старыми станками: «Вот каковы они, новые-то работники!» Ведь сами они, эти старые работники, наделали бы таких же ошибок на месте новых. Работники не станут делать подобных упреков новым товарищам, если эти новые товарищи не вытесняют их, а пребывают на месте умирающих стариков. Но старые работники стали бы непременно глумиться над новыми и бранить их, если бы вступление этих новых тружеников на путь деятельности непременно должно было обусловить отставку старых. Именно в таком положении находилось наше общество: Боголюбовы, уличенные во взяточничестве, должны были сойти со сцены, и они негодовали на «новых людей», ловя их промахи и ошибки, происходившие отчасти вследствие того, что их воспитание шло все-таки под влиянием тех же Боголюбовых. Теория и практика были еще крайне далеки друг от друга. Молодой человек, научившийся по книгам любить новые идеи, но приученный к роскоши и праздности в доме разжившегося откупами или оброками с крестьян отца, быть может, мог свернуть с прямой дороги или неумело сделать взятое на себя дело и испортить его. Молодая барышня, понявшая из книг необходимость женского труда, но сидевшая в четырех стенах, державшаяся в ежовых рукавицах, не подготовленная ни к чему, могла, может быть, очень скверно переводить, портить взятую швейную работу, небрежно преподавать детям науки и поддаться на какую-нибудь связь, которую она считала прочной и которая в сущности была тем же, чем бывали и все другие любовные связи в старое время между доверчивыми девушками и между разнузданными мужчинами. Но все это являлось не потому, что и этот молодой человек, и эта молодая девушка были «новые люди», а потому, что они были детьми старого времени, такими же белоручками, как их отцы. Если бы мы жили в Китае, то эти молодые люди продолжали бы ту же самую жизнь, какую вели их отцы и матери. Но так как им пришлось родиться не в Китае, так как им пришлось жить в ту пору, когда выработанные человечеством идеи стали применяться к практике у нас, то они и толковали об этих теориях, пробовали освоиться с ними, осуществить их — и очень часто, проповедуя новое, поступали по-старому.

Александр Флегонтович как простая дюжинная личность тоже не был исключением из общего правила, тоже не был «новым человеком», то есть таким человеком, который твердо шел бы по одной избранной дороге к одной известной цели, подобно какому-нибудь опытному работнику, знающему, которое колесо и как должен он вертеть. Нет, как мы уже говорили, он учился сам и писал поучающие статьи; деятельно занимался вопросом о военно-учебных заведениях и принимал участие в разрешении крестьянского вопроса; давал уроки у разных господ и хлопотал об устройстве воскресных школ. Что было для него главной, что было для него второстепенной деятельностью — этого он, пожалуй, не определил бы и сам.

Так мчалась эта жизнь, унося своим течением все вперед и вперед Александра Флегонтовича и подобных ему людей. Катерина Александровна тоже не отставала от своего мужа, и если круг ее деятельности был менее широк, то все-таки нельзя сказать, чтобы ее интересы были более сосредоточены исключительно на чем-нибудь одном. Слушание лекций повивального искусства, посещение некоторых лекций в университете, занятия в воскресной школе, столкновение и сближение с молодежью, толки о женской эмансипации и стремление пополнить пробелы в своем образовании и в образовании подобных ей молодых женщин — все это не могло не увлечь, не могло не заставить молодую женщину забыть и мелкие дрязги будничной жизни, и те рытвины и ухабы, которые так часто встречаются на жизненном пути. Уже в половине зимы Катерина Александровна подтолкнула нескольких девушек из кружка Софьи Андреевны заняться серьезно математикой и естественными науками, и в комнатах Софьи Андреевны несколько приятелей Александра Флегонтовича начали читать лекции математики, физики, физиологии. Это был первый шаг к систематическому изучению наук, и здесь Катерина Александровна впервые вполне ясно увидала, что и ей, и другим подобным ей женщинам приходится начинать с азбуки. Это отчасти опечалило ее, отчасти заставило более серьезно взглянуть на подобные лекции: сперва она думала, что эти лекции только «пополнят» образование ее кружка, теперь она видела, что они должны создать это образование, так как его в сущности не было, хотя и она и ее подруги официально выдержали экзамены и знали, по-видимому, много. На первых же порах приходилось отказаться и от физики и от химии и посвятить свои силы осмысленному и толковому изучению простой арифметики. Катерина Александровна не сробела, видя, что ей опять приходится пройти довольно тяжелый и большой путь для приобретения более точных сведений, чем те сведения, которыми она запаслась без чужой помощи, самоучкой, урывками. Она начинала уже чувствовать, что необходимо сузить круг интересов, круг занятий, что нужно сосредоточиться на чем-нибудь одном, что постоянная гоньба за множеством самых разнообразных предметов не может продолжаться вечно и в конце концов приведет к полнейшей бессодержательности, пустоте и фразерству.

V

У СТАРОГО КОРЫТА

Молодые Прохоровы, как мы сказали, не были серьезно замешаны ни в какое темное и рискованное дело. Они просто работали, стараясь приобрести кусок хлеба и принося посильную пользу ближним; но тем не менее они начинали чувствовать, что им нужно быть все более и более осторожными. В обществе чувствовалось какое-то закулисное волнение, неизбежное следствие усиленной новой деятельности предыдущих лет. Люди разных партий, разных поколений договорились до последнего слова; некоторые зашли, может быть, слишком далеко в своих стремлениях, некоторые, может быть, хватили через край в своей ненависти: столкновение было неизбежно. Этому столкновению нельзя было рукоплескать, его нельзя было безусловно предавать проклятию. Оно было просто неизбежным историческим фактом. Можно было наверное сказать, что крайние увлечения остынут со временем, что безграничная ненависть угомонится и что в конце концов останутся только те нововведения, которым уже не могли повредить, которых не могли остановить никакие случайности, никакие увлечения, никакая злоба. Общество вступило на новый путь и должно было идти по этому пути, не возвращаясь на старую дорогу. Все это ясно понимало большинство, все это понимали и наши молодые герои, но в то же время они понимали, что им в эту пору более чем когда-нибудь нужно было быть осмотрительными. Они вращались именно в том молодом кружке, где было очень сильно брожение, они сами с увлечением старались добиться всего вдруг и как будто поставили своим девизом: «Теперь или никогда сделать все вдруг и не останавливаться на чем-нибудь одном». Они чувствовали, что у них явились кругом враги, что самым хладнокровным судьям в данную минуту будет трудно решить, насколько они опасны, насколько они являются активными членами той партии, в которой происходило брожение. Дружеские связи с людьми этой партии, образ и характер занятий, совпадавшие с образом и характером занятий этой партии; высказывание тех же идей, которые высказывала она, — все это должно было заставить каждого увидеть самую близкую связь наших героев с этой партией. Они, впрочем, и не думали отрекаться от нее, хотя и могли сказать в свое оправдание, что они покуда не успели зайти так далеко, как зашли ее главные члены. Но последнее нужно еще было доказать, объяснить; на первых же порах приходилось подчиниться всему, что выпадет на долю этой партии. При первых же смутных слухах о закулисном брожении в доме Прилежаевых появился Боголюбов и ядовито спросил у Катерины Александровны:

— А что, ваш муженек погуливает еще?

— Я вас не понимаю; он на службе, — ответила Катерина Александровна.

— Держут еще! — рассмеялся Боголюбов. — Это нас только разом порешают… А нечего сказать, хороши ваши!

— Я не знаю, про кого вы говорите, — холодно ответила Катерина Александровна.