Внутренняя сторона ветра

Павич Милорад

Роман М.Павича «Внутренняя сторона ветра» (1991) был признан романом года в Югославии и переведен на десять языков. После романа в форме словаря («Хазарский словарь») и романа-кроссворда («Пейзаж, нарисованный чаем») Павич продолжил эксперимент, создав роман в форме клепсидры. Герои увлекательного повествования Геро и Леандр встречаются в буквальном смысле слова на середине книги. Этот том читатель может начинать читать с любой из сторон, ибо он написан автором по принципу «в моем начале – мой конец».

ЛЕАНДР

Глава 1

– У будущего есть одно большое достоинство: оно всегда выглядит в реальности не так, как себе его представляешь, – говорил отец Леандру.

В то время Леандр был еще не вполне сложившимся юношей, он все еще не знал грамоты, но был красив. Леандром его пока никто не называл, это пришло позже, а мать заплела его волосы, как плетут голландское кружево, чтобы в дороге не нужно было причесываться. Провожая его, отец сказал:

– У него такая красивая, длинная шея, как у лебедя; не дай Бог от сабли погибнет.

И Леандр запомнил эти слова на всю жизнь. В роду Чихоричей все, кроме отца Леандра, из поколения в поколение были строителями, кузнецами и пасечниками. Чихоричи осели на Дунае под Белградом, переселившись из Герцеговины, из того края, где пению в церкви учат раньше, чем азбуке, и откуда воды стекают в два разных моря: с одного ската крыши дождь сливается на запад – в Неретву и затем в Адриатику, а с другого на восток – через Дрину в Саву и Дунай и попадает в Черное море. Только отец Леандра пошел не в свою породу – о том, чтобы строить, не хотел и слышать.

– Стоит оказаться в Вене или в Будиме, среди всех этих домов, которые теперь понастроили, себя не помню и, только выйдя на берег Дуная, где щука глупее всего в феврале, понимаю, где я и кто я.

Глава 2

После всех скитаний и трудов, досыта наевшись пота и страха от мысли о саблях двух воюющих армий, напившись чая, хорошего лишь для глухих на постоялых дворах, где брань была неизбежным блюдом, с изъеденными молью волосами, неграмотный, безухий и беспалый, вернулся Леандр к отцу в Белград, в котором, как он слышал, снова стояла австрийская армия. Он возвращался в город в дождливое время года, давя ногами постоянно попадавшихся ему на дороге и трещавших, как стекло, улиток. Он возвращался в Белград и думал о том, что, в сущности, совершенно не знает своего отца.

Нашел он его живым, но в полном одиночестве, постоянно разговаривающим с каким-то своим никому не известным и давно умершим сверстником. Сыну он обрадовался как-то отстранение:

– Ты стареешь, как вино или бухарский ковер, – чем старее, тем лучше.

Смотри только, чтобы не стать слишком старым для учения.

Вечером, лежа в подвешенной к потолку рыбачьей сети, отец в мыслях и воспоминаниях исправлял чуть не каждое слово, сказанное им в молодости. Ему хотелось заново пройти всю свою жизнь, все годы и десятилетия, перебрать все вопросы и все ответы, исправить их везде, где нужно, и посмотреть, какой была бы она с учетом всех этих исправлений.

Глава 3

Леандр освятил башню в день святого Иоанна Предтечи, крестителя Христова, и икону, на которой была изображена отрубленная голова на блюде, обнесли вокруг башни. Две недели спустя Леандр отправился в свое последнее путешествие, но мысли его постоянно возвращались к этой иконе. Сказав, что снова решил заняться торговлей, Леандр направился в Дубровник – послушать пророчество своего второго предсказателя. Нужно было взглянуть и на внутреннюю сторону ветра, ту, которая остается сухой, когда ветер дует сквозь дождь. Судя по одному письму, которое Леандр послал неизвестному нам лицу, с ним, как и во всех предыдущих поездках, был Диомидий Суббота. В письме Леандра говорилось:

«Как-то утром после полудня в прошлом году, как раз в то время, когда в ульи кладут сыр, мы с Диомидием Субботой направились к тому самому Беньямину Коэну, который умеет просвистеть сон. Про него рассказывают, что летом на лугу он доит коров в колокольчик, а зимой может по секрету показать какую-то картину, от которой людям становится плохо. Застав Коэна сидящим у окна и глядящим сквозь смех, как сквозь бойницу, мы попросили его показать нам картину, и он согласился, но с тем, что мы дадим ему по дукату. И не хотел нас впускать вдвоем, объясняя это тем, что у него тесно. Первым пошел Диомидий, и в дверях Коэн ущипнул его, как делал это, когда в молодости, нашей и своей, играл в комедии масок на повозке, разъезжавшей по рыночной площади. Оставался там Диомидий недолго, как раз столько времени, сколько проходит между двумя криками петуха, и с позеленевшим лицом вылетел на улицу, где его вырвало рыбой и маслинами в красном вине с острова Колочеп.

