Дядя Зяма

Шнеур Залман

Залман Шнеур (1887–1959, настоящее имя Залман Залкинд) был талантливым поэтом и плодовитым прозаиком, писавшим на иврите и на идише, автором множества рассказов и романов. В 1929 году писатель опубликовал книгу «Шкловцы», сборник рассказов, проникнутых мягкой иронией и ностальгией о своем родном городе. В 2012 году «Шкловцы» были переведены на русский язык и опубликованы издательством «Книжники». В сборнике рассказов «Дядя Зяма» (1930) читатели встретятся со знакомыми им по предыдущей книге и новыми обитателями Шклова.

Лирический портрет еврейского местечка, созданный Залманом Шнеуром, несомненно, один из лучших в еврейской литературе.

ДЯДЯ ЗЯМА

Кто такой дядя Зяма?

Пер. М. Бендет и В. Дымшиц

1. В школе

[1]

За глаза, в тесном семейном кругу, дядя Ури всегда называет Зяму, своего старшего брата, «простаком». В этом есть своя правда. Дядя Зяма — человек не слишком образованный. Он не понимает смысла слов в молитвах, а уж о том, чтобы, как дядя Ури, изучить главу Мишны, и речи нет.

А дело в том, что, когда дяде Зяме, старшему из детей, было всего одиннадцать лет, его мама, ни про кого не будь сказано, умерла. И, пока отец, реб Хаим, не женился снова, большой дом на рыночной площади так и стоял в запустении и в его комнатах было темно и уныло. Зяме пришлось нянчиться с младшими братьями, Ури и Пинеле, и с сестрами-малышками. Не до учебы было. Реб Хаим махнул на всё рукой и устроил в доме шинок, а о том, чтобы учить детей чему-нибудь вне дома, и речи не было, — все шло, как шло. Спустя пару лет в доме появилась мачеха, мастерица на все руки: дом ожил, заброшенных детей привели в порядок, но у Зямы уже близилась бар мицва. Поздно было наверстывать в хедере и в ешиве все то, что он пропустил. Вместо этого Зяма должен был помогать отцу в шинке и мачехе по хозяйству. Так он расчистил путь к учению для Ури и Пинеле. Он стал жертвой, принесенной ради того, чтобы его младшие братья пошли в хедер. Ури сумел выучиться и стать «ученым человеком», а Зяма остался «простаком»… Но кто же теперь об этом помнит?

Не легче пришлось ему и в школе: в те времена правительство как раз открывало во всех еврейских местечках школы «ради распространения просвещения» и заставляло евреев отправлять туда детей.

Из шинка в школу Зяма всегда прибегал запыхавшись. Неблизкий путь отделял большую рыночную площадь, где стоял отцовский дом, от Днепра, на берегу которого ядовито зеленела школьная крыша. Зяма все время опаздывал, да к тому же не испытывал большого уважения к русскому учению. Ведь дома Зяма не раз слышал, как его отец, реб Хаим, за стойкой в шинке говаривал знакомым евреям об этой злосчастной школе, что хуже вещи и представить себе нельзя: из детей там делают гоев, дурят им голову, чтобы окрестить… А Зямка принимал его слова за чистую монету. К тому же учителем у него был как раз таки заучившийся местный безбожник, от которого евреи в Шклове

И вот однажды, в недобрый час, в школе, когда Зямка устал и злился,

2. Зяма на военной службе

Ури вырос настоящим умником, знатоком Геморы, а Зяма так и остался простаком. И поэтому его отец, реб Хаим, не стал слишком заботиться о «второй льготе»

[6]

, каковая по закону полагалась первенцу. А когда дело дошло до призыва, было уже поздно. Зяму забрали в солдаты.

