Когда крепости не сдаются

Голубов Сергей Николаевич

Роман о жизни и подвиге генерала Карбышева

Часть I

Глава первая

Мужики с окрестных болот и песчаных бугров — из Скоков, Кобылян и Добрыни — все как один косматые, до глаз заросшие густым волосом, в широких синих зипунах, были главной рабочей силой на форте VII, а бабы — силой подсобной. Работали мужики и бабы по вольному найму. Распоряжался ими гражданский десятник Василий Иванов, а расчеты вел табельщик Жмуркин.

— Где же, наконец, Жмурлькин?

Инженерный офицер, появившийся на пороге конторы, обычно не картавил, но стоило ему потерять самообладание, рассердиться, взволноваться — картавинка вдруг прорывалась и даже довольно резко. Десятник угодливо захлопотал.

— Сейчас тут был, ваше благородие, да убег куда-то, раздуй его горой, — не докличешься. Жму-уркин!!!

Производитель работ на форте VII капитан Карбышев принялся ходить по конторе нетерпеливо-быстрыми шагами. За распахнутым настежь окном, в серо-белых облаках жаркой пыли громоздились черные курганы насыпной земли, неоглядные развалы извести, камня и бревен, горы свежеобтесанных кольев, бочки с цементом, мотки колючей проволоки, — гигантская мешанина из грязи и сокровищ. В пучине кажущегося хаоса крохотный домик конторы был единственным островком бьющей в глаза чистоты. И его аккуратной миниатюрности приходилась подстать строго подтянутая фигура инженерного капитана. В узком кителе и длинных, хорошо отутюженных брюках Карбышев был похож на механического человечка, — ловкого, верткого, с тугим, круто пружинящим заводом. Справа на кителе — академический знак; в петлице — владимирский крест с мечами; на шашке — «клюква»

[1]

с анненским темляком: бывалый капитан. Его живые яркочерные глаза смотрели так широко и открыто, что, казалось, будто они без ресниц. Карбышев шагал по конторе, а десятник, почтительно примечая его волнение, думал: «Ну, теперь Жмуркина дело — швах…»

Глава вторая

Как и всегда, бывая в городе, Елочкин обошел несколько офицерских квартир и к вечеру возвращался в крепостной палаточный лагерь, где, стояла телефонная рота. Елочкин был хорошим слесарем. Попав на военную службу, он не переставал заниматься мелкими слесарными работами. На задах ротного лагеря то и дело постукивал молоток и шипел примус — это Елочкин чинил замки, гнул ведерную жесть, паял чайники, лудил кастрюли. В городе он обходил свою клиентуру: принимал заказы от хозяев, сдавал денщикам готовые поделки, рассчитывался за сработанное. Водились у него не только зеленые и синие, но даже и красные бумажки. Удовольствия солдатского собрания — пиво, бутерброды с колбасой, Макс Линдер и краковяк — были для него за обычай.

Сегодня он намеревался отужинать в роте, а затем по увольнительной записке дежурного офицера отправиться в солдатское собрание, где должен был поджидать его Наркевич. Усталость? Еще ни разу в жизни Елочкин не думал ни об усталости, ни об отдыхе. И ничто не мешало ему пытливо рассматривать громоздившийся вокруг мир.

Солдат твердо шагал по гладким городским тротуарам, изредка поглядывая на часы — ужин в девять. Мысли его бродили по бурливому свету. Днем, когда он говорил с Наркевичем, еще не было известно, а в вечернем выпуске местной газеты уже сообщалось: австрийская артиллерия бомбардирует Белград. Политический воздух сгущался, как газ в лабораторной реторте. Елочкину часто приходилось дежурить на крепостной телеграфно-телефонной станции. За последние дежурства в его руках перебывало несметное количество открытых телеграмм с таким содержанием, словно земля дымилась. Да и шифрованные телеграммы, обычно очень редкие, передавались теперь десятками…

Елочкин вышел на окраинную улицу. Он был так погружен в свои размышления, что она показалась ему совершенно пустой. Поэтому он очень удивился, вдруг увидев прямо перед собой полную спину высокой, красиво одетой женщины, в большой соломенной шляпе на блестящих черных волосах. Он взглянул на часы и ускорил шаг: надо было поторапливаться. Появление дамы, шедшей в одном с Елочкиным направлении, было ему на руку. Спеша куда-нибудь, он любил помогать ходу, назначая вехи впереди — человека, животное, неодушевленный предмет — все равно. Добрался до первой вехи, наметил вторую и пошел еще прытче. «Сейчас я ее догоню, — сказал он себе мысленно, — а там еще пять домов и городу — конец…» Он уже собирался опередить даму в шляпе, когда она неожиданно остановилась и странно, словно изумляясь чему-то или чего-то не понимая, развела руками. в длинных шелковых перчатках. Однако все было понятно. Между Елочкиным и дамой, посреди тротуара, лежал только что оброненный ею небольшой бумажный пакет. Он поднял его. В то же мгновенье дама живо повернулась к Елочкину лицом и оказалась очень хорошо известной ему хозяйкой книжного магазина на Шоссейной улице.

— Пожалуйста, мадам, — сказал солдат, — это вы потеряли.

Глава третья

Катятся, грохоча, бесчисленные поезда с пушками, лошадьми, повозками и людьми, людьми — множеством людей в желто-зеленых рубахах. Солдаты видят границу: канава, пустая сторожевая будка, опрокинутые наземь столбы с гербами и сломанный шлагбаум. Дальше — Галиция. По сторонам дорог — черные, толстые, раскидистые ветлы с лысинами на макушках. Дороги изрыты, избиты, исхожены, превращены в непроходимую преграду. Русские рабочие части с саперами днем и ночью гладят их полотно, и путь наступающим войскам открывается. В болотистых долинах Лип — Золотой и Гнилой — закипают бои. Австрийцы хотят остановить здесь русских. Но остановить трудно. Ощетинясь штыками, русские бегут вперед…

Дерево на лесной опушке коряво-дуплистое, старое, с двойным сучковатым стволом. И солдат, приникший к одному из стволов, тоже коряв и сучковат. Солдат на разведке — ну-ка, разгляди солдата. А он видит все…

На открытом хлебном поле залегла цепь. В золотом море перестоялой пшеницы, осыпающейся от тяжести и ветра, еле приметны пыльные фуражки и толстые кольца скаток, похожих на серые автомобильные шины. Романюта долго лежал в этой цепи, а затем вместе с другими солдатами вскочил и побежал вперед. У самого края маленькой чистенькой деревеньки он увидел австрийские окопы — длинные, кривые ямы с горбатой земляной насыпкой по обеим сторонам. И здесь же разглядел у себя под ногами австрийца в синей шинели. Лицо убитого было еще синее шинели. Ахнув, Романюта вырвал из его груди свой штык… Труп… Но ведь это легко лишь так сказать: труп. А что такое труп? И какое у него отношение к тому, чем он только что был, — к живому человеку? Какое? Как сапоги? Или как портянки? Или…

Галицийская битва началась двадцать пятого августа наступлением австрийцев на Люблин — Холм. Тогда русские солдаты и офицеры впервые услыхали про Перемышль. Эта сильная крепость прикрывала собой сосредоточение австрийских армий; через нее же подвозились для них снаряды и продовольствие. Четвертого сентября между двумя главными группами австрийских войск был вбит клин, и неприятель побежал. Он бежал так быстро, что не успевал поджигать скирды сена. Капитан Заусайлов не раз наблюдал в бинокль, как мчались по шоссе артиллерийские упряжки, стремглав летели, опрокидываясь в канавы, повозки и фургоны, катились, клубясь и сбиваясь в водовороте, синие потоки солдат: частый огонь русских орудий подгонял австрийцев. Этакое счастье — наступать! Нет радостнее чувства! Каждый вечер дивизия ночует там, где еще накануне стояли австрийцы. Вчера в штаб полка прикатил на самокате австрийский офицер, полагая, что едет к своим. Счастье!..