Но я не поддался страху и вошел. Внутри все выглядело как на корабле, и светильник под потолком раскачивался так, будто дом плыл по волнам. На столе я увидел часы, которые заводят с помощью ствола револьвера, чернильницу и исписанный Коэном лист бумаги. Мне удалось запомнить кое-что из увиденного мною, возможно, вам это пригодится, когда будете читать мое письмо.

„В самом важном, – писал Коэн, – больше верят памяти борзой собаки, а не человека, потому что она помнит глубже, дольше и точнее. При этом ее память не имеет потребности истолковывать то, что хранит, как это делает человек, это просто своего рода кладовка“.

– Почему ты так дорого берешь? – спросил я его.

ГЕРО

Глава 1

«Женщина в первой половине своей жизни рожает, а во второй убивает и хоронит себя или своих близких. Вопрос только в том, когда начинается эта вторая половина».

С этой мыслью студентка-химик Геронея Букур разбила о собственный лоб вареное яйцо и съела его. На этом все запасы кончились. У нее были очень длинные волосы, заплетенные в косу, которой она пользовалась вместо рожка, когда надевала обувь. Жила она на самом бойком в Белграде месте – снимала комнату над кафе «Золотой бочонок», и ее холодильник был наполнен любовными романами и косметикой. Она была молода, комкала в кулаке, как носовой платок, бумажные купюры, когда шла за покупками, и мечтала о том, чтобы где-нибудь на море лечь в послеполуденное время на воду и полчаса поспать.

Ей хорошо запомнились отцовские руки, по которым, как волны, подгоняемые ветром, текли морщины, и она умела молчать в мажоре и в миноре. Все называли ее именем Геро, она обожала перец, и ее поцелуй всегда был острым на вкус, а под белым халатом химика скрывалась пара усатых грудей. Она была такой быстрой, что могла отгрызть себе ухо, переваривала пищу уже во рту и знала, что каждые несколько веков некоторые женские имена превращаются в мужские, в то время как остальные остаются тем же, чем были.

Однако имелось нечто, что ей никак не удавалось вписать в свою чистую картину мира. Это были сны. Откуда в такой простой жизни, где все ей было известно как собственные пять пальцев, каждый вечер возникало нечто столь необъяснимое, как сны? Нечто, что имело свое продолжение и после смерти.

«Сны реинкарнируют, – думала Геро, – причем чаще женские в мужском теле и наоборот… Скольких людей встречаю я в последнее время в своих снах!

Глава 2

Решение Геро уехать в Прагу и там продолжить образование было совсем не таким внезапным, как это нам кажется. Она уже давно чувствовала потребность изменить образ жизни. Хотя Геро была красавицей с чудной лебединой шеей и из одного ее глаза смотрел день, а из другого ночь, она была одинока. Ей давно уже хотелось из холостяцкой жизни, которую она вела в Белграде, со всеми ее снами, скитаниями и странностями, с четвертым яйцом и третьим стулом, переселиться в упорядоченное семейное существование, возможность которого манила ее из Праги, где обитал ее брат, студент Пражской консерватории Манассия Букур, единственный на свете близкий ей человек. Геро не виделась с ним уже три года, и ей трудно было переносить это, кстати, еще и потому, что последний Букур из их рода давно закончил свой жизненный путь в какой-то каменоломне ровно в двенадцать часов пять минут. Утомленная одиночеством, Геро поддерживала связь с братом в письмах, но эта переписка была, по меньшей мере странной.

Кстати, надо сказать, что у Геро были писательские амбиции, однако никого из издателей ее рукописи не вдохновляли; тогда она решила заняться переводами, и здесь ей повезло больше. Правда, в каждую книгу, которую она переводила, то есть в романы Анатоля Франса, Пьера Лота или Музиля, Геро вставляла какую-нибудь из сочиненных ею и отвергнутых издательствами новелл или их фрагменты, так что в конце концов у нее оказался опубликованным в переводных романах других писателей целый собственный сборник.

Как только из печати выходил очередной переведенный Геро роман, будь то отдельная книга или же печатающееся с продолжением литературное приложение к газете или журналу, она помечала губной помадой вставленный в чужой текст кусок и посылала брату в Прагу. Интересно, что эти фрагменты всегда имели и некий тайный смысл, понятный только им двоим. Геро не любила поэзию. Она говорила, что стихи для писателей – приговор, а проза – помилование.

