Современная польская повесть: 70-е годы

Билинский Вацлав

Кавалец Юлиан

Терлецкий Владислав

Разные по стилю и тематике произведения, включенные в сборник, дадут представление о характерных явлениях в современной польской прозе.

Открывает книгу интересная психологическая повесть «Отдохни после бега» талантливого прозаика среднего поколения Владислава Терлецкого. Полна драматизма повесть «Серый нимб» Юлиана Кавальца, рассказывающая об убийстве сельского активиста при разделе помещичьей земли. В «Катастрофе» Вацлава Билинского ставятся важные вопросы ответственности человека, строителя социалистической Польши, за свои решения и поступки.

Предисловие

Для польской литературы 70-х годов характерен процесс кристаллизации одной из существенных проблем: «личность — общество — история». Разрабатывая концепцию личности, польские писатели раскрывают нравственно-психологический мир человека и через него — общественно-исторические процессы. Многих писателей занимают такие вопросы, как соотношение этики и политики, свободы и необходимости, исторической и социальной обусловленности поведения человека и возможностей личности. Эта актуальная морально-философская проблематика разрабатывается в произведениях, разнообразных по темам и жанрам, в том числе в таком распространенном жанре, как повесть. Многие писатели обращаются к историческим сюжетам, полагая, как писал об этом польский критик В. Маченг, что «только история дает сегодня писателю глубокое дыхание, только она позволяет писателю проникнуться идеями вне всяких случайных или неслучайных наслоений, проникнуться стремлениями, смысл и ценность которых проверены временем».

Это мнение, конечно, субъективно. Можно назвать немало примеров полнокровного изображения и современной жизни со всеми ее философскими, моральными, политическими аспектами, таковы повести Ю. Кавальца и В. Билинского, публикуемые в настоящей книге. Однако наряду с современной тематикой многие писатели в последние годы плодотворно разрабатывают жанр исторической повести и романа (А. Кусьневич, Т. Голуй, Т. Парницкий и др.).

К таким писателям принадлежит и Владислав Терлецкий, пока еще мало известный советскому читателю (у нас переводились лишь его рассказы). Терлецкий родился в 1933 году, первую книгу рассказов выпустил в 1958 году, а в 1906-м издал роман «Заговор» о польском национально-освободительном восстании 1863 года. Тема этого романа была продолжена в его книгах «Две головы птицы» (1970) и «Возвращение из Царского Села» (1972). Эти произведения получили единодушную высокую оценку польских читателей и критики. Сегодня В. Терлецкий, автор нескольких романов и повестей, сборников пьес и рассказов, — признанный мастер исторической прозы.

Терлецкого не интересует прошлое ради прошлого. На историческом материале он ставит «вечные» вопросы человеческого бытия, которые преломляются в разных исторических ситуациях. При этом он не конструирует исторические параболы, не проводит сомнительные аналогии с современностью, что было характерно для ряда исторических произведений конца 50-х — начала 60-х годов. Его интересует внутренняя жизнь человека в драматических и трагических ситуациях, порожденных конкретной исторической реальностью. Эту историческую реальность, дух изображаемой эпохи писатель точно воссоздает в традиционной, казалось бы, манере, требующей незаурядного мастерства. Внимание к детали, отсутствие многословных характеристик и описаний, сдержанный, бесстрастный тон повествования, подчеркнутая роль диалога характеризуют художественный почерк Терлецкого. Специфическая насыщенная эмоциональная атмосфера заставляет читателя сопереживать происходящее, осмысливать и оценивать события. Главное в художественном мировоззрении Терлецкого — психологическое понимание истории, а психология и мораль его героев исторически обусловлены.

Лучшие черты творчества Терлецкого проявились и в повести «Отдохни после бега» (1975). В основе фабулы — реальное происшествие в известном Ясногурском монастыре в Ченстохове в начале XX века. История монаха-убийцы Мацоха — в книге Терлецкого он назвал Сикстом — могла бы послужить неплохим материалом для детективного или просто бульварного романа. Налицо все компоненты: преступная любовь, ревность, убийство, шантаж, кража… У Терлецкого эти компоненты вроде бы и сохранены, в повести можно выделить проблемы религии и эротики, политики и криминалистики, психологии и истории. Но, во-первых, это не просто сумма проблем, а их сложный сплав, а главное, Терлецкий — в лучших традициях прозы Ф. М. Достоевского, несомненно оказавшего на него влияние, — выявляет социально-психологическое и нравственно-философское содержание внешне банальной истории.