…Вместе с русскими на Галицию наступала осень: между голубыми обелисками елок, под тяжелыми вершинами прямых, скрипучих сосен все ярче и гуще краснели темные головы грабов. Трехнедельная Галицийская битва кончилась. Одна половина австрийских армий пошла на Краков, другая — на Ярослав — Перемышль. Теперь Перемышль прикрывал неприятельские переправы на реке Сан и узел железных дорог на Краков, Львов и Будапешт. Грунтовые пути замесились в черное вязкое тесто и стали непроезжими. Австрийские войска и обозы волнами грязи переливались через Перемышль. Город, крепость, форты — все растворилось в прорве этого наводнения. Появись тогда перед крепостью русская кавалерия, она живьем взяла бы все, что в ней было…

Глава четвертая

Русские войска, наступавшие в Лесистых Карпатах, состояли главным образом из второочередных частей. Это были во многом обездоленные часта: число кадровых солдат и офицеров в них было ничтожно; пушки стары и изношены, с негодными прицельными приспособлениями; походных кухонь почти не было. Даже воду на чай солдаты грели в котелках над кострами из соломы. Осенью обнаружилась нехватка снарядов. Вся тяжесть боев легла на пехоту, и потери стали огромными. Корпуса сводились в дивизии, бригады — в полки. Пополнения прибывали почти без винтовок.

И все-таки в ноябре одна из таких несчастных второочередных дивизий добралась до Бескид и остановилась у подножия насквозь промерзших склонов перевала. Дивизия шла сюда форсированными переходами, — гналась за отходившим противником, голодная, кое-как одетая, с чесоточными лошадьми, держа каждый артиллерийский снаряд на учете. И вот — дошла. Высоко, высоко, на обрезе горного профиля, прислонившегося к ясному, бледноголубому зимнему небу, можно было легко различить щербатую линию окспов. С этих, как бы приклеенных к небу, горбаковсыпались вниз тучи пуль и осколков, — австрийские окопы стреляли. Дивизия остановилась у деревни Радошице — крохотного бедного селеньица из десятка курных хижин с несуразно высокими крышами. Через Радощице перебегало шоссе; верстах в трех от деревни оно взбиралось на обочину скалистого ущелья и на птичьей высоте огибало дно узенькой долины. Главные силы шли в ротных колоннах, с примкнутыми штыками, стремясь к ночлегу и натыкаясь на свои собственный авангард. Голубое небо чернело, чернело; тучи все ниже налегали на горы, и вдруг хлопья пушистого снега густо повалили из них на деревню. Сразу настала непроглядно темная ночь. Войска стояли на шоссе длинной кишкой. Сзади гремели подтягивавшиеся артиллерия и обозы. Шоссе превращалось в «пробку»…

Реку переходили по мостам, наведенным саперами. Высокий сутулый подпоручик, заведывавший наводкой одного из таких мостов, целые сутки простоял у схода, пропуская войска и отказываясь от замены. Под косым проливным дождем и холодным, режущим лицо ветром он выстоял себе память навек об этой переправе. Там, где минуту назад хлестнуло огненной волной, выбросив кверху одинокую винтовку, теперь торчит из воды сапог. Но чем ужаснее и бесповоротнее совершающееся рядом, тем впечатления мгновенней. Вот шапка жмет ухо, — неудобно. Вот солдат в шинели наизнанку, — зачем это он так? А вот люди выбираются на берег по мокрому, скользкому снегу и бегут туда, где черно-красная полоска австрийского огня живет и колышется за проволокой и бетоном…