Примером переписки сестры с братом может служить новелла, которую Геро, подобно кукушке, подкладывающей яйцо в чужое гнездо, подложила в свой перевод то ли одного из романов Анатоля Франса, то ли какой-то другой книги:

Глава 3

Прежде чем довести до конца историю о Геро, я хотел бы немного рассказать вам о себе. Мое имя не имеет никакого значения для этого рассказа, да и я сам занимаю в нем второстепенное место. В краю, откуда я родом, есть такой обычай: когда появляется на свет ребенок, делают сыр и кладут его в холодное место, а когда умирает человек, этот сыр съедают за упокой его души. Так что мой сыр все еще ждет своего часа в каком-то погребе. Надеюсь, что он не понадобится читателям этих строк. У меня никогда не было особенных требований; как говорится, я никогда не пытался увидеть больше того, что могут охватить взглядом оба моих глаза. Когда я ем, я зажмуриваю глаза, как белая утка, и знаю, что любовь подобна птице в клетке: если ее не кормить каждый день, она погибнет. А эта история, точнее говоря, ее конец рассказывает именно о любви.

В те годы, когда я еще не начал созидать внутри себя тишину, я проводил дни, взвешивая, какая из моих рук тяжелее. Я обучался грустному ремеслу, которое и по сей день кормит меня, но одновременно (и с радостью) учился музыке, переселяясь следом за выдающимся чешским маэстро Отокаром Шевчиком из Киева в Вену, из Вены в Прагу. Рядом с ним и вместе со мной в Пражской консерватории собралась целая толпа учеников всех мастей и оттенков, так что в аудитории, где он проводил занятия, стоял запах трех континентов. Я через день ходил в консерваторию, неся под мышкой небольшой продолговатый ящик, как будто шел хоронить ребенка. Я входил в продолговатую комнату на первом этаже с таким низким потолком, что верх двери царапал его. В шкафах, в углах и на стенах лежали и висели скрипки: со смычками, засунутыми под струны, красноватые блестящие четверти, несомненно ничего не стоящие; полосатые, как поросята, целые скрипки и мрачные куски половин без блеска, о которых на первый взгляд ничего нельзя сказать. Всегда, сколько раз я ни входил в это помещение, мне казалось, что они поменялись местами или иначе выглядят, а возможно, их вообще заменили на совершенно другие инструменты. Все это множество (особенно в вечерние сумерки, когда во Влтаве начинает клевать рыба) принималось само по себе шуметь и перекликаться с досками пола, которые, скрипя и приподнимая разостланные по ним дорожки, начинали ходить ходуном. Смычки, терлись о бока инструментов, скрипки – друг о друга, струны или провисали, или рвались, с натертых канифолью смычков летела беловатая пыль, лакированные деки раздувались и лопались, а колки начинали поворачиваться сами собой.

Однажды осенним вечером мы собрались вчетвером в этой комнате, чтобы репетировать. Все, разумеется, были учениками Шевчика, давшего нам партитуру квартета. Я вынул из своего ящика виолончель, второй ученик принес фагот, третий сел за рояль с черными клавишами и белыми полутонами, а последним появился самый известный из нас – скрипач. До этого я никогда не видел его вблизи, но часто слышал о моем земляке из Белграда, Ма-нассии Букуре и о его красавице сестре Геронее, которая смеялась одновременно и ртом и грудью. В то время в моде было носить кольца из черной слюды и заранее заказывать свои посмертные маски. Про Манассию говорили, что и он поклонник такой моды. Еще о нем рассказывали, что по праздникам он причащается по-цыгански – уксусом и хреном, – а потом исчезает на несколько месяцев, не слушая предупреждений маэстро Шевчика, который слал ему вслед письма с печатями, запакованные в мешковину из джута. Его экзаменов всегда ждали с особым любопытством, и зал консерватории в те дни обычно бывал переполнен, а провести вечер в компании Манассии, когда он был в загуле, стоило целого месяца обычных развлечений.

Когда он вошел, я действительно заметил на его пальце кольцо со слюдой, а также и то, что каждый ноготь на его левой руке был покрашен лаком определенного цвета. Поэтому, когда он играл, было видно, какой палец что делает.

Мы познакомились и после репетиций стали ходить в пивную, где, сидя за пивом, Манассия сдувал пену в чужие кружки. Однажды вечером, глядя на меня сквозь ресницы, белые от пивной пены, он спросил: