Светозары (Трилогия)

Дедов Пётр Павлович

Произведения, составляющие трилогию, получили широкую известность и признание всесоюзного читателя.

ТРИЛОГИЯ

ПЕТРА ДЕДОВА

«СВЕТОЗАРЫ»

Откроем первую книгу Петра Дедова — «К солнцу незакатному» (1970), и мы легко обнаружим, как он любит сибирскую природу, как умеет ее живописать. Этот дар писателя в полной мере раскрывается в «Светозарах».

Несомненно, многие факты биографии автора запечатлены в трилогии. Здесь и детство, и отрочество, первые шаги в избранной профессии учителя, здесь и близкие ему люди, родные с их переживаниями и судьбой. Очевиден лиризм произведения, который позволяет писателю подкупающе искренне выразить свою концепцию, свой образ времени, свое понимание человека с его верованиями и надеждами. Сразу на память приходит наша блистательная деревенская проза и прочная русская традиция автобиографических произведений от Аксакова и Льва Толстого до Горького и Астафьева. А они, как известно, немыслимы без социальных проблем своего времени.

Петр Павлович Дедов родился в крестьянской семье 5 февраля 1933 года в селе Ново-Ключи Купинского района Новосибирской области. Отец, возвращаясь домой из райцентра, погиб в степи во время бурана, мать — доярка — осталась одна с четырьмя малолетними детьми. Жизнь сибирской деревни, жизнь крестьянства за десятилетие сороковых годов (до самого начали пятидесятых) изображена в «Светозарах» с тщательностью бытописания. Но деревенское житье-бытье с его страдой — уборочной и покосной, а то и кизячной — не заслоняет главного, внутреннего, зрения крестьян, здравой их психологии, их философии, их прошлого, позволившего выкристаллизовать редкостный по стойкости и широте характер, закалить волю, обрести силу.

Непосредственно изображается не война, а лишь ее последствия — в тылу — и послевоенные трудности. Поэтому женщина-крестьянка занимает первый план повествования. Обращает на себя внимание прежде всего мать Сергея — лирического героя, повествователя. Она для него как родная земля, как степь, то, без чего он не мыслит своего существования.

Трилогия начинается со сцены страшной бури над «великой Кулундинской степью». И эта степная необозримая земля сопровождает героя всюду во всем ее величин — и в бурю, и в зной, и в засуху. Трилогия закономерно и весомо завершается незабываемой картиной: «А степь разметнулась вольной гладью во всей своей суровой дикой красоте…» Но это уже относится к поэтической характеристике Сергея, мечтающего о будущем деревни, о людях в этом будущем, когда наступит «новое время», о тех, кто завтра, первого сентября, сядет за парты: «Я должен научить их не только разным наукам, но и пахать пашню, сеять хлеб — всему, что умею сам. А еще бескорыстно любить свою землю, порой неласковую, не блещущую роскошью деревьев и буйством трав, но, может быть, потому-то и дорога здесь мне каждая былинка…» Вот жизненное кредо центрального героя, которое определяет сюжет повествования, его стиль, его поэтику, наконец, его смысл. Книга заселена живыми, рельефно очерченными людьми, и они не могут не волновать читателя.

Часть I

БЕРЕЗОВАЯ ЕЛКА

Глава 1

ТАКАЯ ДОЛГАЯ НОЧЬ

1

Двое суток над великой Кулундинской степью свирепствовала страшная буря, какой даже древние старики не помнили в этих краях.

Ураганный ветер не утихал ни на минуту, словно пытался снести с лица земли все живое. Он ломал и корежил деревья в редких березовых колках, срывал с деревенских изб соломенные и тесовые крыши. Люди и днем сидели при свете керосиновых ламп.

Некоторые степные деревушки буря начисто похоронила под снежными сугробами. Потом избы отыскивали по дымам из печных труб и откапывали всем миром.

В соседнем с нашей деревней поселке Лукошино пожилая учительница вышла во двор напоить корову. Ее нашли весною, когда растаял снег, в пяти километрах от поселка. С ведрами и коромыслом.