Длинноногий, широкоплечий Зяма был будто создан для кавалерии. Из Литовской казармы

[7]

его отправили аж в Варшаву, служить в кавалерийском эскадроне. Сам Зяма рассказывал об этом так:

— А что я мог поделать?.. Фоня-квас решил, что любая лошадь поместится у меня между ног…

Однако от евреев, служивших с вместе с Зямой, до шкловцев доходили совсем другие истории. Тогдашние его сослуживцы, к примеру, рассказывали, что ни одна лошадь в варшавской крепости не годилась Зяме именно из-за его длинных ног.

Они рассказывали, что в начале службы Зяма как огня боялся задних ног лошади. Еще за версту он вечно принимался кричать своему коню: «

Стой!

», хотя тот и так стоял стреноженный, опустив голову. Подойдя ближе, Зяма вытягивал руку и дотрагивался до коня кончиками пальцев, как до горячих углей. Так продолжалось до тех пор, пока фельдфебель, учивший Зяму верховой езде, не прочитал ему, потеряв терпение, русский «мишебейрех»

[8]

, не щелкнул нагайкой и не скомандовал:

3. Дяде Зяме не нравится Польша

Отслужив, Зяма еще ненадолго остался в Варшаве. Он решил осмотреться. Домой его не особенно тянуло. Его отец тогда был уже стар и болен. Дом он поделил между двумя старшими, выданными замуж дочерями — Блюмкой и Эткой. Умник Ури, знаток Торы, сидел на содержании у тестя. Зяма и сам не знал, к чему теперь приспособить свои хорошо поработавшие, мозолистые руки и длинные ноги, слегка искривившиеся от верховой езды. Варшаву он уже немного изучил. Зяма стал искать себе занятие в городе, но долго в нем не пробыл. От польских евреев он отскакивал, как от стенки горох. Пришлось ему податься домой, в Шклов, а оттуда перебраться в Москву. Дело было еще до изгнания

[10]

, так что литовские и белорусские евреи в Москве катались как сыр в масле.

После Варшавы Зяма крепко невзлюбил польских евреев. Там его дурачили и на Багно, и на Валовой

[11]

, и у него сложилось впечатление, что таково все польское еврейство. В поношенном цивильном костюме, который ему всучили как раз на Валовой, Зяма растерял свою солдатскую стать; уличные мальчишки издевались и над тем, как он выглядел, и над его выговором

[12]

.

С тех пор у него осталось присловье, которое он употребляет, рассказывая о себе, да и просто при случае:

— Я, хвала Всевышнему, литвак крестоголовый!

[13]

Так он отделяет себя от польских евреев, давая понять, что на него-то как раз очень даже можно положиться.

Дела дяди Зямы

Пер. М. Бендет и В. Дымшиц

Еще лет за десять до выселения евреев из Москвы дядя Зяма торговал вразнос по Зарядью

[15]

гойскими одежками. Лавкой ему служили собственные плечи. Был он высок и широк в кости, и с его широких, закаленных солдатчиной плеч свисали плюшевые штаны, красные русские рубахи, разноцветные кушаки. Его узкие черные глаза искрились весельем честного, но тертого торговца, сразу всё подмечали, всё постигали и видели всех насквозь.

Постоянными его покупателями были, в основном, бравые русские молодцы из Замоскворечья. Плюшевые штаны с Зяминых плеч они примеряли прямо на месте, на рыночной площади, у всех на глазах, танцуя на одной ноге, чтобы не запачкать еврейский товар. При этом Зяма не сводил с них своих лихих солдатских глаз. По старой казарменной привычке, оставшейся у него с тех пор, как он ходил за лошадьми, Зяма частенько покрикивал на своих озорных покупателей, как покрикивают на жеребчиков, когда те по молодости рвут поводья:

— 

Стой!

Коняги… Тпррррру, ко всем чертям!

Или:

Дядя Зяма взыскует грядущего мира

Пер. М. Бендет и В. Дымшиц

1. Среди хасидов

Когда дядя Зяма, устав от работы, толкотни, толпящихся гоев, но зашибив деньгу, возвращается с ярмарки в Нижнем, он отправляется со своим ученым младшим братом Ури в любавичский бесмедреш, где его радостно приветствуют все: и сам хасидский раввин

[20]

, и габай, и старший шамес, и все почтенные, набожные евреи; и тут Зяма ясно видит своими узкими купеческими глазами, что для этого мира он сделал немало, а вот для будущего мира — ничего.

Работа еще не закипела — до следующей ярмарки далеко. А пребывание на чужой стороне, среди необрезанных, пробудило в Зяме аппетит к привычным с детства еврейским обрядам — так человек, который ест не пойми что в грубых корчмах на пыльных дорогах чужбины, тоскует о домашних обедах… И вот Зяма дает младшему брату Ури уговорить себя и на исходе первой же субботы после возвращения с ярмарки идет с ним на третью субботнюю трапезу к хасидскому раввину

[21]

.

Зяма отправляется туда неуверенной походкой простого человека, пробившегося в высший свет. Входя в большой дом раввина, он немного пригибается и сутулится, чтобы его прямая спина и широкие плечи не слишком бросались в глаза среди хилых, погруженных в Писание, облаченных в атлас и подпоясанных шелковыми кушаками хасидов.

У раввина в большой столовой уже полно народу. Но для таких почтенных обывателей, как Ури и Зяма, тут же освобождают пару стульев. Зяма, немного стесняясь, садится рядом с братом; он рад, что его допустили в обширный круг одетых в черное людей, сидящих вокруг покрытого белой скатертью стола; рад, что теперь никто не заметит его слишком высокого роста, крепких рабочих рук и сильной шеи.

Возле каждого хасида на тарелочке уже лежит по паре крошечных халочек, по кусочку селедки и по две-три вареные черносливины. Каждый ждет, пока его сосед по столу закончит вдохновенно произносить благословения субботы, скажет благословение на хлеб, попробует селедку и сливы. Все закусывают и разговаривают, кто басом, кто пискляво, но из уважения друг к другу вполголоса. Это звучит так, словно большая клезмерская капелла настраивает инструменты, которые вскоре заиграют в честь прощания с царицей Субботой.

2. Среди «Читающих псалмы»

[31]

Всю неделю Зяма ощущал на себе тяжкий гнет теней, хасидизма, неизреченного Имени Господнего, высоких штраймлов и гавдольной свечи. Любящие глазки дочек не могли затмить зеленых взоров серебряной птицы-годеса, проказы единственного сына Ичейжеле не могли развлечь Зяму. Ему показалось, что из-за своих постоянных дел с гоями и тяжелой работы он так зачерствел и огрубел, что никакой набожности, никакому еврейству его не пронять. Чужая ученость с ее арамейским языком пригибала его к земле, точно груда золота… Зяма едва дождался вечера следующей субботы: сразу же после третьей трапезы он отправился искать себе грядущего мира в другом месте. Он пошел в любавичский бесмедреш читать псалмы с простыми людьми. Ичейжеле, своего единственного сына, он взял с собой и чтобы чувствовать себя вольготнее, и чтобы увеличить свою заслугу и радость от исполнения заповеди. Зяме хотелось испытать себя, увидеть, как далеко он со своим грубым промыслом, со своими гойскими ярмарками ушел от чистой еврейской жизни.

Вокруг длинного стола, у горячей голландки, уже сидят и, ожидая остальных, греются ремесленники и бедные лавочники. Зяме и его единственному сыну уступают почетное место. Зяма чувствует себя непринужденно. Все вокруг к нему по-настоящему доброжелательны. Он видит: простой люд очень рад, что такой богач, как Зяма, пришел читать псалмы вместе с ними. Его вежливо расспрашивают, и он рассказывает о фоняцкой стране, о настоящей

Рассее

. Собравшиеся смакуют удивительные истории, цокают языком:

— Вот так вот? Тс-тс-тс…

Тем временем старик Куше, младший шамес, раздает Псалтири. Одну Псалтирь на двоих. Зяме и его единственному сыну тоже достается одна книжечка. Всем поровну. Нет избранных. Только хазану полагается отдельная Псалтирь. Только ему одному. Так ему удобнее будет читать вместе со всеми. Натруженные, красные, костлявые, мозолистые руки так нежно и осторожно перелистывают тоненькие, изорванные странички двухкопеечных Псалтирей, точно это живые птенчики. Можно подумать, что загрубевшие пальцы пересчитывают жемчужины в чужом ожерелье, а не переворачивают старые, уже изрядно потрепанные страницы. Они, эти бледные или, наоборот, красные, узловатые пальцы, листают книжечки до тех пор, пока не добираются до

Ждут реб Ехиэла, хазана и чтеца Торы: он живет далеко от любавичского бесмедреша. А теперь — тихо! Вот он идет, невысокий и крепкий, с плотно закутанной шеей; у него широкий, как львиная пасть, рот и низкий львиный голос.

Библейская критика

Пер. В. Дымшиц

Чтение псалмов вместе с простым людом пришлось дяде Зяме настолько по вкусу, что он принялся искать такого же удовольствия в исполнении других заповедей, сулящих грядущий мир.

Прежде всего, он теперь взялся читать вслух недельный раздел каждую пятницу перед благословением субботних свечей. Тропы он помнит еще с тех пор, как был жив его отец, реб Хаим, со времен своего обучения в хедере…

Он даже попробовал читать Таргум, но темный язык Онкелоса

[51]

напугал его хуже турецкого. Ему показалось, что этот «николаевский гер»

[52]

коверкает святой язык… Зяма махнул рукой: пусть Ури, ученый человек, грызет Таргум! А я, простой человек, останусь при стихах Писания вместе с их тропами…

Но в первый же раз, когда Зяма принялся в одиночестве читать вслух недельный раздел, он почувствовал, что это совсем не так приятно, как чтение псалмов вместе с народом. Там, в бесмедреше, его поддерживала сила общины, голоса всего братства. А тут, дома, он полагается только на свои собственные познания. Он должен под свою ответственность правильно произносить все тропы. А это и трудно, и нудно. Будто ведешь службу один в четырех стенах, разве что для Михли и прислуги. Бог простит, но со временем становишься малость туповат в иврите, а порой бывает, что капельку ошибешься и в тропах, проглотишь полузабытое ударение, как недопеченную картофелину.

На кухне Михля с сечкой в руке на мгновение застывает над фаршированной рыбой на субботу. Если она заметит ошибку, то ее Зяма на стенку полезет, так ведь?.. И она тут же с удвоенным старанием измельчает вместе с рыбой не удавшееся мужу ударение. Лучше уж ей ничего не слышать. Только Зяма уже сообразил, почему стук сечки замолк на мгновение и почему теперь он снова усердно заглушает его напев. Ему досадно.

Он терпеть не может свинских поступков

Пер. М. Бендет и В. Дымшиц

1. Попрошайка

Здравый смысл работяги, не понаслышке знающего, что такое усердный, тяжкий труд, выделавшего собственными руками немало грязных шкурок, прежде чем сколотить состояние, этот-то здравый смысл приучил дядю Зяму с подозрением относиться к попрошайкам в шелковых капотах, к ворчливым побирушкам, подпоясанным витыми кушаками

[71]

. Он не выносил «посланцев»

[72]

с помятыми лицами, «погорельцев» с заплывшими жиром глазками и с письмами от раввинов

[73]

в холеных руках. Как охотничья собака чует зайца, так дядя Зяма издалека чуял таких людей. В тех случаях, когда дядя Ури, хасид и ученый человек, обычно демонстрировал свое богатство и сострадание, Зяма только крепче сжимал загрубевшие от работы руки и, забыв о природном добродушии, повыше подтягивал рабочий передник, прикрывая доступ к внутреннему карману пиджака:

— Ступайте с Богом!

— Нет ничего!

— Не хворый и поработать!