…Бой на перевале начался рано утром и продолжался десять дней. Синеватые предгорья ползли вверх, в облака. Даже над облаками маячили их темные головы, — это и был перевал. Ветер налетал, а старые сосны негодующе и грозно шумели в лесных чащобах. Перевал был сильно укреплен австрийцами: оборона ярусная; переправы и подступы защищены фланговым огнем; обстрел превосходный. Что ни день, менялась погода. Гололедица то сковывалась морозом, то раскисала в дождях и оттепели. Артиллерия выбивалась из сил. Припрягались лишние уносы; орудия и зарядные ящики поочереди втаскивались на холмы; номера и лошади дружно работали в одном ярме. Но все это была легкая артиллерия, к тому же почти не имевшая снарядов. Подавить огонь тяжелых австрийских пушек она не могла. Плохо воевать в горах без горных орудий. Деревня Радошице ни днем, ни ночью не выходила из-под навесного австрийского огня. А между тем именно здесь стояли и штаб дивизии и полковые штабы. Итак, взять Бескиды фронтальным ударом было невозможно…

Тогда решили нажать на правый фланг австрийских позиций. Фланг этот занимал высоту, покрытую редким ельником, с островками соснового леса. Вся в складках, заваленных снегом, угрюмая и мрачная, под серым, словно обвалившимся на нее небом, высота не обещала успеха подступавшим к ней войскам. Но второочередная не смутилась. Припадая к ее крутым боковинам, отлеживаясь в снегу от огня, где ползком, где бежком, со штыком, взятым к бою, то отстреливаясь, то отряхиваясь, второочередная семь суток брала высоту.

Глава пятая

В начале ноября четырнадцатого года русские войска с боем форсировали Сан и очистили от австрийцев его левый берег. Это позволяло возобновить блокаду Перемышля.

За месяц боев на Сане многое изменилось в крепости. Период деблокирования не был потерян даром, — работа гарнизона кипела: совершенствовались форты, усиливались промежутки между ними, расчищалась впереди лежащая местность так, что лесов на ней вовсе не осталось, занимались новые позиции; на фортовом поясе было сооружено множество батарей, устроены полосы проволочных сетей, рогаток, засек и фугасов. На всех без исключения верках появились блиндажи из стоек и насадок, досок и земли; пушки и пулеметы укрыты.

Снятие блокады меньше всего отразилось на восточных участках обложения. Войска этих участков остались на захваченных ими раньше позициях, в трех с половиной верстах от линии фортов, прочно сохраняя в своих руках хорошо блиндированные наблюдательные пункты на высотах. К середине месяца в Мосциску опять прибыли шестидюймовые пушки; брестский парк находился во Львове; в Городке уже выгрузился инженерный осадный парк. Генерал Дельвиг, продолжавший начальствовать артиллерией, выдвинул позиции на опушку Плошовицкой рощи, где они отлично маскировались лесом, и осадные орудия расположились в долине Цу-Новоселок, прямо против Седлиски. Блокадная линия энергично распространялась к северу и югу; кольцо обложения смыкалось. Под конец месяца крепость открыла огонь из очень крупных мортир, и берега Сана, Виара и Бухлы вновь потонули в грохоте пальбы. Разлетевшиеся было с перепугу птицы скоро вернулись и, быстро привыкнув к грохоту, потихоньку верещали в кустарнике. Привыкали и люди…

…Однако все, что совершалось под Перемышлем, находилось в тесной связи с положением дел на Карпатских перевалах. А там еще не кончились жестокие кросненские бои. Вот почему брестский крепостной парк задерживался во Львове, а инженерный — в Городке. Из больших планов осады осуществлялся пока лишь один — вокруг перемышльских укреплений строилась железная дорога. На северный и восточный отдел одна за другой прибывали железнодорожные роты, и полотно разрабатывалось по всей семидесятиверстной длине будущего пути. Войскам помогали вольнонаемные. Наркевич состоял на постройке восточной части дороги. Так называемый «восточный отдел» блокадной линии тянулся от реки Сан через устье реки Виар до устья ручья Мизинец. Главные укрепления позиций обложения начинались здесь, у села Шехинья, в пяти верстах от фортов. Разработка полотна и укладка шпал — нелегкое дело: глинистый грунт промерз на три четверти аршина в глубину. Изнуренные силы строителей еле поддерживались посменным отдыхом в тыловых деревнях и горячим банным паром. Постройка окружной железной дороги очень интересовала австрийскую воздушную разведку. Ежедневно с раннего утра желтые бипланы начинали кружить над линией. На головы строителей летели стрелы