Владислав Терлецкий

Отдохни после бега

Он снял пальто в канцелярии. Чиновники — их было множество, разные мундиры, разные лица — его уже знали и кланялись с уважением. Он довольно неучтиво прогнал какого-то молодого человека, отметив про себя, что у того грязный воротничок и мятый галстук. Молодой человек отрекомендовался представителем местной газеты. Сказал, что они узнали — разве могло быть иначе! — о его приезде и просил поделиться впечатлениями по поводу следствия, которое только что начато. Он ответил, что делиться нечем, и попросил не морочить голову. Журналист, не привыкший, видимо, к такому обращению, стоял, разинув рот. Он повернулся и вышел из канцелярии. По длинному коридору прошел в кабинет для допросов. Здание, где помещался суд, было столь же неприглядным, как и сам город, с которым он успел уже познакомиться, петляя на пролетке между полицейским управлением и городским магистратом, монастырем и гостиницей. Кажется, лучшей во всем городе. Впрочем, их было всего две, и вторая, как заверил встречавший его на вокзале здешний судейский чиновник, была значительно хуже. Осень коснулась своими красками неба и деревьев, стоявших за окном его комнаты. Начинался первый день работы. И он, вроде бы без причины, почувствовал удовлетворение. Дело захватило его. Он приступал к работе, которую любил, хоть и не был уверен, что она служит высшим целям, как это обыкновенно утверждали сановники в Петербурге. Он знал: придется напрячь все силы. В кабинете он поздоровался с приставленным к нему протоколистом. Сказал, что в такой день — а солнце, не исчезая, сияло за окном — хорошо приступать к работе. Он положил на стол чистый лист бумаги, расстегнул мундир и велел ввести арестованного. Отодвинув от себя папку с показаниями этого человека, он внимательно присмотрелся к нему. Высокий, костистый, немного сутулый. Правильные черты лица. Любопытная вещь: он поймал себя на том, что с некоторых пор думает словами судебного протокола; и стал размышлять, не профессиональный ли это недостаток. Бог ты мой, ведь язык может просто-напросто выражать характер человека! А если таков будет язык грядущей эпохи, к которой в глубине души он жаждал принадлежать? Эта эпоха ассоциировалась у него с рассветом, словно на картинах — к сожалению, не лучших, — какие он уже не раз видел: величественное светило не выкатилось еще на небеса, и минута ожидания отмечена розовыми отблесками. Кто знает, быть может, отблесками пожара, поглощающего идеи, системы, кодексы прошлого. Он подумал, что эту грядущую эпоху может выразить все, только не судебный стиль, не жаргон стенограмм, обоснований, приговоров, где всякий стремится к обезличиванию, старается умертвить свой собственный способ выражения мысли. Стоявший напротив мужчина — он все еще стоял, не осмеливаясь присесть на табурет возле письменного стола, — смотрел на него, потом поднял руку, большую огрубевшую ладонь, и прикоснулся к густым, прикрывающим рот усам. Он указал на табурет. Затем покосился на протоколиста. Это был маленький лысый человечек со слезящимися глазками за стеклами больших очков. Он спросил, в котором часу в известный день тот выехал на пролетке на стоянку и где именно это было. Его спрашивали об этом уже десятки раз. Переводчик быстро перевел вопрос. Мужчина вздохнул, положил руки на колени. — Я уже говорил… — Он понимал почти все, о чем его спрашивают, и присутствие переводчика было простой формальностью. Они могли прекрасно обойтись без него, и, возможно, тогда легче было бы склонить этого человека к откровенному разговору. А сейчас он прятался за слова, которые невнятно бормотал вызванный для этой оказии переводчик, тянул время, что-то обдумывал. Да и легко ль ему — прикинул он — разобраться в потемках, в каких очутился в тот день, когда, наспех пообедав, выехал под вечер на стоянку к костелу