Время года: сад. Рассказы
Орфёнов, мэтр-эталон
Его следовало принимать раз в неделю как сильнодействующее лекарство, этого господина по имени Правда, горькая Правда: иначе могли опуститься руки. Есть такие потрошители — бесстрастные, невозмутимые, самим своим голосом вынимают из тебя душу. Настойчиво, медленно, разделяя слова, капсулируя их, заворачивая в обертку, укладывая в ряды, пересыпая стружками запятых, точек, тире, говорят-говорят и доводят до потери сознания.
Надо же случиться, фамилия нашего потрошителя была Орфёнов, что обращало к мысли о мифическом сладкозвучном Орфее. А это совсем не вязалось со стрекотанием нашего героя. Да и наружности не отвечало. Орфей был высокий, стройный, кудрявый, с кифарой в руках, а наш Орфёнов ростом не вышел, а что удалось, взяла сутулость, волос же на голове имел очень мало, да и те виться не собирались. К тому же он всегда что-то волок. На тележке ли, без тележки ли, но обязательно были книги, меж ними торчали канцелярские коленкоровые папки с тесемками, и тесемки эти летели и развевались, как ленточки на бескозырке матроса. Если продолжить сравнение Орфёнова с Орфеем, то без отношения к женам не обойтись. Орфей, как известно, души не чаял в своей Эвридике и даже полез вызволять ее с того света. По слабости нервов вернулся с пустыми руками, после четыре года маялся, томился, страдал, за что и был растерзан ревнивыми вакханками. А наш Орфёнов… Тут можно только вздохнуть. В свое время он обзавелся семьей и, наверно, тогда же приобрел привычку называть все, что с ней связано, домашним концлагерем. Нет, он ничего не имел против своей супруги, милейшей Татьяны Ивановны, и даже именовал железной, часто ссылался на ее мнение в отношении книг, но твердо стоял на одном: жена — злейший враг человека, если он настоящий профессионал. А все, что касалось профессионализма, для Орфёнова было свято, и неважно, о литературе ли речь, о музыке ли, шахматах или простом переписывании, каким, например, занимался гоголевский Башмачкин. И все-таки, несмотря на такие различия, имелся пунктик капитального сходства Орфёнова с Орфеем. Орфёнов был убежден: жизнь существует, чтобы стать произведением искусства, попасть в книгу. «В основе всего лежит литература», — любил повторять он слова Флобера, и с этого места его нельзя было сдвинуть. Здесь орфическая личность потрошителя обнаруживала себя как на ладони. Взгляд делался твердокаменным, оракулоподобный глас отзывался нотками вечности, а в мягких серых глазах появлялся металлический блеск.
Обычно он привозил мне книги. Чаще на чтение, иногда в подарок. Но стоило сказать, например: «Эта книга мне не нужна», — как следовало:
— Вот как! А Татьяна Ивановна считает ее автора первостатейным талантом. Она погружена в эту личность.
— С каких это пор, Лев Константинович, супружеские пристрастия обязательны для других? Вы-то сами читали?
Время года: сад
Остановленное мгновенье перестает быть прекрасным. Таким оно видится после — когда пройдет. Так, покоясь на чувстве утраты, время обретает в нас дух, психологию и условность, а с ними — притязания человека на вечность. Древние это знали, доверив прошлое богине памяти Мнемозине и музам, ее дочерям: Урания властвовала в неизменном пространстве Вечности с далекими, холодными звездами, а Клио стерегла катастрофически убегающее сумасшедшее время Истории, двуликое в руках человеческих и переходящее из трагедии в фарс. Но меньше всего хочется рассуждать, когда тянет поведать о том, как сад, обыкновенный яблоневый сад, стал разновидностью воплощенного времени. Впрочем, он не был обыкновенным.
Теперь трудно представить, что такое возможно — заложить сад в одиночку. На сороковом километре железной дороги, если считать от Москвы, одна молодая Лидия, агроном, взяла землю, чтобы развести сад. Была она красивая и сильная, могла копну сена на вилах поднять, и, сажая деревья, не ведала, что с ними закладывала и свою судьбу. Кроме яблонь, она посадила вишни, сливы, кустарники, много цветов. И, заимев маленький домик, переселилась к зеленым питомцам из столичной густой коммуналки. Так учредилась юная автономия плодовых деревьев, которую не позволялось приспосабливать к своим прихотям и удобствам, а только к душе и глазам. Здесь не было прямых линий, кроны формировались в виде округлых чаш, в сильных ветвях удерживался и подчеркивался изгиб арок. Между деревьями в крупные композиции группировались цветы, так что с каждой точки просматривался кусочек, столь же замкнутый, сколь и открытый, подчиненный общему замыслу. Разросшийся сад можно было сравнить с книгой, которая читалась и увлекала с любого места. Он воплощал себя по обе стороны извилистой центральной дорожки и уходил в бесконечность — иллюзию создавали дальние кулисы высокой зелени. В этот сад можно было выскочить без ничего и не опасаться, что кто-то из прогрессивной общественности по соседству увидит тебя и возьмет на заметку как лакомую аморальность для шельмования. Время стояло такое, что отклоняться от генеральной линии партии не рекомендовалось. А железная Лидия, теперь уже Владимировна, отклонялась. Не признавала пламенных скороспелых «ученых» вроде Лысенко, из-за которого, будучи директором совхоза, чуть не села в тюрьму, отказавшись следовать его методам яровизации, например, при посадке картофеля. Презирала сельскохозяйственную тупость партийных временщиков. Уважала великого Мичурина, ссылаясь на мистера Бербанка, американскую знаменитость-ботаника, кто тщетно старался переманить волшебного селекционера из тмутараканьего Козлова Тамбовской губернии к себе, в Соединенные Штаты. Гордилась своими учителями, настоящими, а не «липовыми», профессорами Тимирязевской академии, — Прянишниковым и Вильямсом. И вообще в молодое свободное время имела облик старорежимной красавицы с роскошной пропорциональной фигурой и крошечной ножкой в шикарных лаковых туфельках. В основное же время вкалывала как простая селянка, не покупаясь на модные теории и зная свое, проверенное годами да народным опытом. «Она работала с крестьянской жадностью» — лучше не скажешь, хотя замечено это писателем Богомоловым не про Лидию Владимировну, а про героиню какой-то его повести, но дает представление о той и другой. Сама же Лидия Владимировна, порой припозднившись с подъемом на минуту-вторую после зари, попрекала себя: «Лежи Марья — Бог бачить». От своей родины Украины она сохранила манеру говорить и любовь к поговоркам, которыми метко пересыпала речь.
Держать пристрастия при себе ей, самобытной, не привыкшей лезть за словом в карман, не всегда удавалось. И я, ее дочь, была частым свидетелем расправы над ней, признающей в утешителях лишь собственный сад. А на попреки доброжелателей вроде меня всегда отвечала словами чеховской героини: «Дядя Ваня, надо быть милосердным». Вот уж кто не жил в окрестностях поговорки: «С милым рай и в шалаше, если милый атташе».
Этот, подмосковный, вовсе не был первым садом ее жизни. Сколько помню себя, сад был с нею всегда — у дедушки-бабушки, родной тети, двоюродной, он был до меня — у прадедушки, у его соседей — пана Шуманьского и пана Ястрембского и возле того костела, рядом с которым они жили на Украине и где были заложены азы садопочитания да верность завету: «Для меня главное — красота». Олесь, Анджей, Текля Шуманьские… Их тени не покидали ее, напоминая о проклятых годах коллективизации, когда закончилась их привольная жизнь.