— Народец здешний лучше быть нельзя. Что хошь, за царя, за Россию сделает…

Часть II

Глава тринадцатая

Когда строительный участок на реке Прокураве, близ Коломыи, был упразднен, солдаты работавшего на этом участке полка голосовали: идти в бой или не идти? Так как голосование производилось под огнем противника, то и закончилось быстро: «Не в силах мы больше фронт держать!» И полк повернул к русской границе. Австрийцы кинулись его преследовать.

Прапорщик инженерных войк Наркевич не успел оглянуться, как очутился в Могилеве-Подольском. По городу шатались солдаты ударных батальонов с голубыми щитками на левых рукавах гимнастерок. На щитках были измалеваны белой краской черепа и кости. «Экая глупая бутафорщина!» — подумал не видевший до сих пор ударников Наркевич. На одной из главных улиц города, в большом старом доме с колоннами, сгрудились вместе штабы фронта и Восьмой армии. У подъезда стояли на часах толстогрудые и толстоногие бабы из женского батальона смерти с одурело-восторженными физиономиями.

Внутри дома с колоннами было так тихо и безлюдно, что Наркевич, пробродив с полчаса по коридорам, приоткрыл, наконец, какую-то дверь и очутился в неоглядной по размерам пустынной комнате. Это была штабная столовая. За длинным столом пил холодный чай старый инженер-генерал в пенсне, чисто выбритый и веселый. Он говорил что-то очень смешное двум хорошеньким сестрам милосердия, с крашеными перекисью, почти белыми, волосами. Сестры громко хохотали и поглядывали исподтишка на вошедшего в столовую черноглазого прапорщика. «Генерал Величко», — догадался Глеб. Величко сделал серьезное лицо и подозвал заблудившегося офицера. Со вниманием выслушав коломыйскую историю, он приказал Наркевичу немедленно ехать в Новоселицы.

— Поступите там в распоряжение идеального начальника: подполковник Карбышев. Что? Знаете его по Бресту? Оч-чень хорошо. Должность — младшего производителя работ. Да еще и дружиной будете командовать. Итак, милый юноша, марш!..

Поезд состоял из двух десятков платформ с прессованным сеном — целый эшелон под охраной солдат с винтовками. К нему было прицеплено несколько вагонов третьего класса, грязных и расхлябанных, до отказа набитых всякого звания людьми. В один из них втиснулся Наркевич. Поезд медленно катился мимо лесов и речек, громадных сливовых садов и деревень. Окна белых домиков ослепительно лучились, отдавая вечеру блеск прекрасного солнечного заката. Кто-то громко читал газету. «Третьего августа в Москве открылся второй всероссийский торгово-промышленный съезд. Известный член „Совещания общественных деятелей“, инженер…» От мгновенно возникшего острого предчувствия Глеб вздрогнул, как от удара. Да, так оно и есть! — «…инженер Наркевич произнес глубоко прочувствованную приветственную речь».