Это, однако, не значит, что Зяма скуп. Наоборот, он дает щедро и без всякой огласки. Во всех городских братствах Зяма — первый жертвователь. Нужна новая висячая лампа в любавичский бесмедреш — Зяма. Нужно помочь разорившемуся, ни про кого не будь сказано, лавочнику, чтобы он снова смог открыть свою лавку, — Зяма. Кто в канун праздника шлет хасидскому раввину лучшие подарки? Зяма. Кто потчует пуримшпилеров праздничной трапезой с хорошей водкой и в придачу дарит каждому серебряный гривенник? Зяма. Но у каждого свои причуды. Зяма страх как не любит побирушек — даже тетя Михля ничего не может с этим поделать. Нищим редко удается застигнуть Зяму врасплох.

2. Сочинители

То, что Зяма вышвырнул за порог нищего, на некоторое время возымело действие. Надоедливые попрошайки перестали докучать дяде Зяме в его доме. Ведь у побирушек есть своя почта, свой беспроволочный телеграф. При случае они рассказывают друг другу, к кому в дом идти стоит, а к кому — нет. Зяма уж подумал было, что кончено дело! Не будет больше благочестивых бедолаг с глубокими карманами, про которых не знаешь ни откуда они пришли, ни куда направляются. Но не тут-то было!

Однажды вечером, как раз когда сели пить чай, в дом к дяде Зяме вдруг являются два «шелковых» еврея

[74]

в чем-то вроде хорьковых штраймлов и с закрученными пейсами, вьющимися вдоль толстых щечек наподобие длинных, мягких пружин. Выдающиеся пейсы! В Шклове такие редкость

[75]

. Человечки, точно они хозяевам сваты, не чинясь, входят в дом, прямо в залу, с приветливым «доброго вечера!», как люди, совершенно уверенные в своем праве и на этот мир, и на мир грядущий. При этом их лица сияют наслаждением, вероятно, от того, что они удостоились увидеть всю эту чудную картину: Зяма с женой и детьми у красивого никелированного самовара, перед ними большая хрустальная ваза с вареньем, рядом почтенные гости… Потому что вместе с Зяминой семьей за столом сидят и реб Исроэл, габай любавичского бесмедреша, и реб Ехиэл, хазан и чтец Торы, которого Зяма так ценит за львиный голос и за то, как задушевно тот каждую субботу читает псалмы.

От триумфальной торжественности, с которой появились побирушки, тетя Михля смутилась и встала, чтобы подать благочестивцам чаю. Однако Зяма знаком велел ей сесть, а сам спокойно, без всяких эмоций спросил пришедших:

— Ну… что хорошего скажете?

— Что мы можем сказать? — удивляются «шелковые» евреи, а щечки у них так и лоснятся. — Подайте милостыню… правую милостыню!

3. Варшавские нищие

Такого поворота сочинители не ожидали. Буркнув «Ну… Доброй ночи!», они подобрали полы шелковых жупиц

[81]

и пустились прочь. Даже мезузу поцеловать забыли

[82]

.

Но и после их ухода в доме звучали хохот и насмешки. Получалось, что Зяма-скорняк только что встал на весы с сочинителями, с двумя умниками-разумниками — и перевесил обоих. Реб Исроэл-габай, который у себя в любавичском бесмедреше и сам умеет содрать и с живого и с мертвого, вынужден был признать, что наглость, с которой нынешние нищие втираются в дома, невыносима. И что только в Шклове им позволяют такое. Сколько ни дай — все мало!

Но дядя Зяма, который когда-то служил в Польше в солдатах и имел зуб на тамошних евреев, не согласился с габаем:

— Да что вы знаете?.. С польскими нищими и сравнить нельзя. Наши могли бы поучиться у польских их трюкам и выходкам!

— Неужели! — реб Ехиэл-хазан делает удивленное лицо и цокает языком.

4. Он уже помолился

Если дядя Зяма уличит во лжи, пощады не жди. Это относится не только к упитанным «посланцам», но даже к его вдовой сестре Блюмке. Даже к единственному Зяминому сыну, Ичейжеле, у которого скоро бар мицва.

Как-то утром Зяма ненадолго вышел из дому, когда его единственный сын только приступил к молитве и едва дошел до середины

Ma тойву

[83]

. Ичейже подумал, что отец ушел в любавичский бесмедреш и вернется нескоро. Поэтому Ичейже все сделал по-быстрому: кивок во время

Шмоне эсре

[84]

, плевок по обычаю во время

Алейну лешабеах

[85]

— и вот он уже кричит:

— Мама, есть хочу!

Когда через несколько минут Зяма вернулся домой, он увидел, что его единственный сын сидит перед тарелкой вкуснейшего омлета, а Михля суетится вокруг и подает горячее какао.

Зяма поглядел на сына своими узкими глазами:

5. Сколько нужно еврею?

Дядя Зяма терпеть не может, когда за столом собираются гости. Не любит ни праздничных угощений, ни приглашенных на ужин родственников. Родственник только строит из себя приличного человека: ест, как птичка, когда на него смотрят, а когда о нем забывают, набивает себе брюхо, как русский солдат. Вот Михля принимается уговаривать такого родственника:

— Возьмите что-нибудь! Что же вы ничего не пробуете? Съешьте еще кусочек… Не стесняйтесь!

А тот в ответ отказывается:

— Нет! Спасибо! Я уже сыт! Больше не могу! Сколько ж можно?

Михля настаивает:

УТОПЛЕННИК

Пер. А. Полян

Купаются

Для купания в Шклове есть два места: разлив и Днепр. Кто послабее и потрусливее, купается в тихом и спокойном разливе, а настоящие пловцы и смельчаки — в быстром Днепре. А еще это зависит от того, кто где живет, кому куда ближе.

Дядя Ури — не смельчак, не пловец и живет ближе к разливу — туда и ходит. Купается только в канун субботы перед зажиганием свечей

[246]

.

Берега разлива густо заросли аиром, тростником и водокрасом

[247]

. Ступишь между стеблями аира — и не так-то просто нащупать твердую почву или вытащить ногу назад… Песчаный пляж далеко, за мужицкими хатками. Как же! Нешто в еврейские руки попадет что-нибудь хорошее…

Чтобы добраться до пляжа, нужно долго петлять между заборами, изгородями из кривых жердей, никогда не высыхающими глубокими лужами, пробираться по гнилым деревянным мостовым. Идут целой компанией, чтобы не бояться крестьянских мальчишек, любящих задираться…

Днепр требует жертву

В Шклове у скромного и теплого разлива есть серьезный конкурент. Это Днепр. Протекает он — холодный, свежий, с песчаным дном — на другом конце города. Один берег — низкий и каменистый, другой — высокий и глинистый. Сыновья дяди Ури уже не раз пробовали купаться в Днепре. Есть-таки разница! Это как холодная сельтерская по сравнению с застоявшейся водой из бочки… Но бегать купаться на Днепр каждый день сложно. Во-первых, слишком далеко и от дома, и от хедера, во-вторых, надо заплатить копейку за вход в купальню, в-третьих, все-таки немного боязно, потому что в Днепре течение тащит, как черт, полно водоворотов, и каждый год кто-нибудь обязательно тонет… Все так говорят.

Но однажды за чаем, заканчивая поучительную беседу о купании и плавании, дядя Ури снова пустился в воспоминания о

Рассее

и о Волге в Нижнем Новгороде и стал посмеиваться над шкловским разливом, в котором и вода желтая и теплая, как… как сыворотка, и дно мягкое и илистое, как кислое тесто.

Тут мальчик, который уже учит Гемору, не выдержал:

— А Днепр? В Днепре-то вода холодная! И песок, ой, какой песок!

Демонстрация

Амстердам, этот опасный поднадзорный тип, этот загадочный

цишилист

, утонул в Днепре. Его белокурая дама куда-то уехала, а мужицкая хата у Оршанской заставы, где он жил, осталась стоять с закрытыми ставнями, будто изгнанная из общества соседних домов. То есть кто ж ее теперь после него снимет? И бунтовщик, и утопленник… Евреи обходили эту хату стороной, чтобы походя не оказаться рядом. И только слуховое окно под трубой щурилось и смотрело на всех издалека, будто хотело сглазить. Черт бы его побрал!

Как бы то ни было, с Амстердамом покончено. Хватит с нас

цишилистов

. Хватит с нас теней, которые во время облавы убегают по огородам… Но вот незадача! В молодежь будто нечистая сила вселилась! Дух утопленника заразил многих дерзостной страстью к сопротивлению. Сначала все было тихо, но постепенно пламя разгорелось. Служанки стали выступать против хозяек, миснагеды — против хасидов, подмастерья — против мастеров, школьники — против учителей, дети — против отцов. Никогда Шклов не знал стольких раздоров и несчастий!

Исчезнувшие «подзаборные» тени стали потихоньку оживать и материализоваться. Не раз уже ловили молодых людей и девушек, даже учеников хедера из тех, что постарше, когда они все вместе собирались тайком для чтения тоненьких, словно из папиросной бумаги сделанных, листков, исписанных крошечными, хоть бери и разглядывай в лупу, буковками! Странная песня, которую могильщик услышал перед рассветом над свежей могилой Амстердама, обрела четкие контуры, ясную форму, облачилась в слова и ритм:

Ури больше не заступается за царя

После

деменстрации

дядя Ури, притихший, кроткий как овечка, пошел на минху. Тетя Фейга просила его посидеть дома, но Ури своим мужским умом понял, что так дело не пойдет. Именно сейчас надо показаться на людях, послушать, посмотреть… Что греха таить, на душе у него было кисло. От одного того, что его имя выкрикнули вместе с именем Николая Второго, — тошно. Во рту все время какой-то мерзкий вкус меда пополам с селедочным рассолом. Он будто чувствовал этот вкус на языке, ощущал его до одури, а сплюнуть не мог. Рассуждая разумно, оказаться в одной компании с царем — это как раз очень даже неплохо и стесняться тут вроде нечего, а? Но глянь-ка, вот ведь какая странность! Дяде Ури все время как-то не по себе, то есть не столько плохо, сколько противно. «

Долой Николай Второй! Долой Ури-косой!..

» Тоже мне выдумали, молокососы. Опять же рифма: «

долой

» и «

косой

» — ишь как зарифмовали! Аж в печенках сидит… Черт бы их всех побрал!

В любавичском бесмедреше Ури тут же окружили с полсотни человек, любопытных, как базарные бабы:

— А? Что? Что это было, как это произошло? Что значит

деменстрация

, что они имели в виду? Почему они валят в одну кучу его и Николая? Вот наглость! А уж стрелять в субботу… Была ведь настоящая стрельба! Дожили, а? И это Шклов! Говорят, что они стреляли по печным трубам. По трубам или просто в воздух? Видать, имели в виду Зяму — за ту историю с его подмастерьями… Тогда чего же они хотят от Ури? Надо было все-таки взять Йошку-парикмахера и идти к приставу. А как он сам, реб Ури, полагает? Ведь это у него самого был такой план… Тихо, вот как раз идет Йошка-парикмахер, может быть, реб Ури с ним сам переговорит?

Все гоготали, как гуси, все хором что-то спрашивали и сами себе отвечали — и не чувствовали, что тем самым сыплют соль на дяди-Урины раны. Ури сделал вид, что эта история его мало трогает. Он помалкивал и сдержанно пожимал плечами, как будто говоря: «Если Бог хочет наказать отца семейства — насылает на него

деменстрацию

…» Но при этом его косые глаза все время искали старшего брата, Зяму, может быть, тот уже пришел на минху?