После стало известно, что только в нашем Купинском районе за эти двое суток погибло около двухсот человек…

2

С той страшной ночи я стал ясно помнить себя. А до нее, до той ночи, в младенческой моей памяти сохранились лишь обрывочные картинки, иногда совсем незначительные, но яркие и подробные. Словно новый мир открылся для меня с тех пор, связной чередою потекли пестрые события, но сколько уже минуло лет, а я и теперь боюсь глухих зимних ночей, когда дикая стихия обрушивается на землю, и какой-то языческий страх охватывает сердце, и кажется, что нет спасения от чего-то грозного и неотвратимого, что должно свершиться…

3

Проснулся я в ту ночь от непонятной смутной тревоги: проснулся сразу, будто кто в бок толкнул. На печи было темно, душно, пахло овчинами и кислым тестом. Рядом посапывали младшие братишка и сестренка. А в трубе жалобно завывал ветер. Я высунулся из-за грубки. В избе сеялся полумрак. На столе горела керосиновая лампа с привернутым фитилем. Язычок пламени ело теплился, тихо мигал, отрывался от фитиля и трепетал крохотным синим полумесяцем. На потолке и стенах шевелились лохматые тени.

Мать сидела за столом и, наверное, спала, уронив на руки голову. Темная коса ее, извиваясь по белой скатерти, казалось, тоже шевелилась, змеею подкрадывалась к голове. Бабушка Федора лежала на койке почему-то одетая в дубленый полушубок и валенки.

Я стол припоминать события прошедшего дня, и сердце мое заныло незнакомой болью. Утром зашел к нам конюх Илья Огнев и шибко удивился, когда узнал, что отца до сих пор нет дома.

— Кок же так, — растерянно бормотал он, — ведь еще вчера утром Пашка домой выехал…

Отец мой был послан от колхоза в райцентр учиться на курсах бригадиров-полеводов. С начала зимы жил он в городе, а перед самым Новым годом прислал нам письмо: ждите домой на праздники. Илья, который тоже был в городе, ездил в больницу, сказал, что вчера утром они собирались ехать домой вместе с отцом, но началась поземка, и он, Илья, ехать побоялся.

4

Сейчас, лежа на печи, я припоминал эти события минувшего дня и они казались мне кошмарным сном. А может, и вправду мне все приснилось? Вот настанет утро, утихнет метель, и приедет домой отец. Большой, шумный, он ворвется в избу, схватит меня на руки и начнет подбрасывать к потолку, приговаривая: «Ах, чтоб тебя намочило! Ах, чтоб тебя приподняло да шлепнуло! Вишь, вымахал какой — женить скоро буду!» Так он всегда делал, когда возвращался домой после долгой отлучки.

Но нет, не сон это, — вон и бабушка Федора ночует у нас, прикорнула на койке нераздетая, в пимах и шубе. С вечера она несколько раз брала ведра, коромысло и выбегала с ними во двор. Побудет на улице немного — и снова возвращается с пустыми ведрами.

— Для чего вы это делаете? — спросила ее мать.

— Дак вот, на примету сыночка приманиваю. С финской-то войны когда Паша вернулся, я его с пустыми ведрами во дворе встрела. По воду как раз вышла, а он — в калитку…

В черные окна скребется метель, воет в трубе ветер, тяжко ворочается на чердаке, стропила кряхтят и глухо стонут.

5

Утром проснулся я поздно. В избе было сине от махорочного дыма, на желтых солнечных окнах горели нарисованные морозом причудливые листья, похожие на гусиные лапки. На лавке и стульях сидели мужики и бабы — наши соседи. И от вида всего этого, от неторопливой беседы, которую вели между собой люди, у меня сразу прошли ночные страхи, стало легко, даже радостно как-то на душе.

— Третьего года со мной случай был, — гудел, как в бочку, кузнец Яков Гайдабура, друг моего отца. — Поехал по сено, а падера и застань меня в дороге. Разгулялась — света белого не побачишь. Чую, начал блукать. Замерзать стал, конец, думаю. Уже и с детишками попрощался. И тут як вроде кто надоумил меня. Отпряг конягу и пустил на волю — думаю, одна-то, без понуканья, мабуть, найдет дорогу домой, а если привязать ее возле себя — замерзнуть может. Вырыл в сугробе яму, залез в нее, а сверху санями привалился. Замело меня снегом, тепло стало, сижу себе покуриваю. Только темно шибко и тоскливо, как в могиле. А потом воздух кончился, дышать, чую, нечем. Морок на меня навалился, разные страсти мерещиться стали. Попробовал вылезти — не тут-то было, видать, здорово снегом-то завалило меня. Ну, думаю, ясное море, сам себя заховал заживо. И опять будто на ухо мне кто шепнул, надоумил: дырку-то, мол, проткни. Проткнул я черешком от вил дырку в снегу — сразу легче дышать стало…

— Это еще што, а вот я один случай слышал, — нетерпеливо перебил кузнеца Прокопий Коптев, наш сосед.