святой Барбары. Не успел он выкурить самокрутку и устроиться поудобней на козлах, как подошел знакомый монах. Вечер лишь приближался, он наплывал вместе с песней подходивших к монастырю запоздалых паломников, поднимался по стенам вместе с теплым ветром. — Дождь, ваше сиятельство, был только на следующий день утром… — И тогда пришел тот, чье имя здесь, в казенном месте, он ни за что не назовет, и распахнулись врата бедствия. — Ваше сиятельство — повторил он — мне бы домой. Я ничего худого не сделал. Ну чего пугать меня тюрьмой? Дома беда. Баба на козлы не сядет… — Сколько раз он слышал уже эти причитания. — Слушай — прервал он его — говори правду. Только это тебя спасет. Ты участвовал в преступлении по неведению. Неведение кончилось с той минуты, как ты начал давать показания. Пойми же и очнись. Ты был всего лишь орудием. Тебе велели перевезти багаж — старый драный диван. А в диван засунули труп, но о трупе ты тогда ничего не знал. Приехал на место. Тебе заплатили, и ты вернулся в город. — Извозчик мотал головой, всякий раз с одинаковым упорством, с одуряющей его самого уверенностью, что желанное спасение рядом. — Ладно, дурень — начал он снова — убедишься, что сам себе схлопотал тюрьму. Ни меня, ни суд не тронет ни судьба твоей бабы, ни твоих детей, ни твоей клячи. Ты знаешь: твою пролетку видели, тебе показали человека, который запомнил ее номер. Этот случайный прохожий видел, что ты везешь диван. Он узнал тебя, и ты тоже имел возможность разглядеть его. То же он повторит на суде. Видел он и другую пролетку, где сидело двое мужчин, как ему показалось, двое монахов. — Он снова посмотрел на извозчика. Высокий, худой, спина сутулая. — Все неправда, ваше сиятельство! — Переводчик беспокойно вертелся на стуле, болтая ногой в блестящей лакированной туфле. — У меня вечером была всего одна поездка. Подошел ко мне знакомый лавочник, у него лавочка недалеко от костела. — Видел он этот костел, был в лавочке и разговаривал с хозяином. Ему вспомнился разговор. Лавочника можно было вызвать сразу на допрос, но он предпочел застигнуть его врасплох, однако и это оказалось излишним. Они разговаривали в узкой темноватой лавочке, заставленной образами святых. В воздухе стоял запах впитанной полотном масляной краски. — Я торгую, господин следователь — объяснял лавочник — предметами культа. — Словно об этом не догадаться! — Я человек порядочный, все соседи подтвердят… — Тогда он рассмеялся и спросил, хорошо ли было бы, если бы такого рода торговлей занимался непорядочный человек. Лавочник пробормотал что-то в ответ. Лики святых на иконах смахивали друг на друга. Видно, их рисовала одна и та же беглая, но равнодушная к деталям рука: румянец на щеках, покрывавший кожу тонким слоем, синие, заглядевшиеся на оливковые рощи глаза. Святые угодницы в черных и белых монашеских чепцах. И наконец, иконы, изготовленные так, что если смотреть на них с трех сторон, то увидишь три разных лика. — Все это — думал он, слушая лавочника — можно повесить в преддверии ада. — Да, да, господин следователь, я нанял тогда эту пролетку. Отвез на вокзал мать, в тот день она уезжала в Петрков. Гостила у меня педелю. У нее была тяжелая корзина. Пришлось нанять пролетку. Вот я и пошел на стоянку. Было это, господин следователь, часов в семь. Поезд уходил после восьми. Не в шесть, как говорит этот несчастный извозчик. Не такая уж я бестолочь, уж вы мне поверьте, не стал бы я вместе со старой женщиной торчать два часа на перроне. Да, конечно, я в этом уверен — то же самое я показал и вначале, когда меня в первый раз допрашивали в участке: пролетка подъехала к стоянке, как раз когда я туда подходил. Другой пролетки не было, так что спутать я не мог. И уж, конечно, не время отхода поезда. Все это может подтвердить моя мать, жена и теща. — Он бросил взгляд на прилавок, там лежали