Три жизни

Юровских Василий Иванович

В новой книге уральский прозаик обращается к сложным проблемам в жизни современного села, с сыновней благодарностью рассказывает о тех, кто через лишения и трудности пронес и передал в наследство традиционные народные ценности — мудрость, скромность и трудолюбие.

ПОВЕСТИ

ПАСТУХИ

I

Их двое. Два хозяина лесной избушки вблизи Старицы — прежнего русла Исети.

Раньше река, отвернувшись от села Крутиха, укатывала свои воды сюда, к бору и по наволоку наплодила озерин. Множество повысохло, затравело и осталось навсегда безымянными, но есть и с названиями: Ильмень, Подборное, Морошное и Боровое. Между ними, между крепью тальниковых, калиновых и черемуховых кустов, между хрупкими ольшаниками — луговины, степянки и елани, в бору — пастбища далекого отсюда Понькинского колхоза.

Угодья нарезаны еще в довоенные годы, нарезаны, как сенокосы. Да мало кто и помнит из понькинцев, когда сено косили здесь последний раз, когда празднично одевались — бабы и девки непременно белые платки подвязывали, — ехали на подводах за полста километров, ехали через город и многие села. Мало кто помнит, сколь укосисты были луга заливные, сколь много зародов поднимало свои сытые и пахучие хребтины по наволоку.

С войны затянуло луга. Задурели-закипели, как на опаре, цепкие тальники да черемуха, робко загустела ольха, и, зеленея вместе с травами, затрепетали дрожливо веселые осинники. Отвоевала себе твердо-лобастые бугорочки упрямая боярка, а из бора выселились на белый свет березовые грядки. И были луга, и нет лугов…

Спохватились понькинцы, ан поздно остановить лесную рать. Кое-что покорчевали, а больше покалечили трактористы из какой-то мудреной мехколонны, понабили о пни склянок из-под разного питья и зелья. Не вернулись травы буйные. Тогда и порешили — разумнее пасти тут все лето быков и телочек, чем «убивать» деньги на борьбу с кустами и лесом.

II

Казакова, конечно, и понимала, и чувствовала: найти пастухов на два гурта молодняка, да еще за пятьдесят километров от усадьбы колхоза, — занятие не из легких. Скотников на дойных гуртах трогать нельзя, тут даже заикаться нечего. И то радоваться надо — подобрались мужики серьезные, самостоятельные и работу знают всю до тонкости. На механизаторов тоже не заглядывай, их на прорву техники только в одну смену хватает. Зимой многие не прочь ухаживать за скотом, но ведь посевная на носу, все трактористы в поле закрывают влагу, готовят почву.

«А если с пожарной машины Николая Хабарова попросить? — вспомнила Анна Ивановна и отвернула с дороги на ферму в заулок, откуда рукой подать до гаража с пожарной автомашиной. — Хабаров из непьющих, мужик хозяйственный, деньги на «Жигули» копит. Его свободно может на лето заменить Григорий Иванович Гурьев. Пусть и на пенсии, а ни от какой работы не отказывается, шофер с довоенным стажем…»

Чисто выметенная территория пожарки празднично замуровела конотопом и не просто выделялась среди замусоренной улицы, а сразу вызывающе бросалась в глаза. Хабаров как бы подчеркивает своим порядком, что он не из тех ославленных пожарников, которые спят по сорок восемь часов в сутки. А если и приляжет на топчан с книжкой, так вовсе не означает, будто он бездельник.

Николай вежливо выслушал просьбу главного зоотехника, однако с ответом не спешил. Он аккуратно заложил страницу календариком, прищурился на телефон, а затем спокойно перевел карие глаза на Казакову и негромко откашлялся:

— Я понимаю вас, Анна Ивановна, но… Но обратились не по адресу. Во-первых, я шофер первого класса, во-вторых, не ради личной выгоды Хабаров согласился работать на пожарной машине. Здоровье? А при чем мое здоровье. Нет и нет!