— Помолчи ты, ботало, дай человеку досказать, — зашумели на Прокопия.

— Да тут и досказывать нечего, — продолжал дядя Яков. — Трое суток просидел я в своей берлоге. Это уж потом узнал, что трое суток, а тогда для меня и день, и ночь одинаковы были. Боялся только одного — чтобы с ума не спятить. А нашли меня мужики, когда пурга-то поутихла. Они тоже по сено ехали. «Видим, — рассказывали, — из сугроба вроде бы парок курится, далеко заметно». Когда откопали меня, да побачил я тех добрых людей — прямо зайшлось мое сердце, давай этих мужиков-то обнимать да целовать, как и жену родную никогда не кохал. Да-а, живем вот, а того не понимаем, какая она, жизнь-то, хорошая штука, только и поймем это, когда безглазая старуха косу-то свою над башкой занесет, — закончил дядя Яков.

Глава 2

МОЯ ГОЛУБАЯ ВЕСНА

1

После гибели отца жить мне стало совсем худо. Надо было кормиться, и мать пошла работать на колхозную ферму дояркой.

— Остаешься за хозяина, сынок, — сказала она. — Все теперь на твоих плечах — и детишки, и домашнее хозяйство…

Она уходила затемно, когда мы еще спали, и возвращалась поздно вечером. Корову нашу доили соседки, а все остальное делал я: обихаживал ребятишек, за самым младшеньким, Колькой, стирал пеленки. Колька родился слабым, болезненным, кричал целыми днями напролет, и нередко я, доведенный до отчаяния, поддавал под его зыбку пинкаря.

Особенно трудно было управляться с коровой. Перебитое снегом сено так плотно слежалось, что его хоть зубами рви. Я с разбега всаживал в стог похожий на копье железный крюк, потом, упираясь изо всей силы, тянул его назад. Крюк вырывался и я вместе с ним и с крохотным клочком сена котился кубарем в снег. И так — много раз, пока не надергивал злосчастную охапку корма для коровы.

Иногда целыми неделями дневала и ночевала у нас мамина свекровь, бабушка Федора. Но она не могла разрываться на два двора, не успевала бегать из конца в конец деревни. И перед весною предложила матери:

2

Дед часто любил повторять: «Бог-от, он все видит, от него, паря, не спрячешься». И это была правда. С какой бы стороны иконы я ни заходил бог все равно смотрел на меня в упор своими круглыми, как у гуся, глазами. Я пробовал быстро перебегать из угла в угол избы, надеясь, что он не успеет за мною углядеть, но и это ни к чему не привело. Мне казалось, что бог неотступно следил своими злыми липучими глазами только за мною одним, будто больше никого и не было в избе… А такая слежка была мне теперь как раз ни к чему. Дело в том, что вот уже несколько дней меня страшно волновала одна таинственная вещь, которую я увидел в бабушкином сундуке, когда она рылась там, перекладывала разные манатки. Эта вещь лежала на самом дне сундука, длинная и тонкая, завернутая в промасленную холстину. Я спросил у бабушки, что это за штукована.

— А это дедушкина сабля, — сказала она. — Еще с германской войны он ее принес, за храбрость его наградили… Он ведь, дедушка-то наш, шибко отчаянный да проворный был в те поры, два Георгиевских креста имеет…

Но я уже не слышал ласковую бабушкину воркотню, я весь был поглощен никогда не виданной мною саблей.

— Разверни, бабушка, дай посмотреть, — начал я канючить.

— Что ты, батюшко, что ты, — испугалась она. — Рази ты не знаешь нашего деда? Да он и пальцем к этой холере притрагиваться не велит, да он за это… голову оторвет и в глаза бросит.

3

Переехав к деду и бабушке, мы стали жить с Гайдабурами по соседству. Наши дворы разделял только низенький плетень, который я, презирая калитку, запросто перепрыгивал с разбега.