Глава четырнадцатая

Восьмую армию возглавил военно-революционный комитет. Декреты Советского правительства о мире и о земле были встречены в войсках взрывом восторженной радости. Нельзя было теперь не видеть, что без пролетарской революции решения для этих вопросов не было. И вот решение пришло в молдаванскую деревню, распластанную на снегу и грязи, под полого сползавшим к мутному ручью полем, и деревня сделалась местом второго рождения для множества пришельцев, сохранивших под казенным шинельным сукном свою собственную живую душу. Однако вторично войти в жизнь, расположиться в ней по-хозяйски, по-свойски, можно было только дома — под Москвой, под Калугой, под Тверью. Солдаты рвались домой. Только и слышно было: «Когда же нам отправка-то будет?» Или: «Дома — жена, дети, — не щенята, чай!» Съедены консервы, пропал кукурузный хлеб. Сапоги раздрябли, как лаптищи в дождь. Но никто не обращал никакого внимания на эти печальные обстоятельства. Без хлеба, без сапог — домой! И Романюта, вдумчивый, степенный, осторожный солдат, был в совершенной власти таких же точно настроений. Он с удивлением вспоминал себя прежнего — под Перемышлем и после выздоровления от тяжкой раны, когда возвращался на фронт с упорным желанием бороться и победить для спасения своего дома, своей семьи. Вспоминал и дальнейшее — длинную полосу неудачных атак и отбитых штурмов, отходы, тяжкие арьергардные бои. Да, не прошло все это даром ни для Романюты, ни для его товарищей. Как Илье Муромцу, им нужно было коснуться родной земли, чтобы набраться новых сил для второй жизни. Романюта отлично понимал, что с ним происходит. Но объяснить, — даже самому себе объяснить это понятное, — он не умел. «Всякое у меня чувство выела… война эта!» — говорил он.

Роты, батальоны, полки исчезали с позиций. За ними снимались оставшиеся без прикрытия батареи. Эшелоны один за другим уходили в тыл. Вместе с людьми ехали в тыл пулеметы, винтовки и патроны.

Заусайлов чувствовал себя в отчаянном положении. Его главная беда заключалась в старой офицерской склонности, воспитанной поколениями, в глубоко укоренившейся привычке служить лицу, а не идее. Кончилась «служба государю», — осталась пустота. Он знал, что восстановить монархию невозможно; понимал, что новых династий уже не выбирают. «Искать смерти? — думал он, — подожду. Но и жить-то этак — лишнее». На руках у него оставалось немалое полковое имущество: несколько сот тысяч денег, около тысячи комплектов прекрасного обмундирования, вагон чая, вагон сахара, несколько автомобилей, аппарат Юза, радиостанция с ее начальником, штабс-капитаном Печенеговым.

После несчастной истории, приключившейся с беднягой искровиком накануне войны в Бресте, он так и не оправился. У Печенегова был до пришибленности смирный вид. О чем бы ни случалось ему заговаривать, скверная тема о шпионаже, шпионах и их горькой судьбе как бы сама собой, с роковой неизбежностью, подвертывалась ему под язык. Еще когда полком командовал Азанчеев, изловили шпиона и привели в полк. Точных доказательств вины не было — подозрений много. Азанчеев приказал расстрелять этого сомнительного человека для острастки холостыми патронами. Поставили. Скомандовали. Но стрелять не пришлось, так как шпион уже лежал на земле мертвый. Он умер перед залпом, сердце его разорвалось от страха. Это происшествие доконало Печенегова. Ужас не отходил от него ни на шаг днем; а ночью наваливался и душил, заставляя спросонья кричать благим матом. «Мало вам, капитан, соли на хвост сыпали!» — с нескрываемым презрением говорил ему Заусайлов.

Но все это кончилось после революции. Ужас Печенегова перед возможностью непоправимых ошибок правосудия исчез; зато мстительная ненависть к солдатам, из-за которых он чуть не погиб в Бресте, сделалась теперь его главным, а то, пожалуй, и единственным чувством. Он настойчиво торопил Заусайлова: «Принимайте решение… Выбирайте… Слышите, Николай Иваныч? Время не ждет». Заусайлов отмахивался. «Выбрать… Очень это не простое дело — выбрать. Чтобы выбрать, большая воля нужна и должна эта воля уметь действовать. А так — что же?» Долго еще продолжал Печенегов суетиться и теребить полковника. Уж не лучше ли положиться на свою собственную звезду? И вдруг Заусайлов сказал:

Глава пятнадцатая

Восточный фронт, со штабом в Арзамасе, возник в середине июля. К началу августа он тянулся от Казани через Симбирск, Сызрань, Хвалынск и Вольск; у Балакова переходил на левый берег Волги; затем пересекал Николаевский уезд. А от Николаевска на Александров-Гай шел уже фронт уральских казаков. Когда белые захватили Казань, на линии Сызрань — Хвалынск — Саратов закипели жестокие бои. Благодаря этим боям силы белых оттянулись из-под Казани на Сызрань и Хвалынск. Это очень помогло Красной Армии. Девять дней отбивала она Казань и — отбила. Белые откатывались за Волгу у Симбирска и Вольска. Первая армия Востфронта зарабатывала молодую славу. Имя политкома, вдохновлявшего ее на победы, прогремело по фронту, разнеслось по всей стране: Куйбышев.

Красота ненастной русской осени чем-то напоминает красоту человеческой печали. И при взгляде на грустный осенний пейзаж, как будто перед лицом горя, растет и ширится душа. Бурен ветер, но не пугает. Низко бегут черные тучи — мимо. И все шел бы да шел сквозь туман и брызги по унылым просторам желто-грязной земли. Именно в такое-то время Карбышевы приехали в Арзамас. Лидия Васильевна осталась в поезде — податься некуда: церквей в городе больше, чем домов, а Дмитрий Михайлович отправился являться «в распоряжение». Военно-полевые строительства росли уже в это время на Волге как грибы. И Карбышева, что называется, с ходу назначили начальником такого строительства в только что освобожденный от белых Симбирск. Отходя, белые взорвали мост у Симбирска. Надо было его немедленно восстановить, — вот и работа. Однако вырваться из Арзамаса было не так-то легко. Колесо штабной работы повертывалось очень живо. Начинжвост

[25]

приказал:

— У Азанчеева — заседание по штатам. Вы знаете нашу точку зрения. Надо отстоять во что бы то ни стало. А то они… Прошу вас, потому что сам всего не могу, а…

— У Азанчеева?

— Да. Вы его знаете? Тем лучше. Идите, дорогой, идите…

Глава шестнадцатая

Лабунский ехал в Заволжье, где не нынче-завтра собиралось подняться кулачье. Только тем и задерживался «чапанный»

[29]

бунт, что не было у него главаря. Лабунский ехал по эсеровским явкам, на кулацких подставах, с коротенькой бороденкой, в рваном полушубке под дырявым зипуном. Кто едет? Никто не знал. И все-таки механика явок действовала отлично. Пара «шалых», — она же — «разоренные», — завертывала в городишко: здесь Лабунский ссаживался с саней и шел в аптеку. — «Провизорша Анна Ефимовна Гельбрас…» — «Есть такая…» Провизорша глядела сухой колючкой. «Что нужно?» — «Да, вот… рецептик…»

Дальше — чудо. Лабунский кажет листик чистой бумаги, и в Анну Ефимовну тотчас же вселяется бес самой бурной деятельности. «Секундочку… Халат снять…» Она ведет Лабунского на край городка, за огороды, в мещанский домик. Здесь путешественнику дают умыться и перекусить, укладывают его спать в спаленке с образами и старинным пузатым комодом у стены. Лабунский долго разглядывает коробочки, фотографии, рюмочки с деревянными пасхальными яйцами и глиняных барашков, аккуратно расставленных на комоде. «Русская интеллигенция, — думает он, — никогда не была по-настоящему действенной. Даже народники… В массе своей и они бездействовали. Яд непротивления отравлял самосознание. Анализ поглощал динамику…» На этом кончаются мысли. Ему кажется, что он заснул и проснулся одновременно. Между тем прошла ночь. Мужик с кнутом трясет его за плечо. «Пора, браток… Не гоже лошадь знобить». Так ехал Лабунский из города в село, из села в деревню, из деревни в город. Провизорша передавала его лавочнику; лавочник — часовщику; часовщик — школьному учителю; но никто из них не догадывался, что едет вождь «чапанного» бунта…

