Стая птиц

Гуэрра Тонино

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Возможно, все началось со сноса домов. Всякие разрушения вообще плохо на меня действуют. Я почувствовал себя совсем другим. Прежде, несмотря на пятнадцать лет, проведенных в этом квартале, я не чувствовал себя здесь постоянным жителем. Возвращаясь домой, я часто спрашивал себя, действительно ли я тут живу. Некоторые задают себе этот вопрос в первые дни после переезда, я же спрашивал себя об этом все пятнадцать лет. И все-таки если не здесь, то где в таком случае? Выходило, что я по-прежнему живу в своем городке на Апеннинах, который покинул лет двадцать назад. И вот теперь, когда сносили это нагромождение старых домов, бараков и автобусных гаражей вокруг моего дома, я стал понимать, что исчезает неизвестная мне часть района, запечатлевшаяся в мозгу темным и загадочным пятном. В мыслях словно наступил какой-то просвет: я все больше отдавал себе отчет, что живу в Риме, а не где-то еще.

В то время как бульдозеры и еще какие-то машины оранжевого цвета разрушали ветхие строения, служившие гаражами для автобусов, в огромном освободившемся проеме молниеносно выросло здание суда, сразу же распахнувшее свои двери для служащих.

На слом стен бульдозеры затратили три дня, но все три дня не прекращали сновать взад-вперед старые автобусы, похожие на тараканов, и механики с видом потревоженных вонючих мышей. И так до тех пор, пока все вокруг не превратилось в груду развалин и новые машины не стали укатывать обломки по всей площадке, чтобы разровнять и загрунтовать ее. Среди кирпичей то и дело попадались черные покрышки, промасленные тряпки, автомобильные камеры и болты, банки из-под смазки, старые сиденья с торчавшими из обшивки пружинами, перчатки, рули, радиаторы. Все это перемешалось с салатом на месте прежних огородов, запуталось в ветвях трех срубленных инжирных деревьев, в сгнивших перекладинах от строительных лесов для здания суда, покрыло кучу ржавых гвоздей на траве, обломки лопат и оберточную бумагу. Вскоре по буграм и колдобинам затарахтели катки, дробившие кирпичи и превращавшие их в красное месиво, а на поверхности выступило масло, сочившееся из погребенных под землей маслобаков и мазутных тряпок. На пятый или шестой день прибыли грузовики с землей и песком, и площадка неожиданно превратилась в огромный мягкий ковер, в котором утопали ноги, а собаки и кошки зарывали свои экскременты.

Тут же на площадке гнилым зубом торчало розоватое здание семнадцатого века. Огромное и ветхое, оно за триста лет вылиняло от дождей и града: от былого великолепия остались лишь посеревшие облупленные стены. Теперь, когда перед зданием образовалось открытое пространство, появилась наконец возможность разглядеть его ночных и дневных обитателей. Это были низкорослые крепыши — эмигранты из Калабрии, гуськом тянувшиеся на ночлег, словно вокруг была не просторная площадка, а прежние узкие проулки, заросшие крапивой и бурьяном.

Когда суд начал работать, перед зданием устроили большую автостоянку. И откуда ни возьмись повалили люди в солнечных или обычных очках в золоченой или черепаховой оправе, с раздутыми портфелями и папками из настоящей или искусственной черной кожи.

2

Время от времени я теряю свою жену. В первый раз я заявил об этом в полицию, поместил объявление с фотографией в газете и два месяца лихорадочно искал повсюду — и днем, и ночью. Как никогда раньше, я стал ориентироваться в городе. Я не думал, что она сбежала с каким-нибудь мужчиной или что ее похитила банда на предмет торговли белыми рабынями либо для продажи трупа в одну из клиник, как это принято в наше время. (За мертвеца платят от двухсот до трехсот тысяч лир. А то и дороже, если он вовремя попадает в руки врачей, которые могут вырезать у него какой-нибудь жизненно важный орган, например печень, сетчатку глаза или даже кожу.)

Жену я обнаружил сидящей на скамейке в садике на бульваре Мадзини. Не шевелясь, она тупо, словно в забытьи, глядела в одну точку и не подавала никаких признаков жизни. Но при виде меня сразу же оживилась, как будто только и ждала встречи со мной, чтобы вздрогнуть, прийти в себя, улыбнуться. Не говоря ни слова, мы вернулись пешком домой. Я ни в чем ее не упрекал. Ждал, когда сама заговорит. Я заметил, что руки у нее огрубели, словно от тяжелой работы, как у домашней хозяйки. Платье сносилось. Ни в этот, ни в последующие дни она не раскрыла рта. На ней было дешевенькое хлопчатобумажное, сплошь заштопанное белье. На третий или четвертый день она, порывшись в ящиках комода, с удивлением показала мне пару шелковых трусиков и несколько комбинаций: а я думала, что они пропали. В темноте, в постели, мне показалось, что вся она будто деревянная. Чувства притупились. У нее появились провалы памяти, и я объяснял их двумя причинами: выкидышем, который оказался для нее потрясением и приковал на пять месяцев к постели, и крахом торговой фирмы ЭНДС, которую она возглавляла. Фирма была небольшая и собиралась по американскому патенту реставрировать в Италии старые, исцарапанные беспрерывной прокруткой киноленты, с тем чтобы их еще можно было использовать, прежде чем отправить на свалку. Дело так и не сдвинулось с места, хотя фирма продолжала существовать. Жена упорно боролась за нее, хотя, собственно говоря, делать там больше было нечего. Однако в октябре на жену неожиданно свалилась груда дел. Она выстукивала на машинке годовой отчет фирмы для вручения канцелярии торгового надзора. Фиктивный отчет. Заседания компаньонов фирмы были целиком высосаны из пальца моей жены. Равно как и выступления, доклады, проекты, бюджеты, пассивы. Нагромождение слов и несуществующих лиц, которые вот уже семь лет жили в одном ее воображении.

Второй раз жена исчезла в сентябре; в тот день она отправилась сдавать отчет в канцелярию торгового надзора, в комнату 249 на третьем этаже А. Когда она вышла из дома, я слушал магические заклинания знахаря в исполнении Мунго Парка (племя куэкьют) из собрания Иды Хэлперн. Эти заклинания сочинил Сизакуолас — колдун из племени куэкьют. В начале там говорится:

Жена заглянула ко мне в комнату и сказала, что идет сдавать отчет. Она нервничает. Говорит, что канцелярия переехала из Дворца правосудия. Разговор переходит на землетрясения. Для этого есть повод: земля трясется в Италии, а также в Персии и Турции. Мы говорим друг другу, что в Калифорнии люди живут в постоянной тревоге. От чего зависят землетрясения? Что можно сделать, чтобы предупредить их? Жена прощается, идет к двери, отворяет ее, затем возвращается назад, чтобы отдать мне газету, которую, как обычно, портье вставил в дверную ручку снаружи. На первой странице новые известия о землетрясениях. Узнаю, что разваливается и Городок, где я родился. Я уже знал, что месяц назад из него выселили жителей, потому что летом произошло триста толчков. Нынешней ночью большая часть домов обрушилась. В моей памяти эти места сохранились такими, какими я их видел двадцать лет назад. Я сказал жене, что хочу вернуться туда и посмотреть, много ли сохранилось от прежнего. Хотя бы затем, чтобы выбросить из головы всякие мысли о том, чего уже больше нет на свете. Жена посмотрела на меня отсутствующим взглядом. Снова заводит разговор о Дворце правосудия. Он тоже разваливается. Жена уходит.

3

На этот раз ощущение утраты пришло сразу. Час тому назад жена вышла из дому, а я принялся слушать «Плач по усопшему эскимосу» — погребальную песню племени карибу для вызова души умершего. Навязчивый мотив заставил меня внезапно вспомнить о жене. Я представил себе, как бегаю по всему городу и зову ее. Тогда я тоже вышел и принялся ее разыскивать в вавилонском столпотворении Дворца правосудия: жена мне сказала, что пойдет в комнату 249, третий этаж А, чтобы вручить бюджет «Пермафильма» общества с ограниченной ответственностью. Я впервые вошел в здание суда и ощутил запах пота и зловонное дыхание деляг среднего и мелкого пошиба, вращавшихся в атмосфере диалектальных слов, среди которых выделялись, подобно рыбам, попавшим из воды прямо на сковородку, такие слова, как «поношение», «мошенничество», «растление», «преступность», «сутенерство», «похищение людей ради выкупа» и т. п. Направляюсь к лифту. Дожидаюсь своей очереди, вхожу, протягиваю руку и нажимаю кнопку третьего этажа. Моментально оказываюсь в длинном коридоре с множеством раскрытых дверей, ведущих в конторы, забитые бумагами. От шума и гама вянут уши. Отыскать нужный мне номер не так уж просто: все двери открываются внутрь и нужно зайти в помещение, чтобы проверить нумерацию на створках дверей, прижатых к стене. Мой номер никак не отыскивается. Тогда я возвращаюсь в коридор и останавливаю какого-то посыльного. Спрашиваю, где тут справочное бюро.

— Здесь, — говорит он, — я все знаю.

— Комната двести сорок девять на третьем этаже А.

Посыльный говорит, что такой не знает. Во всяком случае, там, где я нахожусь, третий этаж, а не третий А. К тому же здесь нет никакой комнаты 249. Какой-то чиновник с охапкой бумаг в руках прислушивается к разговору и подходит ко мне, чтобы сказать, что номер 249 на третьем этаже А находится на бульваре Юлия Цезаря, в Казарме берсальеров.

Иду на бульвар Юлия Цезаря. Проталкиваюсь в отделение, где торгуют гербовыми марками. Оглядываюсь по сторонам: не попадется ли на глаза жена. Но ее тут нет. Здесь тоже никто не знает, где комната номер 249. Бегу по бесконечным коридорам, встречаю незнакомых людей. Потом спускаюсь во внутренний дворик, полный пыли и солдат. Спрашиваю, спрашиваю до полного изнеможения… Останавливаю старика посыльного. Для начала он интересуется, нет ли у меня пятиста лир. Зачем?.. Не говоря ни слова, он складывает бумажку, сует ее в карман и ведет меня в одну из бесчисленных человеческих конюшен казармы. Здесь тоже кишмя кишит народ. Все норовят всучить бумаги чиновнику, восседающему за столом и отгороженному от посетителей железной решеткой во избежание нападения и смертоубийства. Локтями пробиваю себе дорогу. Через час напряженной борьбы протискиваюсь к заградительной решетке. Поскольку мне нечего вручать чиновнику, спрашиваю, не передавала ли ему синьора Джорджи бюджет «Пермафильма». Он молча указывает мне на гору полученных договоров. Разводит руками. Тогда я поворачиваюсь и выхожу во двор, где теперь солдаты гоняют бумажный мяч. Возвращаюсь домой, зову жену. Никто не отвечает. Значит, все так, как я и думал: она исчезла.

4

Это были дни, когда леопард по имени Камилло в клочья разорвал своего хозяина, державшего его на балконе. Так стало известно, что в городе по домам живет еще штук тридцать хищных зверей. И сразу бросились в глаза пальмы и другие экзотические деревья, люди вдруг заметили негров, словно вылезших из-под земли. Итак, случай с леопардом превратил наш город в столицу африканской страны.

Понятия не имею, зачем я понадобился этой синьоре. Она попросила разрешения сопровождать меня в поисках жены. Она хотела чем-нибудь помочь мне и тем самым избавиться от чувства собственной бесполезности. Хотя самой ей не приходилось терять ни мужа, ни любовника, ни даже комнатную собачку. Ей хотелось участвовать в поисках ради самих поисков, чувствовать себя при деле, обрести уверенность в себе. Эта элегантная, плавно выступавшая женщина безропотно ездила со мной в общественном транспорте: в трамвае, троллейбусе, лишь изредка — в такси. Ее присутствие было связано с самыми небольшими дополнительными расходами. Во время пеших переходов она семенила сзади, покачиваясь — словно на прогулке с собакой, тащившей ее на поводке. Такой собакой был я. Я то и дело оглядывался. Часто знаком велел ей пошевеливаться. Я становился все злее и привередливей. Но у меня уже пропал интерес к шатанию по городу: с большой неохотой бродил я по улицам, понимая бессмысленность своей затеи. Часто я не доходил до указанного мне верного места, останавливался у подъезда дома, служившего, по моим предположениям, убежищем жене, и бессильно опускал руки перед звонком. Затем возвращался домой. По дороге заходил перекусить в старые, замшелые харчевни. Спутница — со мной. За себя она платила сама. Как раз в эти дни папа римский совершил далекое путешествие в Океанию. О нем говорили газеты, телевидение, люди. Вся атмосфера вокруг была пропитана поездкой папы, и особенно во время еды я чувствовал себя в Океании вместе со святым отцом. Однажды ночью мне приснилось, что я встретился с папой. На одной из площадей Пекина. Его святейшество получил специальное разрешение сделать остановку в Китае. В его распоряжение предоставили самолет для полета в Кантон, а в Кантоне его ждал вертолет, чтобы доставить в Пекин. И вот что получилось: папа прибыл в Пекин одинокий, как белая ворона. Никто его не ждал, и рядом с ним никого не было, когда он поднялся на трибуну, чтобы выступить перед двадцатью микрофонами. Площадь словно вымерла, в окнах ни живой души, и даже в небе ни самолета, ни птахи. И лишь тяжелое, усиленное микрофонами дыхание папы разносилось по залитой солнцем площади. Но вот наконец вдалеке показывается маленький человечек. Это явно христианин, набравшийся смелости бросить вызов великой китайской империи и всем семистам миллионам ее правоверных защитников. Человек останавливается посреди площади. Папа спускается с возвышения и идет ему навстречу. Все выглядит очень просто. К слову сказать, маленький человечек — итальянец. Это я. Я говорю папе, что приехал в Китай для сбора доисторических звуков. Предлагаю папе подкрепиться. У меня в ранце есть немного риса, хлеба, пара луковиц и рубленое мясо в кастрюльке. Мы садимся на землю. Я говорю ему все, что думаю о католической церкви. Советую оставить Ватикан. Вижу, как папа нервно скатывает шарики из хлеба и перекладывает их из ладони в ладонь, словно потерянный ребенок.

Женщина в доме утраченных иллюзий. Что я могу сказать ей, а она мне? Действительно, мы сидим возле кроватки, где спит трехлетняя девочка. Мать говорит мне, что потеряла мужа восемь месяцев назад, и как раз тогда девочка, которой в то время было два года с небольшим, стала разговаривать во сне хриплым голосом, непохожим на обычный — днем она говорила совсем иначе, — голосом пожилой женщины, глухим и непонятным, Но это еще не все. Ночью самовольно открывались и закрывались двери, словно кто-то входил в дом. И в довершение всего муж однажды утром ушел на работу и обратно не вернулся. Она задала мне вопрос: может, и моя жена сбежала, заблудилась в городе, напуганная странными звуками или чем-то сверхъестественным. Я тут же ответил отрицательно. И напомнил себе, что жена страдала провалами памяти. Все было гораздо проще, хотя и сложнее с медицинской точки зрения. Синьора взяла мои руки и сжала в своих, словно нуждаясь в тепле. Так мы сидели долго, не говоря ни слова друг другу, пока голос девочки не заставил нас очнуться. Это был неприятный, до странности старческий голос. Женщина склонилась к дочери, прислушиваясь к ее глухим, неразборчивым просьбам. Не раз повторяла она вопрос: это ты, моя старушечка? Я встал и вышел из дома. Голос девочки звучал у меня в ушах, вызывая страх и легкую дрожь в коленях. Я пересек сырой коридор и вышел в переулок, где меня продолжали преследовать хриплые призывы.

5

Время от времени меня осеняли блестящие мысли. Одна, например, была связана с автомобильными гудками, с теми пронзительными звуками, которые режут ухо и ножом вонзаются в сердце. В самом деле, когда моя жена исчезла вторично, я вдруг услыхал сирену и подумал, что с женой случилось несчастье. А могло ведь случиться так, что резкий, невыносимый звук сирены и послужил причиной этих провалов, этих внезапных затмений памяти. И чтобы раскрыть тайну нового исчезновения жены, я мысленно обратился к обстоятельствам первого ее ухода из дому. Не было ли и тогда тревожных гудков автомобиля? Я отправился в редакцию «Мессаджеро», чтобы просмотреть газеты за те дни. В них говорилось о разных происшествиях в городе. Значит, не исключено, что какая-нибудь машина «Скорой помощи» проезжала тогда по площади Клодио. Затем возникло предположение: а что, если эта штука — сирена или еще что-нибудь в этом роде, — вместо того чтобы отключить мою жену от реальной действительности, переключила ее на другой вид памяти, которым она обладала до встречи со мной? Словом, могло же случиться так, что моя жена не забыла обо мне при звуке сирены, а просто вспомнила о другой жизни, которую вела в одиночестве или с кем-то другим? Быть может, у нее раньше был другой муж?..

Сам я оказывался, таким образом, в скобках, являясь исключением, а не правилом. Но если правилом было другое, то чем же, каким случаем, звуком или происшествием был вызван ее разрыв с привычной жизнью, для того чтобы оказаться в скобках вместе со мною? Я вспомнил о нашей первой встрече. В небольшом садике. Верней, в сквере на том же бульваре Мадзини. Я сел почитать газету, а она примостилась на одной из многочисленных скамеек и принялась рассматривать свои туфли. Отлично помню, как она мне улыбнулась. Не знаю, что заставило ее улыбнуться, но я ответил ей тем же, потому что мне казалось естественным, что мы можем улыбаться и разговаривать друг с другом. Она сказала, что только что приехала из Удине, гуляла по Риму и город ей очень понравился. Возвращаться в провинцию она не собиралась. Мне показалось, что она сбежала из дому, хотя об этом мы не говорили. Я это понял, потому что с ней не было ни чемодана, ни других вещей. Разговор затянулся, но ни о чем определенном мы не говорили. Затем ни с того ни с сего я предложил ой переночевать у меня, и она без всяких ужимок согласилась, но не то чтобы сказала: «Согласна» — или что-нибудь в этом роде… Впрочем, я и сам не спрашивал, согласна она или нет. Просто я решил, что это должно стать логическим завершением нашего разговора. Теперь же, перебирая в памяти прошлое, я ясно ощутил, что ее появление в моем доме было чем-то из ряда вон выходящим. Кончилось тем, что через два месяца мы поженились. Единственное, в чем я уверен, — это то, что во время нашей встречи нас не донимала сирена «скорой помощи» или другие резкие звуки. Чувствовался лишь сильный запах уксуса, который кто-то разлил у входа в скверик. Быть может, всему виной тот запах? Ведь он мог заставить ее забыть о прежней жизни и вручить ее мне в полубеспамятстве.

Примерно так я рассуждал. То были путаные, несвязные мысли, но они могли навести на след, дать в руки нить, подсказать правильное решение.

Спустя два месяца в газете я вижу небольшую фотографию — женщина стоит возле «Фиата-500» с откидным верхом. Она поразительно похожа на мою жену. Под фотографией — объявление какого-то мужчины, разыскивающего ее уже десять дней. Назначается награда тому, кто ее найдет. Имя мужчины Армандо. Фамилии нет. Указан только номер телефона. Делаю вырезку из газеты и рассматриваю ее тысячу раз. Набираю номер телефона, указанный под фотографией, отвечает чей-то хриплый бас. В ответ на мой вопрос говорит, что это бар на улице Триполи. Я теряюсь и вешаю трубку. Решаю, что лучший способ перенести измену жены — пойти лечь спать. Внезапно меня охватывает ощущение, будто дом, в котором я живу, окончательно опустел. Я как бы плавал в пустоте, среди множества прямоугольных коробок, не вмещавших мое горе. Я заплакал. Я задумался о своем возрасте и почувствовал груз лет, проведенных с женой. Я задыхался под обломками нашей совместной жизни и старался ухватиться за что-нибудь более устойчивое, к чему она не имела бы отношения. Так я вспомнил о снеге, выпавшем, когда мне было десять лет. Я ходил, утопая в снегу и забавляясь тем, что оставляю следы — часть моего существа, отделенную от меня, но принадлежавшую тем не менее мне, даже когда я уже сидел дома, за стеклом покосившегося окна.

В пять часов пополудни я встаю и отправляюсь в бар на улице Триполи.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Городок становится виден, когда я еще трясусь в джипе по каменистой дороге, донельзя разбитой колесами крестьянских повозок и копытами запряженных в них быков. Вскоре, однако, и этот путь исчезает под грудой земли, очевидно сорвавшейся с отвесного склона. Останавливаюсь. Выхожу из машины, смотрю под ноги и вижу первые следы землетрясения: трещины, разбросанные там и сям, словно застывшие на ходу валуны. Непонятно, заброшены ли они сюда неведомой силой или просто соскользнули в долину при движении земных пластов. В бескрайнее пространство вспученной, растревоженной земли причудливо вклиниваются лоскуты гладкого травяного покрова. Вновь сажусь за руль. Машина медленно, с трудом вползает на кручу. Оглядываюсь, вижу на земле четкий след: колеса не буксуют, можно спокойно двигаться дальше. Наконец подъезжаю к Городку: среди серого щебня — обломки рухнувших стен, кое-где остов фасада или колонны. Передо мной лежали развалины, но в глазах город стоял таким, каким его сохранила память. Когда мне удавалось собрать воедино эти два образа, мне казалось, что я вижу прежний, не тронутый землетрясением, Городок и себя самого, глядящего на него издали. Подвожу джип к развалинам и вдруг ловлю себя на мысли: зачем я здесь? Для чего? Ищу глазами море и нахожу его вдали, за лежащей передо мною равниной. Когда я был ребенком, море мне представлялось длинной синей лентой. И действительно, отсюда оно — длинная синяя лента. Остаюсь в машине. Не хочется бродить среди развалин. Все и так видно. Кстати, не слышно и особых звуков, которые бы привлекли мое внимание. В то же время идея записать шумы покинутого всеми и разрушенного селения казалась мне все более замечательной. Однако пока ничего интересного не было. Едва слышно жужжали шершни, осы, дикие пчелы и скарабеи. Потом мне захотелось взглянуть на старика. Посмотреть, жив ли он еще, дождаться, пока выползет наружу, как выходят из своего убежища кабаны. Скорее всего, его уже нет в живых. И вот спрыгиваю с подножки джипа и шагаю по щебню. Кругом развалины и мусор. Упорно смотрю себе под ноги — только там и можно обнаружить что-нибудь стоящее. Поднял обломок розового кирпича. Розовым был и фасад моего дома. Раздается переливчатая трель какой-то птицы, тотчас же повторенная эхом. Эхо — самое прекрасное, что есть на земле. Оно придает неповторимую окраску звукам.

Одиночество впитываешь кожей. Я погружался в волны плотного, горячего воздуха, и мне это нравилось. Иногда я поднимался на второй этаж какого-нибудь дома без крыши и садился на каменный пол. Я ни о чем не вспоминал. Мне было просто хорошо. Я наслаждался теплым одиночеством. Хотя летом человек никогда не одинок. Его всегда что-то окружает. Меня обволакивал воздух, как птицу в полете. И глаза мои ничего не искали. Чувство покоя охватило меня, разливаясь по жилам. Я снял ботинки и пошел босиком. Время от времени из сладкого оцепенения меня выводил то стук камня, сдвинутого со своего места змеей или полевой мышью, то глухой рокот неожиданно оседающих и превращающихся в груды щебня и пыли стен. Тогда я заглядывал в окна, если в доме еще были окна, или в какие-нибудь дыры и искал источник звука. Я по-прежнему надеялся увидеть старика.

Дойдя до монастыря, я обнаружил, что здесь не все разрушено: сохранился длинный коридор и кровля над некоторыми кельями. Повсюду давние испражнения животных. Над окаменевшими кучками вились мухи. Наверно, сюда приходили справлять нужду и люди. Я думаю, старик тоже бывал здесь зимой. Но все это не вызывало у меня отвращения. Внутренний дворик был весь в развалинах. Из пучка веток я сделал метлу, какой обычно солдаты подметают в казармах. Навел чистоту в коридоре и в одной из уцелевших келий. Я не думал оставаться здесь ночевать. Более того, я хотел уехать в тот же вечер. Однако работал все равно на совесть. Уборка для меня была равнозначна воспоминанию о жене. Единственная возможность почувствовать ее рядом — это стать ею самой, делать то, что делала бы она, имитировать ее движения.

Потом, присев в тени, я задумался. Думал обо всем, что придет в голову. «Застрелиться? Стоит ли? Хорошо бы поговорить с кем-нибудь, вот хотя бы с этой пчелой…» Спросил себя, почему я не верю в бога. Стал ждать чуда. Если сейчас в сад прилетят восемь ласточек, это будет доказательством существования всевышнего. Я ждал появления этих восьми птиц. Они не прилетали. Тогда я попросил явить более простое чудо. Пусть над моей головой или рядом пролетит какое-нибудь насекомое.

Насекомых не было.

2

Пыль, покореженные, растрескавшиеся и заплесневелые стены зданий. В комнатах среди осколков черепицы и штукатурки валяются открытки с дышащими влагой пейзажами Южной Америки, скажем какого-нибудь озера Титикака, голубыми пустынями Австралии, опять битые кирпичи и вновь открытки с африканскими и азиатскими ландшафтами и выцветшими, размытыми названиями городов всего мира. Таким явился мне мой город. Мертвый город. Бреду среди небытия вдоль косых теней от мертвых неоклассических колоннад и портиков. В могильной тишине слушаю звуки своих шагов. Медленно обхожу вокруг остова колонны и вижу дальше, за рядом других колонн, площадь, которая упирается в белую стену. У стены недвижно замер человек, а вокруг него крутится, то появляясь, то исчезая, пес. Мужчина смотрит на меня, я — на него. Так издали, тайком мы наблюдаем друг за другом. Высчитываем разделяющие нас метры, но еще больше нас разделяют память, пережитое, ненависть, скука, безразличие. Потом я трогаюсь с места. Пересекаю эту широкую, усыпанную камнями площадь, вновь вижу белую стену, старика возле нее. А он вновь видит меня. Чем ближе мы друг к другу, тем больше расстояние между нами, потому что в безумных глазах старика я читаю мысли, которые не могу расшифровать, а в моих глазах он видит жизнь, которую то ли не понимает, то ли не хочет понимать, то ли она кажется ему бессмысленной. И так мы отдаляемся друг от друга до тех пор, пока не оказываемся лицом к лицу, не зная, что сказать, и даже не видя друг друга — настолько мы взаимно бесполезны. Потом старик грязно выругался и ушел, волоча за собой неизвестно куда мир своей злости. Такие уж мы разные люди: он порождает шумы, я собираю их.

Это опустившееся существо перестало быть человеком тридцать лет назад, превратившись в звук, в ругательство, в проклятие, которое даже не назовешь проклятием, это — крик, который лишь случайно приобретает форму слова, а на самом деле не что иное, как отвратительный рев, способный разрушить все и вся. И в самом деле город рухнул. Землетрясение вполне могло быть вызвано воплями старика. Еще до того, как мы встретились и я только начинал догадываться о его присутствии по еле заметным следам, которые он оставлял в развалинах, еще до того, как я понял, где он ночует, я подумал, что если для первобытных людей звук первороден, если их крик, их смех превратился потом в деревья, землю, воду, то могло случиться и наоборот: от движения губ человека, от его крика, шума все рассыплется, обратится в прах, в пыль, в ничто…

Неожиданно оказалось, что свирепый взгляд старика скрывал некую симпатию ко мне. Это открытие я сделал на вторую или третью неделю пребывания в Городке. Идя по следам старика, я набрел на поле, где он копал картошку. Сам он ее вряд ли сажал — скорее всего, проросли остатки прежних посевов. Позже я нашел заброшенные виноградники, яблони, грядки с луком и салатом. Растения продолжали жить без человеческого ухода, а это помогало существовать и мне. Как-то мне на глаза даже попались курица и несколько голубей. А однажды утром я обнаружил лежащий на крупном камне еще горячий круглый хлеб. «Наверно, старик положил его остывать», подумал я, но мне так захотелось хлеба, что я не удержался и отломил кусок. На следующий день, однако, хлеб был на том же месте, и я понял, что он положен специально для меня. Я нарезал его ломтями так, чтобы хватило по крайней мере на неделю. Затем стал искать, где старик выпекает хлеб. Рыскал повсюду, пока не догадался, что он пользуется старой печью, сохранившейся в дальнем, совершенно разрушенном крыле монастыря. Там в темной каморке я обнаружил мешки с мукой, скособочившийся стол, на котором лежал покрытый влажной белой холстиной брус дрожжей, предназначенный для следующей партии хлеба. Приподняв холстину, я потрогал мягкие дрожжи; на брусе ножом был вырезан крест. Я вспомнил одного монаха — брата Доменико; он даже не был настоящий монах, а лишь исполнял обязанности пекаря и привратника. Монастырь опустел и начал разрушаться еще при мне. Монахи-картезианцы перебрались в Абруцци, и в обители остался только привратник — брат Доменико. Он продолжал выпекать хлеб для себя, для местных бедняков да странствующих нищих. Брат Доменико не мог изменить своему делу, потому что этому хлебу более тысячи лет. В закваске сохранилась какая-то частица первых дрожжей тысячелетней давности, и брат Доменико не хотел, чтобы сошла на нет последняя, пусть миллионная доля того древнего хлеба. Доменико был человеком, который ночью в бога не верил. И каждое утро бог должен был доказывать, что существует, — тогда к брату Доменико возвращалась вера. Испытания придумывал сам Доменико. Например, он говорил богу: «Пришли ко мне в монастырь через две минуты скворца». Посланный богом скворец пролетал над головой брата Доменико, и тот на целый день становился верующим, но по ночам вера опять неожиданно уходила от него.

Мой старик, видно, продолжал выпекать хлеб брата Доменико. Он замешивал тесто на воде, затем добавлял туда дрожжей и наконец лепил два круглых хлеба, не забыв оставить закваску на следующую неделю.

Найдя на прежнем месте второй каравай, я убедился, что старик выпекает хлеб и для меня. Я подумал, не следует ли мне поблагодарить его, и пошел к подвалу, где он теперь обосновался. Дверь была заперта изнутри. Я постучал, потом толкнул дверь — она не поддавалась. Заглянув в низкое запыленное оконце, я попытался разглядеть, что происходит в комнате. Старик сидел среди множества неизвестно чем заполненных мешков. Я постучал в стекло. Он не шелохнулся. Я постучал сильнее. В ответ раздалась ругань, задребезжали стекла. Я понял, что мог принимать от старика помощь, но не должен был приближаться, надоедать ему, не должен был вторгаться в тот мир мусора и отбросов, охрана которого стала теперь целью его жизни.

3

Мертвый город — как умолкнувший музыкальный инструмент. Улицы, площади, переулки, которые раньше усиливали шумы и голоса, образуя хорошо настроенный резонатор, теперь были пусты и немы. В разных частях города я записал на магнитофон свои шаги, свои возгласы. В городе больше не жило эхо. Звуки безвозвратно поглощали пыль. Они падали на землю, словно пустые гильзы к ногам стрелка. Включив магнитофон на запись, я посвистел. Затем отошел в сторону, чтобы услышать воспроизводимый звук издали. На расстоянии десяти метров уже ничего не было слышно.

Когда я родился, в Городке было очень грязно. Но та грязь отличалась от нынешней; она начиналась в октябре — от дождей раскисали все проселочные дороги, и крестьянские башмаки приносили эту грязь в город, оставляя ее на улицах, площадях, в магазинах, мастерских и кабаках. В ноябре и декабре слой жидкой грязи достигал полуметра, потому что выпавший снег таял и смешивался с землей. Жители ходили в резиновых сапогах — конечно, те, у кого они были, — и казалось, что все двигаются замедленно, как во сне. Летом дороги высыхали, и тогда на месте болота появлялась пыль. Она становилась все мельче и легче, и ветер разносил ее повсюду. Пыль залетала в дома, оседала на мебели, на одежде, на заборах, покрывала окрестные поля. Недели на три устанавливалась жуткая жара, и люди вдыхали раскаленную солнцем пыль.

Признаюсь откровенно: от всей более чем тысячелетней истории моего Городка, куда входят и мое детство, и детство моих родителей, и их старость, и дряхлая старость бабок и дедов, у меня сохранились лишь звуковые воспоминания. Помню звонкие щелчки, с какими падали в ноябре на мостовую конские каштаны, что росли у вокзала, и звук шагов в утреннем тумане, когда мы спешили на поезд. От вокзала уходила к соседнему городу узкоколейка. Многие горожане ездили туда на маленьком — всего из нескольких вагончиков — поезде за покупками или на учебу. Каштаны падали на землю, их колючая оболочка раскалывалась, а я испуганно вздрагивал и оборачивался, чтобы посмотреть, не крадется ли кто за мной по пятам, и до рези в глазах вглядывался в плотный туман, пытаясь увидеть источник звука.

При мне разрушилась и вилла графов Онтани — самого древнего семейства в городке. При мне там жили только восемь старух и их внук. Эти тщеславные бабки и прабабки уже тогда были единственными, в чьих жилах текла кровь Онтани. Потом и они вдруг начали помирать каждый год, а то и по две разом, и на вилле в течение восьми или девяти лет царил траур. Их внук рос под присмотром семейного нотариуса и служанок. В двадцать лет он уже совершал длительные поездки за границу. Городок покидали многие, но все они уезжали в поисках работы. Граф Онтани был единственным, кто ездил не на заработки. Он покидал Городок ранней весной в сером костюме, а возвращался в белом, потому что уже вовсю пекло солнце. Затем в конце лета он отбывал одетый в белое, а появлялся вновь в сером чесучовом пальто. В Городке он ни с кем не раскланивался. Два раза в день — утром и вечером — граф проходил через площадь, совершая свой обычный моцион: он любил прогуливаться по длинной галерее у банка. Изредка его видели и довольно поздно, однако в кафе он не заглядывал, а останавливался поговорить с единственным во всем Городке шофером. Граф садился рядом с ним в машину, и они беседовали, разглядывая сквозь туман бездомных собак. Настал день, когда граф отказался от путешествий за границу и заперся в своем доме. С тех пор туда зачастили врачи. Он потерял рассудок и умер в 1948 году.

Я ступал по развалинам виллы; подошел к пустырю, где когда-то был сад и бамбуковая роща. Теперь здесь были заросли дикой травы с сухими и пыльными стеблями и несколько растений, в том числе низкий, густой, но совершенно без листьев куст акации. На земле валялись ржавые консервные банки. Я старался уловить шум, который сказал бы мне что-то об этом месте и о гибели семьи Онтани. Я пошарил ногой в высокой траве, и вдруг на земле что-то блеснуло. «Осколок бутылки», — подумал я и поднял его. Это оказался стеклянный глаз. Тогда я вспомнил, что молодой граф коллекционировал стеклянные глаза. На аукционе в Париже он набил ими два больших саквояжа. Возможно, именно из-за этих глаз он и сошел с ума, потому что развесил их на стенах виллы и постепенно стал чувствовать, что на него все время кто-то смотрит. Граф так боялся чужих глаз, что в те редкие дни, когда выходил из дому, брел, низко опустив голову. Страх не покинул его и тогда, когда нотариус распорядился выбросить всю коллекцию. Но графу все равно везде чудились глядящие на него в упор глаза; он думал, что это глаза его предков, и часто убегал в сад, чтобы спрятаться среди ветвей хурмы или акации. Почти весь день он проводил, прижавшись к стволу дерева и засунув голову в листву.

4

Я услышал шум, доносившийся из кельи неподалеку от моей. Какие-то деревяшки и куча прелого сена издавали едва уловимое поскрипывание. Я думал, что оно не запишется на магнитофон. Начинаю прослушивать пленку и замечаю, что, кроме этих шумов, слышится еще приглушенный скорбный голос наверняка ночная молитва монаха, обитавшего в этой келье. Несколько раз повторяется слово НЕЧИСТЫЙ. Казалось, монах взывал? «Боже, избавь меня от нечистого». Кто знает, сколько лет висят эти слова в крохотном пространстве. Воздух на самом деле полон утерянных шумов. Где-то в небе можно распознать даже грохот Всемирного потопа. Носятся крики уже не существующих животных. Например, птицы дронт с острова Маврикий. Путешественник, видевший ее последним, утверждает, что она испускала стоны, в которых слышалось слово «help»

[1]

. Куда же подевались все эти «help»? Быть может, дронт и вымер, но где-то же должны остаться его кости, или отпечаток его окаменевшей кожи, или хоть какой-то след. Должен сохраниться и его «help», и, возможно, время от времени мы попадаем в идеальные условия, чтобы можно было снова услышать его, подобно тому как сейчас мне удалось уловить отчаянные мольбы картезианца, висевшие в воздухе, словно перья. Я принялся рыскать по городу в поисках заключенных в ограниченном пространстве стенаний и возгласов, которые продолжали отскакивать от стен, не распадаясь и не рассеиваясь. До поздней осени я шнырял по сырым подвалам и погребенным под развалинами затхлым комнатенкам — но все впустую. Я собрал только насквозь прогнившие звуки; то были даже не звуки, а скорее запахи — например, запах плесени.

Тогда я опять стал записывать шумы, раздававшиеся вокруг меня. Падение листьев в ветреный день, плотские призывы животных и какой-то еще скрип, раздававшийся где-то поблизости. Я видел, как ветер носит над развалинами клочки бумаги и газетные страницы, которых я раньше не замечал. Мне попалась тетрадь ученика четвертого класса начальной школы. Звали его Гараттони. На многих страницах от сырости текст стал совсем неразборчивым. Но в середине тетради страницы остались пока что нетронутыми. Я проверил две задачи и прочел сочинение о землетрясении.

5

Сегодня я записал шум дождя: грохот воды по ржавым консервным банкам, жестянкам, по другим металлическим предметам, даже по двум железным оградам. Но прежде я записал звук капель, падавших на землю, когда они еще тонули в сухой пыли. Я записал звонкий стук воды по стеклу, ее мягкое шлепанье по листьям диких растений, записал звуки при соприкосновении дождя с поверхностью луж, с бумагой, с кожей моей руки, травой, деревьями, плитками пола. Я смонтировал голос железа с голосом стекол и листьев. Прослушивая, я как бы снова увидел все предметы и почувствовал, что в этих шумах уже была осень. Осень, которая очень быстро наполнялась солнцем. Я стал искать в полях и заброшенных садах гроздья винограда, отбирая их у мохнатых разъяренных шмелей.

Однажды днем я увидел старика, стоящего неподвижно у стены в ожидании чего-то, может какого-то запаха. Стараясь двигаться как можно осторожнее, я приблизился к нему. Закрыв глаза, он грелся на солнце или спал стоя. Я долго стоял возле него. Когда старик заметил меня, то не проявил никаких признаков беспокойства. Он смиренно переносил мое присутствие. А может быть, он потух, как вулкан, потому что уже не было сил извергаться. И на следующий день, и во все остальные дни старик появлялся то тут, то там, неподвижный и молчаливый. Много раз по утрам мы сидели рядом на большом камне, устремив взгляд на равнину и на птиц, исчеркавших все небо. Я думал о жене, о ее приступах неподвижности, перед тем как начинались ее побеги из дома. Я понял, что долгое молчание жены было одним из способов отдалиться от меня, но остаться в то же время рядом. Она напоминала рассеянную домработницу, которую иногда застанешь на кухне или в другом месте дома за прерванной на половине работой. Эту бездеятельность они свято блюдут назло кому-нибудь. Кем-нибудь в данном случае был я. Но ведь она не домработница, она моя жена и поэтому могла бы стоять и рассматривать, что ей вздумается, ровно столько, сколько считала нужным. Сразу же поясню: мы не держали домработницы. Обо всем заботилась моя жена. Только в первые два года после женитьбы мы нанимали женщину, да и то потому, что все надеялись — будет ребенок. Но у жены случился выкидыш, после которого она долго болела. Потом домработница ушла, а жена не захотела искать другую до тех пор, пока не основала общество реставрации кинопленок по американскому патенту. Но и последняя служанка через несколько месяцев ушла от нас, потому что забеременела от какого-то солдата-новобранца из Сардинии. С тех пор всем хозяйством заправляла моя жена. Ведь она всегда хотела чувствовать себя занятой и нужной. Естественно, жена все делала уверенно, спокойно и никогда не уставала. Короче говоря, она была настоящая хозяйка дома. Когда я стал замечать у нее приступы неподвижности, о которых уже упоминал, она не была больше хозяйкой дома, ею владел испуг домработницы. В первый раз я решил, что она просто задумалась. В тот вечер я лег раньше ее, потому что должен был прослушать маленькую кассету с исполнением ритуальной песни по случаю удачной охоты на слона, записанной у пигмеев бинга в среднем течении реки Конго экспедицией Огове-Конго. Я лежал и ждал жену. Она принялась мыть посуду. Плеск воды доносился до спальни. Громкий плеск, какой обычно получается у домработницы: та специально пускает сильную струю и со скрежетом трет щеткой посуду, для того чтобы досадить хозяевам и одновременно показать, что она работает. До этого вечера я никогда не слышал, как жена моет посуду. Она это делала тихо, так как прекрасно знала, что мне необходима тишина. Не видел я и как она подметает или стирает пыль с мебели. В общем, все самые неприятные обязанности по дому она выполняла либо в мое отсутствие, либо так заботливо и умело, что у меня даже не возникало ощущения, будто это делает она. Короче, она хотела, чтобы самая унизительная часть ее работы осталась для меня тайной. Так продолжалось до того самого вечера, о котором я рассказываю. «Почему же теперь она моет посуду с такой злостью? — думал я. — Потому что хочет, чтобы я слышал, как она работает?» Жена уронила тарелку, и та разбилась с таким звоном, что я подскочил. Я уверен, что она не выскользнула из рук, как это часто бывает у домработниц. Жена швырнула тарелку на пол. После этого все на некоторое время затихло. Затем до меня донеслось шуршание щетки, собиравшей в кучу осколки. Потом — ни звука. Я ждал жену, чтобы поговорить с ней, объясниться, понять, что происходит. Полчаса я провел в ожидании. Вдруг у меня возникло подозрение, что с ней что-то случилось, и я побежал на кухню. Жены там не было. Я обыскал весь дом и не нашел ее. Неизвестно почему я подумал, что она решила унести куда-нибудь осколки разбитой тарелки. Совсем как домработницы, которые вечно прячут вещи, которые разбили, или находят тысячу предлогов, чтобы свалить на кого-нибудь вину — на кошку там или на собаку.

Одеваюсь и выхожу на площадку. Сажусь в лифт и вдруг явственно ощущаю запах духов. Самое странное, что моя жена не пользуется духами. Запах, который я чувствовал, был резкий и неприятный, вроде того, что оставляют после себя домработницы. Без сомнения, это были те же самые духи, которыми пользовалась одна из двух наших прежних служанок. Вот я и подумал, что жена нашла их на дне какого-нибудь ящичка и вылила на себя. Выхожу из лифта и переступаю порог подъезда. Останавливаюсь на тротуаре и изучаю кучи сваленных под платанами мешочков с мусором. Вот уже двадцать дней, как бастуют дворники. Я ищу осколки разбитой тарелки, не сознавая, что значительно разумнее было бы искать жену. Я открываю несколько пластиковых мешочков — естественно, те, что лежат сверху. Потом убеждаю себя, что, вероятно, моя жена предусмотрительно запрятала осколки, и принимаюсь разгребать кучу. Спустя какое-то время весь тротуар завален мусором, как будто здесь побывала бездомная собака. Я чувствую усталость и иду мыть руки к фонтанчику на углу улицы. Но потом у меня вновь возникает потребность найти разбитую тарелку, и тогда я обхожу вокруг дома и оказываюсь перед последней кучей отходов. Но внезапно мое внимание привлекает большой бак, прислоненный к невысокой ограде. Я поднимаю крышку и при свете спички осматриваю содержимое. Среди мусора оказалась старая книга — «Краткое пособие по пчеловодству» Хепли. Я беру ее и иду под большой уличный фонарь, стоящий перед входом в дом. Перелистываю книгу, читаю описание изобретенного знаменитым Дубини окуривателя. В книге говорится, что он представляет собой цилиндр, внутри которого находится металлическая решетка K с отверстием B, закрытым пластинкой G, и что при нагнетании воздуха ртом в трубку V дым выходит через трубку D. Я бросаю книжечку в одну из многочисленных мусорных куч и принимаю решение отправиться на вокзал, потому что во время наших редких ссор с женой она грозилась собрать чемоданы и уйти на вокзал. Но в этот раз я не ссорился с ней. Останавливаю такси и еду на вокзал. Мысленно перебираю свою супружескую жизнь: вроде бы все в ней благополучно. Часто меня вообще не бывает в городе, я много путешествую. В первые годы, однако, я уезжал из дому еще чаще, так как работал по поручениям различных американских институтов. Вот, например, два месяца провел на юге, чтобы записать арабскую тарантеллу для Академии св. Цецилии. Теперь же выезжаю на день, на два — не больше.

Я прохожу по залу ожидания среди заспанных бродяг. Иду на седьмую платформу, откуда отправляется в одиннадцать пятьдесят поезд до Бреннеро. Это единственный поезд, на котором жена могла бы уехать, чтобы добраться до Удине — ее родного города, где, кажется, у нее еще остались родственники. Стоя у отходящего поезда, я сказал себе: а не пора ли и мне уехать? Мне казалось, что я непременно должен куда-то отправиться. Не знаю, как достало у меня сил позволить вагонным дверям закрыться перед моими глазами, как я устоял перед соблазном войти в вагон и дал поезду уйти без меня. Я спросил себя, почему вдруг решил убежать от своего дома и своей жены. Что изменилось в наших отношениях? Я жалею о том, что женился на ней? И все же мне не хотелось исчезать из дому, не объяснившись с женой. Быть может, жена уже в отчаянии ищет меня по всей округе? Бегу к стоянке такси. Машина проносится по тем же бульварам и улицам, что привели меня на вокзал. Вхожу в лифт. Отпираю дверь квартиры. Снимаю ботинки, иду в спальню. Щелкаю выключателем. Жены нет. Боже мой, значит, она все-таки сбежала!

Я бросаюсь на кровать — как есть, в одежде. Уже не знаю, что и думать. Вдруг мне чудится, что я слышу дыхание. Как будто кто-то дышит во сне. Заглядываю под кровать. Потом брожу по квартире, иду на кухню, в свой кабинет, в чулан. И тут замечаю, что дыхание стало громче. Я стоял около комнатки, в которой раньше жила домработница. Открываю дверь. Вот где моя жена — спит на кровати домработницы. Я долго и пристально глядел на нее в нерешительности — будить или нет. Возвращаюсь в спальню.