У Гайдабуров было весело. В избе у них ничего не было, кроме детей. Двенадцать душ, и все — мал мала меньше. На крюках, ввинченных в матицу, висело две люльки с грудными, а самому старшему, Саньке, было всего шестнадцать лет. Красивым цыганистым лицом и ладной статью Санька был похож на отца, а вся остальная мелочь, русоголовая и синеглазая, напоминала мать, тетку Мотрю, разбитную, горластую бабенку, маленькую и круглую, как мяч.

В ловкости и быстроте тягаться с теткой Мотрей могла разве только моя бабушка. С утра до ночи неутомимо каталась тетка по избе, гремела ухватами и подойниками, а между делом успевала раздавать направо и налево подзатыльники, так что в избе, всегда напоминающей потревоженный муравейник, слышались сплошные шлепки, как жидкие аплодисменты в нашем клубе во время постановки.

Когда тетке одного из своих чад надо было позвать с улицы домой, она суматошно выскакивала на крыльцо и кричала на всю деревню:

— Ванька! Васька! Нюрка! Манька! Тьфу, шоб тоби разорвало!.. Санька! Подь до хаты!

4

Начиналась весна. По ночам еще жали холода, да и днем морозный воздух пощипывал в носу, но солнце, какое-то незаметное зимой, теперь все больше давало о себе знать. Сидишь у окна, и так сквозь стекла пригреет, припечет щеку, что кажется, на дворе уже жаркое лето. Сугробы осели, снег стал серым и крупчатым, как соль, а на солнцепеках проглянули первые проталины.

У кур покраснели гребешки, они целыми днями рылись на припеках, блаженно стонали, и тяжелый сырой ветер ерошил им перья. Ожили, картаво зачиликали воробьи. Зимою они были черные, выпачканные сажей: прятаться от морозов приходилось в печных трубах, а сейчас стали прежними, — выкупались в первых лывках, которые скапливались днем у избяных крылечек.

Теперь на угретые солнцем проталины выходила и выползала вся Гайдабурова братва. Зимой-то ребятишки сидели на печи, не в чем было разгуливать, поскольку на всех имелись только одни валенки. Огромные эти валенки всегда стояли у припечка, и когда кому-то надо было выйти во двор по нужде, смельчак прыгал прямо с печки, стараясь попасть в обутки ногами. И, оказавшись в валенках, был похож на Бабу Ягу в двух ступах сразу.

А сейчас какое добро! Можно выходить на улицу и в дырявых ботинчешках, и в привязанных веревочками материных галошах, а то и просто босиком добежать до пятачка сухой земли. Гайдабуры были закаленные, простуды не боялись и болели редко. Ванька-шалопут, к примеру, и зимой на спор мог добежать босиком от своей хаты до клуба. Выпрыгнет из валенок и чешет по раскатанной полозьями дороге так, что только пятки к спине прилипают.

5

Зима долго не сдавалась. Сначала она боролась в открытую, средь бела дня, но когда солнце так припекло, что сугробы съежились от страха, а под снегом, в бурой прошлогодней траве, потекли ручьи, — зима, словно израненный зверь, отступила в глухие лесные чащи и там залегла.

Оттуда по ночам она насылала морозы, которые потрескивали в набухших тополиных почках и сковывали льдом робкие ручейки.

Но однажды утром, на восходе, дрогнуло ледяное сердце зимы. Она увидела: рядом со снежным сугробом из земли показался подснежник. Как острием пики, он пробил бутоном бельмастую пленку льда и глянул на солнце синим своим оком.

И тогда зима поняла, что с весною ей уже ничего не поделать и что пришла пора уходить…

Глава 3

ИЮНЬСКАЯ ГРОЗА

1

Задолго до начала сенокоса в нашей деревне наступает праздничное оживление. Широкие утренние зори словно бы поют переливчатым малиновым перезвоном: мужики отбивают косы. Непревзойденным мастером в этом деле слывет мой дедушка — Семен Макарович. Теперь его иначе и не зовут, как только по имени-отчеству.

Вот спозаранок на наше подворье заявляется Копка Коптев. В руках — литовка, из кармана штанов нарочито выглядывает горлышко бутылки.

— Ты бы, Семен Макарыч, оттянул мне косу-то, — робко просит он. — Я и сам, конечно, большой мастак, да только супроть тебя не сумею.

