Не убоюсь зла

Щаранский Натан Борисович

 Книга о тех, кого оставил в ГУЛАГе, желание поделиться опытом с теми, кто может там оказаться - таковы мотивы написания воспоминаний Натаном Щаранским. Факты, которые описаны в книге, в течение девяти лет были единственным содержанием жизни. Они мысленно повторялись, перебирались, продумывались, анализировались в тишине тюремного карцера тысячи раз.

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

Эту книгу я начал писать сразу же после освобождения, и писал в течение года, стараясь не упустить ни одной детали. Я спешил рассказать о тех, кого оставил в ГУЛАГе, и поделиться опытом с теми, кто еще может там оказаться. Однако через несколько месяцев я понял, что есть и другая причина, побуждающая меня работать над книгой: с каждой новой страницей я освобождался от груза прошлого, от необходимости держать в себе все эти бесчисленные допросы, карцеры и голодовки.

"Как ты можешь помнить содержание допросов девятилетней давности?" -поражались друзья. Но все было просто: факты, которые я описывал в книге, в течение девяти лет были единственным содержанием моей жизни. Они мысленно повторялись, перебирались, продумывались, анализировались в тишине тюремного карцера тысячи раз. По ним я вновь и вновь выверял свой путь в потемках ГУЛАГа. Через год, дописав последнюю страницу, я почувствовал, что наконец-то могу вздохнуть свободно и... начать забывать.

В несколько сокращенном варианте книга была опубликована в США, а затем еще в восьми странах. "Американцы не станут читать двести страниц допросов", - сказал мне издатель. И он, скорее всего, был прав. Тем не менее в русском издании я решил сохранить полный текст. Ведь в Советском Союзе для многих вся жизнь - непрерывный мысленный диалог с КГБ...

Увы, тогда русский вариант так и остался недоработанным - прошлое уже не давило на меня, и я не спешил к нему возвращаться. Новая жизнь, новые проблемы захватили меня...

Ситуация, между тем, менялась стремительно. И когда год назад мне вдруг предложили опубликовать свои воспоминания в СССР, я снова загорелся. Достал из шкафа изрядно запылившуюся рукопись и пригласил своего старого приятеля поэта Бориса Камянова помочь мне отредактировать книгу.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. АРЕСТ

Значит, они все-таки решились!" - стучало у меня в висках на протяжении всего пути от дома до ворот ГУЛАГа. Стиснутый с обеих сторон на заднем сидении светло-серой "Волги", я смотрел в окно на уносящиеся назад, в прошлое, московские улицы, наблюдал за своими конвоирами и пытался представить, что меня ожидает, - а дятел, поселившийся в моем мозгу, все выстукивал и выстукивал эту короткую фразу: "Значит, они все-таки решились!"

Тот, кто был справа от меня, легко, без нажима, придерживал на своем колене мою правую руку; другой, слева, - левую. Третий, в неудобной позе, почти лежа, пристроился за нашими спинами - на тот, очевидно, случай, если я решусь бежать, разбив заднее стекло, а может, для того, чтобы помешать западным корреспондентам, с которыми я только что был, сфотографировать меня. Рядом с шофером сидел еще один и докладывал по рации о том, что операция успешно завершена.

Несколько минут назад дамоклов меч, так долго висевший над моей головой, наконец опустился: меня арестовали. Сидя в машине, я ощутил вдруг странную расслабленность; постоянное напряжение, в котором я жил последнее время, внезапно спало, будто кто-то одним поворотом рубильника отключил от сети оголенные провода нервов.

Одиннадцать дней назад, четвертого марта тысяча девятьсот семьдесят седьмого года, в газете "Известия" были опубликованы статья Липавского и редакционное послесловие к ней, обвинявшие меня и еще нескольких активистов алии в шпионаже против СССР по заданию ЦРУ. Друзья приходили утешить, а на самом деле - и проститься; корреспонденты - взять последнее интервью. Каждый в глубине души понимал, что арест - это лишь вопрос времени. Они говорили со мной так, как, должно быть, говорят с неизлечимо больным, убеждая и его, и самих себя, что все обойдется.