какие-то книжки. Кое-что полистал. Молитвенники, дешевенькие жития святых с кое-как отпечатанными иллюстрациями. — У нас на все это, господин следователь — торопливо проговорил лавочник — есть разрешение властей. — Каких властей? — спросил он. — Церковных — ответил лавочник — и светских. — Конечно, конечно — кивнул он головой. — Они со всеми печатями. Никакого бунта от этого не произойдет. — Ему вспомнились времена, когда он имел дело с ведомством, занимавшимся расследованием политических преступлений, вспомнилась крохотная типография в Киево-Печерской лавре, где печатали всякого рода подрывную литературу. Под кипами неразрезанных церковных изданий — брошюрки, которые подбрасывали на киевские заводы. Такая штука не могла существовать долго, но кое-что все-таки сделали. Лавочнику нечего было больше добавить. Он был сильно возбужден, даже обрадован неожиданным визитом господина следователя. Ему улыбалась перспектива дать показания на процессе. — Все это — уверял он с жаром — я повторю слово в слово на суде. Хочу, чтоб совесть у меня была чиста. — «Чистая совесть…» — подумал он уходя. Затем не спеша направился в сторону крошечного костельчика. На стоянке выстроилось несколько пролеток. День примерно такой же, как тогда, тоже приближался вечер, он наплывал на стены монастыря, было тепло, пахло дымом от садов тянулся запах прелых листьев, близкой осени. Что же этот тип — стоящий сейчас перед ним и без устали повторяющий все свои враки — считает чистой совестью? — Послушайте, дружище — неожиданно обратился он к арестованному — чистая совесть — это правда, которую могут подтвердить другие… — Так точно, ваше сиятельство — согласился тот торопливо. Неделю назад пришлось вызвать лавочника. Состоялась очная ставка. Ее результаты были записаны на большом листе бумаги, поделенном на две половины. Слева — показания лавочника, справа — арестованного. Извозчик упрямо твердил свое. И смотрел все тем же ошарашенным взглядом. — Он, ваше сиятельство — повторял извозчик — врет. После обеда у меня не было никакой поездки, пока не пришел он и не велел ехать на вокзал. Я и обрадовался, потому как в тот вечер ни на какие денежки уже не рассчитывал… — Лавочник беспомощно развел руками. Протоколист торопливо протирал большим клетчатым платком очки. Он попросил свидетеля выйти и велел ввести жену извозчика. — Повторите, пожалуйста — обратился он с доброжелательной улыбкой к маленькой перепуганной женщине — о чем говорил ваш муж в тот вечер. — Арестованный грозно таращил глаза на жену. — Учтите, ваши показания помогут нам сломить упорство мужа — продолжал он. — Ваш муж напрасно вводит нас в заблуждение. Вы знаете, он невиновен, никакого преступления не совершил. Его преступление проистекает из лжи. — Женщина согласно кивала головой. — За эту ложь его могут подвергнуть наказанию. Нам хочется, чтоб он этого избежал. Время у него еще есть. До процесса. — Помнишь, когда вернулся, ты сказал, что тебе подвернулась хорошая поездка. «Какая?» — спросила я тогда. «Не твоего ума дело» — ответил ты мне, как всегда. «Поездка была выгодная и стоит нескольких других». — Не ври, жена — поспешно перебил ее извозчик. — В тот день я ничего такого не говорил. — Он вскочил, ударил кулаком по столу, крикнул, чтоб тот помалкивал и отвечал только на заданные вопросы. — Показал ли он вам эти деньги? — Нет — ответила она — денег я не видала. Муж никогда этого не делает. Но он был какой-то беспокойный. Он не рассказывает мне о своих делах. Не любит говорить, но я-то знаю, что с ним происходит. Послушай — обратилась она к мужу — пан судья сказал правду. Случилось страшное дело, но тебя оно не касается. В монастыре каждый день идет служба, хотят вымолить у пречистой девы прощение за злодеянье, которое там совершилось. А злодеяние было. — Не ври! — крикнул извозчик, вскочив с табуретки.

Женщина опустила голову и заплакала. Он велел вывести арестованного. Подал женщине стакан с водой. — Лжет — сказал он — потому что так велели монахи. Когда в тот день приехали на место, они, даже не сгрузив еще с пролетки диван, велели вашему мужу поклясться, что он их не выдаст, потому что это якобы важная монастырская тайна. Один из них — какой, нам точно известно — достал крест и велел ему на этом кресте поклясться, этот человек сам во всем признался и скрепил свои показания подписью. — Женщина перестала плакать. Она смотрела печальными глазами, и ему казалось, что в них отражались все несчастья мира. Безмерность нужды и она, противостоящая ей, ничего не разумеющая букашка. — Ваш муж — продолжал он — верующий, правда? — Женщина кивнула. Впрочем, он и сам знал, что это так. — А я — он нагнулся вперед — не верующий. Я все же вашего мужа понимаю и сочувствую, но ничем не могу облегчить его положение. Он поклялся несуществующему, в чье существование верит. Но господь ему не поможет. Помочь хотел ему я. Вызвал в кабинет убийцу, чтоб он освободил его от клятвы, вызвал того, кто требовал хранить тайну. При мне этот человек сказал вашему мужу правду, умолял простить его и освободил от клятвы. Безрезультатно. Ваш муж пребывает в постоянном страхе. Больше всего боится — объяснял он глядевшей на него непонимающим взором женщине — потерять веру. Ему кажется: один вероломный слуга господа, совершая преступление, умерщвляет и того, кто бессмертен. — Он усомнился, понимает ли она его, но все же продолжал. — Таким мне представляется ход рассуждений вашего мужа. Суть не в монастыре и не в преступлении, которое там совершено, суть в том, кто сияет как светоч в молитвах этого монастыря. Всякий, кто считает, подобно вашему мужу, что жизнь берет начало в этом сиянии, не в силах представить себе, что бог никогда не существовал. Для такого человека мир без бога погружается в пучину злодеяний. А отсюда всего шаг до преступления, содеянного лично.

Женщина вновь заплакала. Он осторожно коснулся подрагивающих плеч. — Пан судья — лепетала она — вы можете его освободить. Все зависит от вас. — Он улыбнулся. Как объяснить ей, что именно это вне его возможностей. — И все-таки — сказала она, поднимаясь — есть бог, который освободит моего мужа. — Каким же будет это освобождение? — спросил он без улыбки. И прочитал в ее взгляде открытую ненависть.

— Вот увидишь… — прошипела женщина. Он подписал ей бумагу на покрытие дорожных расходов. — И этот бог — она взяла бумагу — когда-нибудь вас покарает, потому что вы измываетесь над невиновным. — Дорогая моя — он встал — проклясть так просто. Помолитесь-ка лучше, чтобы ясность мысли снизошла на вашего мужа… — Он убрал папку в стол. Переводчик согнулся в поклоне. — До завтра! — кивнул он ему на прощанье и подошел к окну. Небо багровело в осеннем закате. Городовые разгуливали по площади перед зданием суда. В витринах магазинов зажигались огни. Появлялись и исчезали пролетки. Он выкурил папиросу, взглянул на часы. Пора на условленную встречу с председателем суда. Ему не пришлось ждать в приемной. Что ж, и у него есть свои привилегии. Председатель жмурил глазки в благожелательной улыбке. И не знал, как начать. С высоты ли своего положения — боже мой, сколь невысоким оно было! — а следовательно, покровительственно или же с подчеркнутой доброжелательностью, чтобы произвести наилучшее впечатление. — Ну что, как ваше здоровье? — Он сел, беглым взглядом окинул пустой письменный стол. — Пока не худшим образом — ответил. — Надеюсь, его хватит, чтоб довести дело до конца. — Вот и великолепно! — Председатель склонил голову набок. — Куда лучше выглядел бы наш аппарат правосудия, если бы нам чаще присылали таких чиновников, как вы, Иван Федорович. Меж тем нам посылают глупцов, трудных в общении людей. — Ему пришло в голову, что председатель сам тому хороший пример, хоть и залетел достаточно высоко. Убийство в монастыре ниспослано ему небом. В серых сумерках обозначилась его фигура. И теперь ежедневно — только потому, что неизвестный ему человек в белой рясе взял в руки топор и нанес два-три удара, — в его кабинете стали вершиться важные дела. — У меня бесконечные осложнения с прессой, Иван Федорович! — В глазах сквозила нескрываемая радость, доставляемая ему этими осложнениями. — Сели мне на голову, замучили вопросами о следствии. Вы ж понимаете, я не могу всякий раз гнать их в шею, хотя именно это я охотнее всего бы делал — не прекращал он бахвалиться. — Я решительный противник нажима, какой оказывают газеты на аппарат следствия и на правосудие. Дело это во всех отношениях деликатное — продолжал он, разыгрывая смущение и поправляя расстегнувшуюся пуговку на воротнике. — Никто, разумеется, как вы понимаете, не будоражит специально прессу, не заставляет писать без конца об этом деле. — Я полагаю, господин председатель — прервал он его — дело обстоит по-иному. — Не понимаю?.. — Осторожная лисья улыбка мелькнула у того на губах. — Я располагаю достоверными сведениями — продолжал он — что прессу побуждают заниматься этим делом. — Как, каким образом? — торопливо переспросил председатель. — Скажите, коллега! Мы будем противодействовать. Я решительный противник того, чтоб на суд оказывалось давление, независимо из каких побуждений. Считаю, ничто не может оправдать таких действий. — Я рад — ответил он — что вы такого же мнения, хотя не все высокие инстанции разделяют его в той же мере. Преступление, которое так занимает журналистов, — веский аргумент в проводимой борьбе — он улыбнулся. — Компрометация, которую оно несет, и есть цель наших усилий. Нам важно… — он на секунду заколебался — опорочить то, что наши противники почитают величайшей святыней. — Это меня не касается! — гневно воскликнул председатель. — Это инсинуации. У нас и в мыслях нет придать делу какое-то иное значение. Не мы создали ту атмосферу, которая существовала в монастыре. Это дело — в чем бы нас ни обвиняли — не имеет ни малейшей связи с внутренней политикой. Мы никогда не преследовали этих попиков, они жили, как у Христа за пазухой, и мы всегда относились к ним с терпимостью. Нас не смогут упрекнуть в пристрастии. — Отчего ж тогда такой шум? — осведомился он с удивлением. — Ну, знаете… — Председатель пожал плечами. — Последнее время не так-то часто встречаются убийства на почве ревности. Добавьте к этому, что убийца монах. — На почве ревности? — переспросил он… — Так мне по крайней мере кажется — ответил тот. — Я не собираюсь ничего предвосхищать. Следствие еще не завершено. Из того, что я уяснил, знакомясь с материалами, собранными вами, это единственная, заслуживающая внимания версия. Других мотивов не вижу. — Поговорим об этом, когда я кончу работу. — Разумеется, разумеется! — отозвался председатель. — Сегодня объявился какой-то журналист из Франции. Как вам нравится, присылают уже корреспондентов из Парижа. У меня нет никаких инструкций, как с такими господами разговаривать. Я выкручиваюсь, ссылаюсь на то, что следствие еще не закрыто. А этот господин с идиотской ухмылочкой доказывает мне, что следствие, по существу, уже кончено. Достаточно просмотреть две-три московские или варшавские газеты. Все обстоятельства, по его мнению, там освещены. «Сударь — говорю ему я — вы лучше меня знаете, что собой