— Дан ты чо, ядрена корень, — щурится дедушка из-под мохнатых бровей, — по всей деревне балаболишь, что самолеты когда-то в городе делал, а тут косу отбить не можешь?

— Сравнил хрен с пальцем, — хмыкает Копка и выразительно ощупывает бутылку. — Самолеты чо — крылья приляпал, вертушку поставил — и лети к едрене-Фене…

2

Радость-то какая! Дедушка Семен взял меня с собою на сенокос! Это решено было еще вчера вечером. Бабушка Федора была против, а мама даже всплакнула:

— Мал еще парнишонок для такой работы. Сомлеет на жаре, гнус всю кровь высосет.

Но к великой моей радости дедушка стоял на своем:

— Кто же его работам теперь обучать будет? Отец не успел — на чужого дядю не надейся. Пусть учится, покеда я живой…

Но все это было вчера, а сегодня на ранней заре потянулся за деревню веселый и шумный обоз со скрипучими бричками, тарахтящими сенокосилками, конными граблями, вызванивающими стальными зубьями на разные голоса.

3

В нашем колхозе маловато было своих лугов, и заготавливать сено выезжали на дальние покосы, к берегам великого озера Чаны, за полсотни километров от своей деревни. Поэтому ехали надолго, иные целыми семьями, везли необходимый скарб — в телегах колоколами ухали на ухабах огромные артельные казаны, блеяли связанные овцы, громоздились кули с мукой и картошкой.

Правду сказать, сена на убережье Чанов неважнецкие: по сыроватым логам — осока да бужур, травы укосные, такие высокие и густые, что литовку не протянешь, но жесткие, зимою от них остается много будылистых объедьев. По склонам грив волнуется под ветром пырей, луговая овсяница, тимофеевка — с таким сеном еще можно мириться. А на самих гребнях совсем скудно. Хорошо еще, если попадется лоскут бледной, как выгоревший на солнце бабий платок, полынки вперемежку с мятликой — мелкой и проволочно жесткой травкой. Такой корм хоть овцам годен. Но чаще верхушки грив зияют солончаковыми проплешинами, покрытыми бурой верблюжьей колючкой, а то и вовсе голыми, растрескавшимися. белесыми от выступившей соли. Босиком по такому месту не пройти: в трещинках защипливает подошвы ног.

Зато меж редкими перелесками, на затененных и солнечных полянках березовых колков, сено будет такое, что хоть чай им заваривай. Какое здесь буйство трав и цветов! Выше всех поднимается морковник, а уж под его кружевными зонтиками желтеет душистая кашка, малиново вспыхивает кипрей, истекает от зноя одуряющим полынковым запахом пижма, и все это понизу перевито мышиным горошком, или визилем, как зовут у нас в Кулунде все виды вьющихся трав. И в самом низу, в зеленом сумраке травяной гущины, среди гусиных лапок ягодника, сверкают звездочки цветущей клубники, алыми искрами тлеют цветы клевера.

Вот здесь-то, в перелесках, где травы особенно хороши, но с конными сенокосилками не развернуться, здесь-то и косят вручную, литовками.

Мы стали табором у большого болотистого лога, который называется Шайдош. Смастерили балаганы — каждый на свою семью. Какие это были балаганы! Лозняковые прутья, согнутые в дугу и воткнутые в землю, накрыли тяжелыми охапками свежей травы, оставив лишь круглые сусличнные лазы. Вместо постелей натаскали мягкого и душистого сенца из разнотравья. Залезешь после душного дня в прохладное нутро балагана — будто в зеленую тьму омута нырнешь. А запахи! Горьковатая полынка, медовый кипрей, душный, пьянящий аромат багульника, но все это покрывается чистым духом вянущей осоки, которая пахнет свежими огурцами.

4

На лугах, когда трава скошена и смотана в стога, выветриваются все запахи, кроме одного, пьянящего и горячего, как заваренный клубникою чай, — запаха схваченного первым жаром молодого сена. Можно с ума сойти от этого запаха, особенно ночью, когда сено остывает и еле внятный ветерок волнами накатывает клубничный аромат. Им пропитан воздух, одежда косарей, и даже питьевая вода в эту пору отдает оскомистым клубничным привкусом. Сладко спится на молодой хрусткой траве, перемешанной с клубничником, только закроешь глаза, как глянут на тебя из травяного зеленого мрака алые смугловатые кисти этой душистой ягоды…

Нынче клубники на лугах — видимо-невидимо. Идет сенокосилка, а за нею тянется кроваво-красный след от раздавленной ягоды. Мы, ребятишки, объедаемся ею до коликов в животе. Приметим лесную полянку, где побольше морковника растет, и вечером, после работы, туда. Почему-то любит клубника под морковником вызревать. Раздвинешь траву — и ноге ступить негде. Выберешь самую крупную ягодку, рябую от шершавых крапинок. положишь на язык, к зубам прижмешь — к она растает, как шоколадка. И даже ртом аромат ее почувствуешь.

Ванька-шалопут так не может. У него не хватает терпения. Он набрасывается на ягоды с такой жадностью, будто три года ничего не ел. Хватает обеими руками, жует вместе с травой, и только когда глаза замутятся, подернутся пленкой от сытости, повалится на живот и начнет выбирать по одной ягодке. А после всю ночь и снует челноком от балагана к кустам — и обратно.

Бабы по утрам, пока варится завтрак, успевают набрать по ведру ядреной, еще в капельках росы, клубники. Хотя и то сказать, что за деревенской женщиной в этом деле никогда и никому не угнаться. Пока ты согнешься да разогнешься, она на коленках все доит и доит ягодник обеими руками, словно корову за соски, и пальцы ее мелькают неуловимо…

5

Я с братьями Гайдабурами, Ванькой и Васильком, сплю теперь на стоге сена. Душно стало в травяном балагане, а здесь хорошо. С озера веет прохладой, гнуса меньше вверху. А ведь в балагане один комар залетит и всю ночь не даст покоя. Попробуй, вылови его в темноте. А он жундит себе и жундит, и кажется, то вот-вот на лоб тебе сядет, то на щеку. Хлещешь себя всю ночь по лицу, а за что — и сам не знаешь.

А на стоге хорошо, привольно. Ребятишки, зарывшись в сено, давно похрапывают, мне же сегодня что-то не спится. Уж больно вечер тихий, даже перепелку не слышно. Необычный какой-то вечер. Вот и луна за лесом всходит — тоже странная, тревожная какая-то. Сначала заревом полыхнула на полнеба, а потом уж и сама из черных веток выпутываться стала — огромная, красная, как солнышко на закате. Повисла, раскаленная, над полем, над стогами, и боязно даже стало: то и гляди сено подожжет.

Но нет, по подожгла, а стала быстро подниматься вверх, уменьшаться и бледнеть, словно бы остывая. Вот теперь все в порядке: такая она и должна быть, луна, — маленькая и белая, как серебряная монета, на которой синими красками нарисовано что-то. Если приглядеться, то рисунок разгадать нетрудно: это один человек заколол другого и поднял его на вилах над головой.

Про это дедушка мне рассказывал. Жили два родных брата, и сроду их мир не брал. Как кошка с собакой жили. А однажды разодрались, младший схватил топор, а старший — вилы. Ну и запорол старший-то младшего, а бог взял да и переселил их обоих на луну, чтобы, значит, люди вечно смотрели на них и не забывали, к чему вражда и злоба приводят.

Но эта история меня занимала сейчас меньше всего. Я смотрел вокруг и удивлялся, какая с восходом луны стала огромная ночь! Небо опрокинулось в озеро, слилось с ним на горизонте, каждая звездочка отразилась в воде, и если долго, неподвижно смотреть, то и не поймешь, где земля, а где небо. Только иногда в каком-нибудь месте озера звездочки начинали шевелиться, роиться, словно пчелиный клубок. Я догадывался: это, играя, всплескивалась рыба, и тонкая рябь кругами расходилась по воде. Далеко над лесистыми островками, похожими в голубом сиянии на сказочные замки, протянул одинокий лебедь и опустился на серебряную лунную дорожку, слился с ней.

Глава 4

ГЛУХОЗИМЬЕ

1

Поздняя осень… Давно уже отзвенели тихой медью погожие деньки бабьего лета, золотыми метелями откружил листопад, и теперь пустынно, неуютно в поле и в лесу, глухо и тоскливо во всей природе.