"Никогда они на это не решатся! Ведь это будет очередное дело Дрейфуса!" - слышал я от друзей еще полчаса назад. И вот - "значит, они все-таки решились!.." Томительное ожидание кончилось, но верить все равно не хотелось. Не снится ли мне это? Не фантазирую ли я? В последние дни я часто представлял себе свой арест, прокручивая его в воображении, словно фильм, - может, и теперь это всего лишь еще один сеанс? Облегчение от того, что кончилась неопределенность, вдруг сменялось надеждой, что происходящее -дурной сон, и надо только заставить себя проснуться; в этой череде обрывочных эмоций не было ровным счетом никакой логики.

2. ЛЕФОРТОВО

Самое тяжкое в тюремном дне заключенного - пробуждение, особенно в первые недели, когда ты еще весь в прошлой жизни, когда потаенная, противоречащая всякой логике надежда, что этот кошмарный сон вот-вот кончится, особенно сильна.

Пробуждение в первый день после ареста было для меня настоящей пыткой. Проснулся я от каких-то стуков в коридоре и выкриков надзирателя - и сразу все вспомнил. Я попытался снова уснуть - в наивной надежде на то, что когда вновь открою глаза - увижу себя в привычной обстановке квартиры Слепаков. Шум, однако, усиливался. Наконец хлопнула дверца моей кормушки, и надзиратель скомандовал:

- Подъем!

Я сел на нарах. Сердце болело. Голова была налита свинцовой тяжестью, во всем теле - слабость, как во время серьезной болезни. В камере стоял ледяной холод: форточка была открыта. Я осмотрелся и увидел в углу унитаз. Что ж, довольно удобно - не придется далеко ходить. (Я еще не знал тогда, что "удобная" жизнь в клозете растянется для меня на много лет.) Рядом с унитазом - умывальник. Вдоль стен - железные нары. В центре камеры -деревянный столик и табуретка. На окне, помимо решетки, - особые железные жалюзи - "намордник", - практически полностью перекрывающие доступ дневного света. Яркая электрическая лампа под потолком горит круглые сутки. На стене - свод правил поведения, прав и обязанностей заключенного.

Хорошо бы закрыть форточку, но она высоко и мне до нее не дотянуться. Я мерз, но почему-то не догадался поставить табуретку на нары, забраться на нее и закрыть форточку. А ведь такие примитивные задачки на соображение решают даже обезьяны! Гулял я по камере, протискиваясь между нарами и столиком; мне и в голову не пришло попросту отодвинуть его к стене. Видимо, подсознательно я не хотел менять что-либо в этом мертвом и враждебном мне мире, избегал оставлять в нем следы своего присутствия.

3. СЛЕДСТВИЕ НАЧИНАЕТСЯ

С восемнадцатого марта начинаются систематические - два-три раза в неделю - допросы. Их ведет майор Анатолий Васильевич Черныш, человек лет сорока - сорока пяти, маленького роста - может, чуть выше меня, почти такой же лысый, с крохотными внимательными и умными глазками. Вначале он напоминает мне хомячка, позднее - крысу.

Прежде всего он знакомит меня с постановлением о создании в следственном отделе КГБ СССР специальной группы из одиннадцати следователей (со временем она вырастет до семнадцати человек), которая будет заниматься моим делом. Я ошеломлен и подавлен. "Выходит, дело сворачивать не собираются, совсем наоборот", - думаю я, и сама эта мысль свидетельствует о том, что, несмотря на все доводы рассудка, на все мои вроде бы успешные попытки рационально оценить ситуацию, тайные надежды на чудесное спасение - "прекратят дело", "вышлют" - не покидали меня.

- При таком использовании кадров безработица вам не грозит, - говорю я Чернышу, пытаясь за иронией скрыть свое смятение.

- А что делать? Вы и ваши сообщники много лет занимались преступной деятельностью, а нам теперь приходится всю ее расследовать, - отвечает тот вежливо, но каждое его слово бьет в одну точку - я должен привыкнуть к новой реальности: мои друзья - это сообщники, сам я - обвиняемый, а наша борьба за свободный выезд из СССР и репатриацию в Израиль - преступная деятельность.

Затем Черныш повторяет вопрос Галкина:

4. ТОЧКА ОПОРЫ

Самые дорогие воспоминания были связаны с Наташей. Первой остановкой в моих путешествиях на "машине времени" всегда был один и тот же день: тринадцатое октября семьдесят третьего года - день нашей первой встречи у Большой московской синагоги.