III

У Старицы нынче два пастуха — Алексей Иванович Молоков и Александр Сергеевич Пайвин. У обоих одинаковые гурты, у обоих одинаковые права, и по возрасту они однокашники. Но Пайвин сразу взял «верх» над бородатым верзилой Молоковым и зовет его полупрезрительно Олёха. Изредка, ежели тот чем-нибудь угодит (например, дров заранее наготовит, подтопок ли затопит и ужин сварит), поощрительно споет:

— Стоит под горою Олеша, Олеша!..

Споет и дотянется рукой, мертвенно-синей от наколок, до костисто-широких лопаток Молокова, похлопает того по крыльцам взамен похвалы. А он, Алексей, рад-радехонек, словно дитя. Он побаивается своего «блатного», ядовитого на слова напарника. Такой дважды-два запорет ножиком, вон и скотину он не просто материт, а с визгом орет:

— Пришью, падла! А ну я тя, сука, изметелю!

Бычишки мотаются из угла в угол по загону. Видать, тоже понимают, кого приставили к, ним в пастухи. Да и поймешь, если тебя не жалеючи начнут стегать кнутом и по бокам, и по морде…

IV

«Ошибаешься, Шуро, ошибаешься: вовсе и не сплю я, все чую и вижу, — думает Молоков про Пайвина. — Кури, друг, кури да взатяжку, чтобы до пяток хватало, чтобы дым меж ног шел, как из трубы». Думает без всякой обиды или зла, даже без досады и насмешки. Пускай налазится украдкой напарник, забьет нутро табачным дымом. Кашель не будет его душить, и, глядишь, утром веселый встанет.

«Кури, Шуро!» — поощряет Алексей своего напарника и начинает беззвучно смеяться, чуть подергиваясь телом. Пайвин не слышит, а что борода колышется — тоже не заметно. А смешно Молокову вот почему. Вспомнилось ему то время, когда работал прицепщиком у себя в колхозе, в родной деревне Еловке. Его тракторист Колька Мальгин почему-то больше всех возненавидел тракториста Петра Ивановича Грачева. Тот на пересменах ли, после обеда ли постоянно «стрелял», курил чужой табак.

Не успеет кто-нибудь кисет развернуть, а Петро тут же на корточках, и ровную полоску газеты подставляет и приговаривает:

— Ну-ко, сыпни, Сано, свово крепачу. Покурим-ко за компанию, за компанью… как ето люди бают, тот самый удавился. Хе-хе-хе.

Петру никто не отказывал. Каждый, к кому он подсаживался, послушно и охотно насыпал своего табаку. Чужого бы человека угостили, а тут свой деревенский, и тракторист тоже, и с войны опять же мужик вернулся и не уехал из деревни.

V

После полден весело прыснул теплый дождик. Простукали капли по твердым листьям осинника, прошумели тальниками и черемухой, струйки воды неслышно упила земля, с мая заждавшаяся небесной влаги. Был он — и нет его. И если бы не умытая, враз замолодевшая низкая трава, Пайвин не поверил бы в мокро. Он и фуражку снял — приготовился вымокнуть под первым июньским дождем. Да припусти ливень или перейди дождь в обложной, Александр спрыгнул бы с мерина Серка и без сапог, как в детстве, деранул по лывинам.

— Не наше счастье, — приуныл Пайвин. Вспомнил минувшее засушливое лето. Оно его мало тревожило: околачивался тогда Александр в строительной бригаде. Не волновали тягостные вздохи односельчан о хлебе и сене. Подумаешь, хлеб! В любом магазине буханок завались, лишь бы шестнадцать копеек нашлось в кармане.

Нынче засуха ударит по карману, по мечте о мотоцикле, ярко-зеленом «Урале». И надо же, только согласился пасти скот, так сразу и сушь проклятая, с весны прижала травы жара, не дает им ожить-подняться. Даже Исеть не разливалась, отвела весну в берегах.

Шальная тучка разошлась, и солнце заприпекало пуще прежнего. Пайвин огляделся с вершины и шугнул бычков на луга соседнего колхоза, на подсеянные многолетние травы. Свое пастбище стравить успеет, не больно чего и есть на нем, а у сухринского колхоза лугами загустел костер, видать, удобрения повлияли.

Гурт как будто и ждал сигнала от пастуха: бычки живо прокатили кустами и пересекли незримую границу. А сам Пайвин въехал на взгорок, дабы вовремя заметить появление «газика» соседнего колхоза. Добро, хоть одна легковая машина у председателя и больше некому сюда заглянуть, захватить понькинский скот на потраве.

И НЕ ВСЕ ПРАЗДНИКИ

I

Дня за два до праздника земля подстыла, «закарабанило», по выражению деда Славы, а потом ночью незаметно для людей закрыл ее застенчиво легкий и пухлый снежок. Он заровнял извилистые Славины следы, когда тот бегал за полночь проведать свой дом, и теперь ни птичницы Дарья с Валентиной, ни сам сторож не могли догадаться: топтал ли кто перенову уставшей за лето и осень земли.

Втроем они стояли на кромке березового колка, где намеренно на отдали от села находилась новая птицеферма. Стояли и дивились на чистые, враз похорошевшие дома и пристройки, на нежно-розовое курево печных труб. Женщины блаженно жмурились, а сторож, так и оставшись до седьмого десятка Славой, сдернул шапчонку с головы и освежал лысину мягким снегом. Побаливала голова не столь из-за бессонной ночи, сколько от тревоги за жену Настасью.

— Для вас, окаянных охотников, расстаралась погода! — дурашливо подтолкнула в бок Славу молодая птичница Валентина. — Ишь, какая пороша выпала, все зайцы ваши! Иди, иди, кум, а то уберутся мужики в лес без тебя!

Дородная Дарья — как она только натягивала поверх телогрейки стандартный черный халат — всем телом заколыхалась и неожиданно шлепнула сторожа мясистой ладонью по сухой спине:

— Отсадили вашего брата от вина, как от титьки. Небось тоскливо?!

II

Полетели из Настиного сундука всякие там отрезы ситцевые, сатиновые, штапельные и полусуконные, полетели прямо под ноги на половики, на засохшие кокорки назьма. Сама же она и наследила, прямо в чунях и топала после конюшни и хлева. Все, все бесило и злило Славу, во всем виновата Настя — Анастасия Александровна, дочь покойного Сана Горшка. Настроение у него упало еще вчера, когда собирался на дежурство и жена вернулась с улицы оживленная, с краснотой на лице, и суетливо загремела посудой на кухне.

«Ага, выпила, точно, выпила!» — догадался он и тревожно начал определять в уме: где, когда и чего? В сельской лавке вином давным-давно не пахнет, с тех пор, как отменили талоны и открыли всего один винный магазин на весь район. К подружкам-собутыльницам не отлучалась, а стало быть, причастилась браги собственного изготовления. Но где, где же зелье у Насти? В малухе, конечно, у скотины негде спрятать даже самую малую посудину.

Славе грешить, портить праздник не хотелось ни себе, ни Насте. Он, будто бы повязать сеть, пошел в малуху и наметанным глазом вмиг обнаружил тайник. Под связками поплавух и режевок, сложенных в углу подле верстака, и стояла корчага с брагой. Недели три, как рыба отловилась в сети. Слава собрал с озера их, просушил, повытряс зелень и склал сюда на пустой бочонок.

Как усыпила жена Славину бдительность? Бочонок убрала, заместо него сунула корчагу. Трезвая-то она сети ложила нормально, а сегодня вон они брошены как попадя. «Мать ее перемать! — нервно ругнулся Слава и сбросил сети на верстак. Все ясно, вот она, сволочь-брага! Длинные сильные руки у него затряслись, словно сам был после тяжкого запоя, но он совладал с собой. Одним махом выхватил корчагу, водворил из-под нар бочонок на прежнее место и уклал сети. Выглянул в притвор дверей — нету Настюхи, корчагу в руки и широко шагнул под сарай. А там нырнул в проем дверей хлева, пнул корыто из угла, вскружнул корчагу и резко опрокинул.

