Прощание с Марией

Боровский Тадеуш

Талантливый польский писатель Т. Боровский (1922–1951) — бывший узник фашистского концлагеря в Освенциме. Главная трагедия концлагерей, к которой привела преступная логика их создателей, — это, по убеждению писателя, выраженному им в рассказах, истребление всего человеческого в жертве, принуждение под страхом смерти к покорности, расчетливое натравливание человека на человека.

Предисловие

В богатой и многообразной польской литературе военного времени и первых послевоенных лет Тадеуш Боровский занимает совсем особое место. Он прожил всего лишь двадцать девять лет, литературное его наследие невелико, не лишено внутренних противоречий, многие замыслы остались незавершенными, — и все же его значение трудно переоценить.

Еще при жизни у него было много читателей, его произведения потрясали, хотя отношение к ним было далеко не однозначным. Почти каждый его рассказ, каждая книга вызывали споры и возражения. Их критиковали и часто даже осуждали с разных позиций и по разным причинам. Они не укладывались в привычные рамки, поэтому в них часто усматривали проявление необузданного юношеского нигилизма. Сам Боровский не стремился помочь читателю: он писал свободно, безоглядно, не боялся выставить себя в неприглядном виде, был раздираем противоречиями своего времени и своей психики. И только после его трагической смерти, после того как были собраны уцелевшие произведения, выяснены не известные ранее факты биографии, в перспективе времени и приобретенного исторического опыта, стало возможным по-новому взглянуть на это исключительное явление и понять его место в польской литературе.

Боровский дебютировал во время оккупации, в конце 1942 года. Ему было двадцать лет. Он работал в Варшаве кладовщиком строительной конторы в районе Праги и изучал полонистику в подпольном варшавском университете. Война ускорила процесс созревания нового литературного поколения. Среди соучеников Боровского по университету оказалось много молодых поэтов: Кшиштоф Камиль Бачинский, Вацлав Боярский, Тадеуш Гайцы, Анджей Тшебинский, Здислав Строинский, Станислав Марчак-Оборский и другие. Благодаря этой молодежи в оккупированной Варшаве появились первые ростки литературной жизни. Однако им не легко было преодолеть пережитую катастрофу и обрести новое, свое, идейное направление. Большинство объединилось вокруг журнала «Штука и наруд» («Искусство и народ»), связанного с организацией правого толка «Национальная Конфедерация», которая в оккупированной стране продолжала вынашивать мечту о великодержавной Польше. Боровский, так же как и Бачинский, был ярым противником этой идеологии (на этой почве он разошелся со своим школьным и университетским другом Анджеем Тшебинским). Из послевоенных воспоминаний Боровского об этом периоде видно, с какой страстью и верой в науку и искусство он погрузился в занятия, зачитываясь философами и поэтами. А вскоре и сам выступил как поэт. Тогда же вокруг него образовался литературный кружок, ставший центром левой и сочувствующей ей творческой молодежи, который противопоставлял себя «Искусству и народу». Собиралась молодежь обычно в помещении склада на Скарышевской, где работал и жил Боровский; они устраивали диспуты, читали стихи, развлекались. Несмотря на грозное время, они не хотели отказываться от того, «в чем радость юности и поэзии». Тяжело работая, Боровский в эти страшные годы жил как в «золотом веке»: отдавался науке, поэзии, дружбе, любви. Все, о чем он мечтал, что любил, что ненавидел, стало темой первых его поэтических опытов. В конце 1942 года он решил вслед за «Избранными стихами» К.-К. Бачинского издать томик своих стихов и отпечатал его на гектографе в складе на Скарышевской. Это был поэтический цикл «Везде, где земля…». Дебют не был эффектным. Мрачными, раздерганными «метафизическими гекзаметрами» изображал он свершающийся апокалипсис. В цикле было лишь одно стихотворение, написанное ямбом, — «Песнь», оно оканчивалось пророческими словами:

В то время почти все молодые поэты писали «катастрофические» стихи, частично они были навеяны предвоенной поэзией, но прежде всего самой окружающей действительностью. Катастрофизм Боровского выделялся на общем фоне более широким восприятием эпохи, которую Андре Мальро окрестил «годами презрения» (по названию его романа), ощущением значительности и трагизма зарождающейся поэзии и наконец стоицизмом мужественного человека, который, сопротивляясь судьбе, сознает весь ужас и масштабы происходящего. Не удивительно поэтому, что весь цикл, а особенно «Песнь» не нашли понимания у большинства первых читателей, а сверстникам из «Искусства и народа» показались плодом малодушия.

Прощание с Марией

За столом, за телефоном, за стопкой канцелярских книг — окно и дверь. В двери два зеркальных стекла, отливающих ночной чернотой. За окном небо, затянутое набухшими тучами, которые ветер гонит вниз, к северу, за стены сгоревшего дома.

Сгоревший дом чернеет на другой стороне улицы, напротив калитки, за защитной решеткой, увенчанной серебристой колючей проволокой, по которой, как звук по струне, скользит фиолетовый отблеск мерцающего уличного фонаря. На фоне хмурого неба, справа от дома, окутанное молочными клубами паровозного дыма, высится безлистное дерево, неподвижное, несмотря на ветер. Груженые товарные вагоны минуют его и с грохотом мчатся на фронт.

Мария подняла голову, оторвавшись от книги. Полоса тени лежала на ее лбу и глазах, сползала по щекам, как прозрачная шаль. Она положила руки на лампочку-грибок, стоявшую среди пустых бутылок, тарелок с недоеденным салатом, пузатых ярко-красных рюмок на синих подставках. Резкий свет, преломляясь на краях предметов, впитывался, словно в ковер, в сизый дым, застилавший комнату, отражался в хрупких ломких гранях стекла и мерцал внутри рюмок, как золотой лист на ветру, — и вдруг вспыхнул в ее ладонях, которые розовым куполом плотно сомкнулись над ним. Лишь едва заметно пульсировали ярко розовые полоски между пальцами. Комнатка наполнилась уютным сумраком, стеклась к ладоням, уменьшилась до размеров раковины.

— Смотри, нет границы между светом и тенью, — шепнула Мария. — Тень, как прилив, подползает к ногам, окутывает нас, сужает мир: в нем только ты да я.