представляют газетные информации. Наша задача — подготовить материал для процесса, и этим, смею вас уверить, мы занимаемся с величайшим тщанием. Побочные дела нас не интересуют». А журналист, само собой, побывал уже в монастыре. Я не уверен, что такая настойчивость объясняется одним лишь любопытством. И что же! Его там приняли и дали, как он сам уверяет, исчерпывающую информацию, хотя этот господин с самого начала оговорился, что не представляет клерикальную прессу. — Председатель фыркнул. — Полагаю, они об этом догадались еще до того, как он открыл рог. Кажется, они ответили, что считают себя обязанными говорить правду, даже если этой правдой могут воспользоваться враги. Ловко придумано! Отношение к ним было бы куда хуже, если б стали отмалчиваться. А истина одинакова для всех: для тех, кто служит богу, и для тех, кто с ним борется. Есть там еще какой-то монах — присланный, верно, для наведения порядка, — так вот он подробнейшим образом разъяснял, что преступление преступлением и вина ни с кого не снимается, но что в любой среде есть люди, которые подвержены действию злых инстинктов. Такие инстинкты заложены в каждом. Они от первородного греха. Суть только в том, что проявляются при благоприятных обстоятельствах. И всевышнего, по его мнению, оскорбляют более всего эти самые обстоятельства, а не само преступление. Значит, на монастырь должно быть наложено суровое покаяние. Кстати, эти рассуждения убедили француза. По его мнению — а мне кажется, что он представитель бульварной прессы! — не следует придавать делу политической — вы только послушайте! — политической окраски. Я спросил, о какой политике речь. «Поляки — ответил он — почитают эту монастырскую святыню своей духовной столицей. Надлежит отнестись к этому с уважением». Можете себе представить, дорогой Иван Федорович, что творилось в моей душе, когда я слушал его поучения. Нас не перестают считать дикарями. Суются с советами. Не доверяют. Я ответил, что нас не волнуют проблемы покаяния, хоть это, может быть, и улучшит столь неблагополучную нравственную атмосферу монастыря. Мы отнюдь не возражаем, чтоб он и впредь считался религиозной, но только не духовной столицей. Духовная столица, с моей точки зрения, — это нечто большее, чем источник религиозного чувства. Дух — как я это понимаю — не является принадлежностью лишь религии, значит, и монастырь не должен быть его олицетворением. Вы знаете, что сказал мне француз? Под конец он бросил вскользь, что я, несомненно, слыхал об осаде этого монастыря шведскими войсками. «Какую ж это может иметь связь — спрашиваю я у него — с человеком, который был там недавно убит?» — Француз рассмеялся. — «А вы, ваше превосходительство, верите в спасение чудом?» «Но это не вопрос веры» — ввертываю я. «Тогда оставим чудеса в стороне. Я уверен, вы будете принимать во внимание факты, а не веру, к которой далеко не всегда эти факты имеют отношение»… С каким удовольствием, можете мне поверить, я выставил бы этого хлыща, но мы расстались, разумеется, вполне корректно. Скажите мне в конце концов, почему они не перестают считать нас дикарями? Неужто моя обязанность — терпеливо выслушивать разглагольствования какого-то щелкопера из бульварной газетенки только потому, что тот привез с собой бумагу из канцелярии варшавского губернатора? — Он в молчании слушал эти сетования. Потом председатель заметил, что журналист захочет, наверно, поговорить и с ним. Если это так, то не лучше ли обсудить совместно, хотя бы в самых общих чертах, ответы на вопросы, которые тому предложат сформулировать заранее в письменном виде. И еще француз выражал желание побеседовать с Сикстом. Ну уж против этого стоит возразить, по крайней мере пока не закончено следствие. Под конец председатель осведомился, нет ли чего нового. Он ответил, что материал в основном готов. Кроме показаний извозчика, который по-прежнему все отрицает. Учитывая совокупность данных, его показания большого значения не имеют. Бедняге придется, к сожалению, нести ответственность за преднамеренное сокрытие виновных. — Мне надо еще подумать, как окончательно расположить весь собранный материал, чтоб на его основании можно было составить обвинительное заключение. — Великолепно. — Председатель поднялся из-за стола, одернул мундир. — Я вас прошу: без задержки присылайте мне подробные отчеты — заметил он с улыбкой. — А дело этого идиота, пожалуй, следует исключить из судебного разбирательства… — Разумеется, он имел в виду извозчика, но своими сомнениями, которые ему не удалось скрыть, он показал свою природную глупость. — Я полагаю, Спиридон Аполлонович — сказал он, вставая с кресла — он должен отвечать одновременно с Сикстом, по тому же делу, нельзя исключать его из процесса… — Он наблюдал, как лицо председателя заливает румянец. — Так ведь он даст показания как свидетель. И его показания все равно не будут иметь значения для суда и для обвинителя. Если же мы посадим его на скамью подсудимых вместе с Сикстом и со всей его компанией, тогда скажут, что мы готовы измываться над каждым, кто имеет хоть малейшее отношение к делу. Думается, это понятно? — И все же его присутствие я считаю необходимым — отрезал он. Председатель забавлялся своими пальцами. Короткие, толстые пальцы перебегали по пуговицам мундира. Широкие ногти были аккуратно