Вся бражно-зловонная жидкость быстро ушла сквозь щели пола в землю. Только и успел Слава хватануть носом кисловато-крепкий запах. Корыто — на место мокрого пятна, корчагу закатил на потолок хлева, а сам вернулся в малуху и закурил у верстака. Еле-еле унял дрожь тела и стукоток сердца. М-да, когда-то сам искал у Насти брагу, чтобы пить, потом она перестала прятать — пили вместе. А теперь вот борется с брагой, борется за Настину трезвость.

III

Мария не знает, о чем разговаривают Толя с Ниной — встретились-то они напротив Федосьиной избы, но ей, матери единственного сына, да еще такого видного парня, приятно видеть его с девушкой. Пусть не самой-самой красивой в Песках, но уж худого слова ни о ней, ни о ее родне сроду Мария не слыхивала. Работящие, обходительные и радушные. Лучшей невесты и не надо! Чуть-чуть сдвинула она штору в горнице, смотрит им вслед и с гордостью шепчет:

— Толюшка ты мой, соколик ты мой ясный! Вот и не зазря я на белом-то свете прожила… Бог даст здоровья, с внучатами поводиться успею. Парень он, верно бают, что сокол, в любой дом залетай, любую девушку выбирай! А Нинка-то чем не пара? Славнющая девушка. И место ей от быткомбината в самый раз имеется.

— Хотя, хотя рано Толю женить, — спохватилась Мария. — Ишь, чего размечталась, старая! Парню сперва в солдатах отслужить надобно, опосля и гнездо вить. Да кабы в город молодая-то не сманила, как эвон Сережку Морозова.

Ей становится страшно: вдруг женится сын и утянется за женой из села. А когда не станет ее, продаст родительский дом чужим людям и будут хозяйничать здесь посторонние, а не он и не Мария. Она обводит глазами светлую и уютную горенку, где каждая вещь на своем месте, все нажитое ими, все дорогое, как память о Федоре.

Вон у стены диван-кровать, вот шифоньер с зеркалом и телевизор рядом, в углу комод, а на нем магнитофон и радиола. Эвон этажерка с книгами и журналами, пристрастился-таки сын к чтению, одних журналов и газет на сотню выписал. Ну чего нужно? Все имеется, в доме покрашено и побелено. Огород хороший, пристройки добрые и живности всякой довольно. Эх, теперь только бы и жить им с Федором!

IV

Дед Слава привычно и быстро управился по хозяйству. Накормил болтушкой кабанчиков Борьку и Степку, подоил корову Юльку и кинул ей в кормушку пластик прошлогоднего сена — нынешнее не скоро вывезешь трактором, ждать придется, когда глыбы и кочки засыплет снегом. Прибирался и успокаивал себя, вслух подтрунивая над Настей:

— Напрасно, напрасно ты возрадовалась волюшке, дорогая женушка! Запой ныне не получится: вина в городе не расстараешься, у «княжны Мери» запаса и в добрые годы не водилось. Выхалкаете с ней бражку, и, хошь не хошь, а заявишься домой, каяться и божиться в ногах у Славы!

Однако на душе у него было неспокойно, разговор с приезжими охотниками взбудоражил и зародил тревогу. Да и голова побаливает, уж больно криклив лесотехник Вадим — чернобородый, весь всклокоченный и заводной. Как только ребята дюжат: ни единого слова нормальным голосом не вымолвит, крик да крик, а то и заорет, как бешеный.

Не успел поздороваться и познакомиться со Славой и уже закипятился. Увидел на лобовом стекле легковушки фотографию Сталина и разошелся:

— Сволочь он, этот парень на «Жигулях»! Да разве знает, кретин, кого наклеил на стекло? Тирана, душегуба! Его всенародным судом надо судить, каленым железом выжигать из истории!

V

Влажный южный ветер занизил морок к земле, и посыпался частый мелкий дождь. Казалось, все куры с фермы сбежались на железную крышу избушки и дружно склевывали зерно. Был снежок, а оказался не лежок, расплылся киселем, и Слава похвалил себя, что ушел на дежурство в резиновых сапогах. В них он сухой ногой пересек ляжину за дорогой у села и вскоре достиг Ивановой избы. На кухне горел свет, но сама хозяйка, кума Валентина, убежала на птицеферму, а мужики и ребятишки спали беспробудно. Ну как заранее знали о ненастье!

— Эй, охотнички-молодчики! — гаркнул Слава на кухне. А когда заподнимались заспанные, не понимающие, в чем дело, мужики, продекламировал нараспев:

— Ты, Слава? — чуть пошевелил ресницами Иван.

— Мы, язви вас в душу, лодыри! Молоть языками горазды, а кто проспал зорьку!

ТРИ ЖИЗНИ

Повествование в новеллах

Три жизни

Воз на тракторную тележку наложили-натоптали плотно, сено «тяжелое» — пырей и мятлик: голубой «Беларусь» еле-еле стронулся с места, утопая ребристыми колесами в торфяную землю.

— Что тебе свинец, а не сено! — выкрикнул тракторист из кабины леснику, а тот поспевал сбоку и повторял на бегу:

— Ловчее, Петя, ловчее выруливай, не помни деревце!

— Трущоба же! — отчаянно выискивал прогалины тракторист.

И совсем было вырвался на единственную лесную дорогу, если бы не «зарезало» правое колесо тележки. Тяжесть воза мотанула ее на самосевом выросшую здесь сосенку, лесник с женой не успели и ахнуть, как она, толщиной в прослежину, хрустнула и сшумела на крушину к молодым березкам.

Сосновая пороша

Совсем не из зарных лесовиков мой приятель Венушко. Ему по любой поре навестить леса берегами речки Боровлянки — все равно что молодость свою вспомнить, довоенные гуляния холостяжника. Но и без гостинца для трехлетнего внука не возвращается, недаром тот уважительно называет его:

— Ты, дедо, у меня Во́жак!

Именно не вожак, а во́жак!

Чего же он подарит из леса внуку, что сам найдет для самого себя? На обогревах только-только распустились кремово-пушистые прострелы-первоцветы. Сорвать цветок рука не поднимается — и завянет на глазах, да и мало их, первых подснежников, стало по лесам. Словно Венушкиных одноклассников, двадцать четвертого года рождения.

Из положинки в предгорье, где всегда растут первые белые грибы с особенными шляпками (алеют червонными шлемами русских богатырей, неподатливые на червоточины; из подножья грибов родники бьют, потому и корешки грибов тоже чисты до старости), Венушко вышел на елань под песню зяблика. А уж речкой по осинникам ждал грибную радость.

Родители

Мы с мамой убираем на огороде прошлогоднюю картофельную ботву и сухие подсолнуховые самоворотные дудки. Не усидел в одиночестве и отец: выбрался к нам из дома и, опершись оберуч на клюшку, задумался возле угла конюшни. Задумалось и парное, растеплевшее небо, задумалась и разморенно-разнеженная земля. Солнце не видно с утра, и непонятно: туман ли поднялся и закрыл его, морок ли натянуло из-за березовых увалов.

Отец стоит и не то дремлет, не то чутким к непогоде израненным телом гадает: о чем же обоюдно-согласном решают земля и небо? А мы заняты работой, и только изредка поглядываю я на отца. Гляну с огорода — и хлынет жалость удушливой спазмой. Потому и подгоняю мысленно себя, чтобы поскорей стаскать в кучу ботву и позвать отца на ней передохнуть-посидеть.

Кидаю последний навильник ботвы, втыкаю железные вилы в черноземную мякоть огорода и машу отцу рукой. Нет, вовсе и не дремал старик, а из-под опущенных век озирал огород, смотрел, как я подхватываю пласты буроватого картовника; как мама околачивает землю с косматых корней-дудок и беремя за беремем ставит их в суслон на меже. Летом в самый раз сгодятся они на легкую протопку печи.

Отец тяжело подковылял и плюхнулся на кучу, придавив ботву чуть ли не до земли. И, лишь когда убедился, что не упадет, а сидит крепко, по-ребячьи заулыбался и окликнул маму:

— Мать, иди-ко и ты тоже сюда!

Песня

С раностава дымно печалилась вишнево-сиреневая даль осенних лесов и полей, и в небо наплывал дымный морок, словно где-то подпалили пастухи волглые копны соломы. Он и чуялся мне, тот дымок с легкой горчинкой, будто бы сидел я не у старой березы на извороте речки Крутишки, а брел палыми листьями по заречным осинникам. И долго бы, наверно, глядел и глядел я ненасытно на проглянувшие из тальников омутинки и проточины, на березовые гряды и колки-островки, на углаженную чернь пашен, если б не снизился дымный заволок и не зачастил дождиком.

С подветренной стороны укрылся у зарода на елани, сено не только согревало меня летним теплом, но и дышало в лицо всем разнотравьем знойного июля: душицей и клевером, лабазником и вязилем, вероникой и богородской травкой-чабрецом, клубничником и розовой гвоздикой-травянкой, пыреем и зопником. Нерасторжимое травяное братство успокоило меня, и свежесть затяжного дождя не показалась занудно-зябкой тоской одиночества.

Прижимаюсь к боку зарода, как в детстве по ненастью грелись мы возле своей коровы Маньки, и незаметно уютная дремь легко и неуловимо укладывает меня в сон. Да оно и понятно почему: сыздали, из села Загайнова над крутояром реки Исеть отшагивал я всю ночь под разноцветьем звезд, торопился повидать Крутишку, мамину родину, село Пески. Побыть пусть и поздней порой, но до падеры-снегодура.

Песковское заречье еле различается-угадывается в мороси, мне до села не столь и дальняя дорога, и я успею добраться к сродному брату Ивану. А пока, пока вздремну-отдохну у зарода, как вон и та овсянка, что укрылась в ближнем кустике шиповника, плотно обросшем вязилем. И никого, ни души на всю округу, сороки и те не шастают по отаве и черемуховой гуще берегами речки.

Тихо-тихо, лишь дождинки, задевая друг дружку, позванивают слегка, да ветер, невесть откуда залетевший на бугор, «запостанывает» талинами-двойняшками. И вдруг… вдруг наяву, а не из сонливой сладости, родилась на левобережье песня. Старинная-старинная русская песня, и завел ее, растревожил мое сердце знакомый мужской голос:

Наедине

И ветра ночью не слыхал, а кто-то растеснил к утру моросливо-обложные облака, и солнце не по-осеннему заласкало меня у речки с высокой небесной россини. Радоваться бы погожей редкости за нынешнюю осень, а я сижу праздно возле воды и медленно, вслух размышляю:

— Почему не клюет рыба в пору листопада?

Летом вода скрытная, даже по прозрачной Ольховочке, а сегодня вон же она, рыба-то! Оцепеневшие словно, стоят рядышком, только чешуей не трутся, щуки и чебаки, ельцы и… ниже, донной тверди, пескари. Спят, что ли, они? Да нет, не спит рыба, но не боится она неуловимых шлепков листьев о воду. А что, если она, рыба-то, чувствует осень и зиму, прощается сейчас, как и я, с летом? Эвон поздняя перелетная синегрудка молчком шныряет под кустиками красной смородины — тоже прощается с еще одним летом. А следом шуршит листьями садовая камышовка. Не эта, конечно, а другая выпевала кому-то возле Ольховочки:

— А ты милый, а ты милый…

Ну а рыба-то, о чем она может думать, что она чувствует? Почему притихла в октябрьский день? Синегрудку-варакушку иль садовую камышовку — их понять можно, им на чужбине зимовать, а рыба же дома, в омуте-общежитии остается?..