Механика явок безотказно действовала до Волги и за Волгой, до самой Кипели, но здесь случилось непредвиденное. В Кинели Лабунскому следовало задержаться для выяснения обстановки. Хитрый «чапанный» вождь остерегался прямых расспросов. На явочной квартире показалось ему подозрительно. А разведка исподволь требовала времени. Февральский день был короток, мороз жесток, и его щекочущий запах проникал даже в избы, а в животе «катались андроны». Лабунский начинал уже клясть судьбу, не подозревая, что она старается для него изо всех сил. На большой Кинельской улице судьба столкнула его нос к носу с Батуевым. Как ни удачна была театрализация, Батуев сразу узнал Лабунского и развел руками.

— Да что это с вами? Да куда же вы?

К вечеру Лабунский очутился в Несмышляевке, в избе старого Елочкина, и, рассупонившись, красный, потный и довольный, глотал, обжигаясь, огненный «Иван-чай».

Глава семнадцатая

Накануне того дня, когда Фрунзе созвал совещание старших работников своего штаба, — то самое совещание, на котором крепко поспорили Азанчеев и Карбышев, — вопрос об объединении всех четырех армии Восточного фронта, действовавших южнее Камы (Пятая, Первая, Туркестанская и Четвертая), уже решился. По прямому указанию ЦК партии, эти четыре армии, вместе с укрепленными районами от Ставрополя до Сызрани, должны были объединиться в Южной группе большого состава под командованием Фрунзе. Открывая совещание, Фрунзе знал о решении, так как ночью разговаривал со штабом фронта. Он хотел разобраться во взглядах своих помощников на дальнейшее и сопоставить с их взглядами собственную точку зрения.

Армия колчаковского генерала Ханжина наступала на Бугуруслан и Самару. Ханжин вел наступление растянутым фронтом, безостановочно. На достигнутых рубежах не закреплялся и не затыкал резервами прорех. Такой способ действий белого генерала подсказывал мысль о возможности контрманевра. Для успеха надо было, во-первых, отказаться от наступательных действий в Уральской и Оренбургской областях, перейдя там и здесь к обороне; во-вторых, сократить фронт Южной группы; в-третьих, выделить крепкий резерв. Двадцать пятая дивизия Чапаева казалась наиболее подходящей для этой последней цели. Оперативная суть контрманевра была Фрунзе ясна: сосредоточить кулак под Бугурусланом, нанести отсюда решительный удар в общем направлении на север по левому флангу и тылу главной группировки белых (Ханжин) и этим сорвать их наступление. Идея контрманевра зрела. Командарм Первой поведет ударные войска из-под Бузулука в наступление. Сдерживать белых с фронта будет Пятая. Под Бузулуком соберется шесть дивизий и одна кавалерийская бригада. Но для этого от войск Южной группы потребуется множество очень смелых и сложных перегруппировок. Всем армиям, кроме Пятой, предстоит двинуть к Бузулуку отдельные дивизии и бригады, частью по железной дороге, частью походом. Идея зрела. Фрунзе проводил у юза часы. Лента бежала из аппарата. Телеграфист читал и потом отстукивал ответ:

— Задержите нажим на Пятую… Стремитесь разбить противника, который зарвался… Нужны активность и твердость… Распутица мешает нам, но она же мешает и противнику… Отход недопустим… Ожидаю исполнения долга и присяги…

Однако в штабе фронта никто не верил в удачу замысла Фрунзе. Мало того, что не верили. Фронтовое командование уже намеревалось перебрасывать оборону на Волгу, и штаб готовился к переезду из Симбирска в Муром. Да и у себя, в Южной группе, Фрунзе имел только одного единомышленника — Куйбышева. На совещании определился другой — Карбышев. Очень, очень немного…