подпилены. Он ждал пояснений. Кажется, догадался, что сморозил глупость. Да и краска на собственных щеках, надо полагать, раздражала его. Он еще не понимал, в чем его ошибка. Отчаянно пытался нащупать причину, скрывая гнев, щурил свои раскосые темные глаза, глядя куда-то в пространство. — Не раз и не два — заговорил он, наслаждаясь замешательством собеседника — я допрашивал этого извозчика. В какой-то момент я даже подумал: а ведь так оно и лучше, пусть не признается в том, что имеет для нас значение. Это темный и упрямый фанатик. На скамье подсудимых он будет немым укором для преступников, которых мы посадим рядом с ним. Его накажут за их вину и за собственную невиновность. Вопреки тому, что на суде они признают себя виновными. Он будет отвечать за то, что не принимает правды. В силу какого-то фаталистического заклятья, которое произнес однажды, когда перед его глазами маячила темная икона богоматери, которая здесь слывет чудотворной. Благодаря своему беспредельному и непостижимому упрямству он даст в руки обвинения козырь, и это сыграет определенную роль на процессе. Это не имеет большого юридического значения, но произведет впечатление на тех, кто слишком пристально будет наблюдать за нами. У меня нет намерения измываться над несчастным. Хоть я и подозреваю, что на свой лад он даже счастлив. Может, даже уверовал в невиновность Сикста. — Чушь! — фыркнул председатель. — Вы позволили воображению увлечь себя, Иван Федорович. — Вот благодаря-то ему — парировал он — у меня и бывают норой удачи. Мы совершим серьезную ошибку, если не посадим его на ту самую скамью, где сядут Сикст и его сообщники. Я буду с живейшим интересом наблюдать — если меня только не отзовут для проведения другого следствия — за его поведением. Мне безумно интересно выяснить, что случится, если он наконец поймет: все сказанное нами правда, короче говоря, если потеряет вдруг свою веру… — Председатель закурил папиросу. Секундой дольше, чем это было необходимо, задержал в руке горящую спичку. Потом вдруг ее выпустил, разжав пальцы, но мерцающий огонек не упал на зеленое сукно, которым был покрыт письменный стол. Погас и пепельнице. — Кто подсказывает вам такие идеи, Иван Федорович? — Он затянулся. Гнев постепенно проходил, во всяком случае он умел скрывать свои чувства. Разумеется, он понял свою ошибку, осознал, что дело извозчика надо включить в процесс. Кто знает, может, он еще похвастается этой находкой, скажет, что настоял. Таковы уж привилегии его должности — размышлял он, смакуя запах папиросного дыма. — Я взвешу все сказанное вами. Возможно, вы и правы. Я в это дело так глубоко не вникал. — Он поискал перчатки. — Вы, должно быть, частенько общаетесь с дьяволом… — О нет — рассмеялся он — такая оказия каждый день не подворачивается… — Председатель тоже ответил смешком. — Я подвезу вас до гостиницы. — В коридоре уже зажгли лампы. Они миновали группу арестантов, готовившихся к выходу. Их привозили в суд на какое-то разбирательство. В приоткрытую дверь канцелярии были видны работающие за высокими конторками писари. Над лампами, висевшими на уровне лица, плавали клубы табачного дыма. Они сели в автомобиль… — Любопытный тип — заметил председатель — этот Сикст! Не кажется ли вам, Иван Федорович, что он довольно образованный человек? — Несомненно. — Меня неизменно интересует вопрос — продолжал председатель, устраиваясь поудобнее на сиденье — как это получается, что при высоком уровне знаний у некоторых людей полностью отключено воображение. Мне частенько приходилось с этим сталкиваться, когда я был еще простым следователем. Приходится и теперь. Случается это чаще всего с политическими. Их я еще могу понять. У них есть определенные идеалы. Этого достаточно, чтоб убить воображение, которое не втиснешь, как правило, в жесткие рамки. Но попадаются и уголовные. Такие, к примеру, как Сикст. — Я полагаю, Спиридон Аполлонович — прервал он собеседника, утомленный его разглагольствованиями — у них воображение особого рода, в нем мало общего со здравым смыслом в обычном его понимании. — Вы полагаете? — переспросил удивленно председатель. — Так что ж, по-вашему, Сиксту присущ именно тот особый вид воображения? — Да — ответил он. — Что и выражается в своеобразном мистицизме. Ином, нежели тот, к какому привыкли мы. Он отпочковался от иного ствола, и, хоть можно считать это нравственной деформацией, он не имеет ничего общего с религиозным фанатизмом. — Вот уж не убежден… — фыркнул председатель. Автомобиль остановился у гостиницы. Председатель бурчал что-то об ужине, на который жаждет его пригласить. Жена, дескать, недовольна, что он до сих пор этого не сделал, но он прекрасно отдает себе отчет в том, как трудно со временем при этой проклятой профессии. В номере лежали письма из Петербурга. И визитная карточка здешнего врача, которого он посетил по приезде. Врач писал, что результаты анализов неплохие. Но ему хотелось бы провести дополнительные исследования. Он достал календарь и отметил предлагаемый день визита. Во время первой их встречи — врач жил за железной дорогой, дом был узкий, одноэтажный, в тенистой аллее — он затеял разговор о лежавшей на столе книге. Это было сочинение самого доктора, изданное на немецком языке. Запомнилось название: «Medizinisclie Logik. Kritik der ärtzlichen Erkenntnis»