Прилегающий к синагоге отрезок улицы Архипова уже давно превратился в постоянное место встреч московских евреев, готовившихся к отъезду в Израиль. Немало было среди них тех, кто уже подал заявление в ОВИР и ждал решения своей участи; попадались и совсем свежие отказники. В этой толпе можно было встретить и ветерана войны из Минска, приехавшего установить контакт со столичными единомышленниками, и грузинского еврея в громадной кепке, именуемой" аэродромом", и лощеного ленинградского профессора. Всех приходивших по субботам к синагоге можно было разделить на две категории: тех, кто нуждался в помощи, и тех, чьей задачей было этим людям помогать. Последние, понятно, исчислялись единицами.

За неделю до той памятной даты, тоже в субботу, я встретил у синагоги двухметрового красавца с библейской бородой; на нем были потертые джинсы и латаная-перелатаная кожаная куртка. Мы познакомились. Миша Штиглиц - так звали гиганта - попросил меня подключить его к демонстрациям, которые мы проводили с требованием выпустить нас в Израиль, - он тоже хотел в них участвовать. Сам я лишь за день до нашей встречи впервые вышел на такую демонстрацию, отделался штрафом и теперь, естественно, чувствовал себя ветераном, готовым помочь "новобранцу" присоединиться к нашей борьбе.

Мы с Мишей начали было перешептываться - чтобы информация о дате и месте проведения очередной демонстрации не достигла ушей агентов КГБ. Но тут же выяснилось, что мы друг друга не слышим: высоченный Миша стоял на тротуаре, а я - на мостовой. Тогда мы поменялись местами, но и это не помогло! Я пригласил Мишу к себе домой, усадил его на стул и, стоя перед ним (теперь мы были "на равных"), сообщил, где и когда будет очередная акция протеста. В итоге Миша, приняв "боевое крещение", с ходу заработал пятнадцать суток ареста.

Прошедшая со дня нашего с ним знакомства неделя многое изменила в жизни евреев: началась война Судного дня. Это были тревожные и волнующие дни: наша борьба за выезд в Израиль как бы слилась с борьбой самого Израиля за право на существование.

5. КНУТ И ПРЯНИК

Закладывать своих - это, конечно, "западло", последнее дело. Но и о себе подумать нужно. Если чекистам кость не бросишь - обязательно зеленкой лоб смажут: им ведь тоже отчитываться надо. А ты как думал? В жизни только так: ты - мне, я - тебе. Сам сперва для себя реши, что можешь им сказать, а чего - нет. И не на допросе колись - мало ли что еще они там из тебя выжмут, - лучше напиши заявление Генеральному прокурору. Расскажи все, что считаешь нужным, а дальше - молчок. Больше, дескать, ничего не знаю. Но после этого уже не расстреляют - ведь следствию помог.

Так говорил мой сосед Фима. Примерно с начала апреля он стал настойчиво убеждать меня написать Генеральному прокурору - так, мол, все умные люди делают. Сначала я отсыпался, затем усиленно занимался аутотренингом, но слова Фимы все же до меня доходили. Они навели меня на мысль: а почему бы и впрямь не написать заявление Генеральному прокурору? Конечно, не в том духе, как советует Фима. Я четко сформулирую в нем свою позицию и в дальнейшем буду просто ссылаться на это заявление. Не придется каждый раз придумывать ответ и, главное, можно тогда не опасаться, что на него повлияет обстановка на допросе.

Узнав, что я наконец-то собрался писать Генеральному прокурору, мой сосед обрадовался и засуетился. Он взял на себя внеочередную уборку камеры, не позволял мне вставать к кормушке за едой - все делал сам, приговаривая:

- Ты пиши, пиши, не отвлекайся - свою жизнь спасаешь, это тебе не шутки!

В своем заявлении я подробно перечислил нарушения прав человека в СССР, вынудившие нас заняться сбором информации об отказниках, подчеркнул, насколько важно для их судеб и судеб всех других людей, чьи права нарушаются, внимание к ним мировой общественности. Я писал, что наша деятельность от начала и до конца была открытой и законной, однако я не намерен обсуждать ее в деталях, ибо не хочу помогать КГБ готовить "дела" на других еврейских активистов и диссидентов. "В свете публикаций в газете "Известия", - добавил я, - обвинивших нас еще до ареста в измене Родине, не приходится сомневаться в исходе расследования моего "преступления", а потому я не вижу смысла в сотрудничестве со следствием, заранее знающим, к каким результатам оно придет". Это все не было простой риторикой - ведь хорошо известно, что в советской истории суд ни разу не оправдал того, кто обвинялся в политическом преступлении.