Полевая дорога: тускло блестят размытые дождями колен, ветер свистит в придорожных голых бурьянах, грязные клочья туч проносятся низко над землей, задевая верхушки деревьев. Вон озябшая ворона сидит на потемневшей от сырости копне сена, холодный ветер ерошит ее перья, ворона хриплым, простуженным голосом кричит в серую ветряную пустоту:

— Кар-р, кар-рр!

А то разыграется ночью целая буря, загудет, застонет над степью, молодецким, разбойным посвистом отзовется в черных лесах…

Но утихнут бури, кончатся беспросветные гнилые дожди, и вот однажды под утро упадет на грязную землю сверкающий колкий иней, закраины озера схватится стеклистым ледком, и когда в ясное небо поднимется солнце, то таким праздничным блеском засияет мир, что дух займется от свежести, простора и чистоты. Изморозь ознобит прибрежные тальники, остывая, задымится туманом сразу потемневшая вода, и жестко, жестяно зашелестит вмороженная в лед осока.

2

Зима как-то сразу навалилась на нашу деревню, большими снегами и ледяным мраком придавила к земле и без того низкие саманные да пластяные избы. Тихо сделалось в деревне, даже собаки перестали брехать, словно околели все до одной. Дни стали короткими, «с гулькин нос», как говорит бабушка. Медлительно, нехотя займется серенький рассвет, самую малость постоит морозный дремотный денек, а там, гляди, и снова вечер, и снова шорох метели по крыше да тоскливый вой ветра в трубе…

Скучно в такие вечера, одиноко. На улицу выйдешь — холод собачий, и темень такая, что давит, гнет к земле, и хоть волком завой — все равно не откликнется тебе живой голос. Только, может быть, далеко за озером завизжат полозья сапой — запоздалая баба возвращается домой с сеном или дровами.

А в избе жарко, керосиновая лампа разливает желтый свет и тихо попискивает, выгорая. Дедушка Семен горбится на своем низеньком, оплетенном брезентовыми ремнями стульчике — чинит мой валенок. В зубах у него черная, просмоленная варом, дратва со свиной щетинкою на конце, которая заменяет иглу. Дедушка ловко ковыряет шильцем, багровея лицом, растягивает дратву за концы обеими руками и ворчит не сердито, по привычке:

— Как на огне обувка горит, ядрена корень. Где же ее напастись, ежли только и умеете, что глызы пинать…

В горнице бабушка Федора качает зыбку и тоненьким девчоночьим голоском убаюкивает Кольку:

3

И в нашем селе все настойчивее стала напоминать о себе война. Всех здоровых мужиков забрали на фронт. Но почему-то все верили — ненадолго. Были ведь недавно войны — финская, на Хасане, — там быстро управились наши орлы и вернулись с победой. Пока никто не голодал и ни в чем не нуждался — всего было впрок запасено на долгую зиму.

Но такая вот мелочь: в сельмаге вдруг напрочь исчезли спички. Хотя, какая же мелочь, если разобраться. Эти шуршащие в копеечном коробке серянки, как называла спички бабушка, испокон зажигали семейные очаги, и когда их не стало, бабы попервости растерялись.

Потом мудрые старухи припомнили из времен темной старины, что в подобных случаях можно ведь не гасить очаг совсем, можно хранить горячие угли в русской печи на загнетке, и из них, когда нужно, раздувать огонь. Некоторые так стали и делать, а другие берегли тепло: ведь если оставить на ночь горячие угли, вьюшку в трубе закрывать нельзя — угоришь.

Зато по утрам им приходилось высматривать в окна, у кого из соседей задымится печь, чтобы хватать плицу и, сломя голову, мчаться за «жаром».

Почему-то не раньше и не позже, а именно с этого времени поселилась во мне тревога: я стал осознавать, что в мире случилось что-то страшное. Проснешься утром, выглянешь в окно — в синих сумерках мечутся черные тени, факелами пылают головешки, дым стелется по улице, а надо всем этим навис кривой татарской саблею, холодной сталью сверкает месяц. Не вернулись ли времена грозного Батыя, о которых я с содроганием читал в книжках?

4

Попервости жить на зимовье мне даже понравилось. Не надо бегать в школу, готовить уроки, а главное — выполнять бесконечные бабушкины поручения: наруби дров, вычисти из-под коровы, сбегай к Гайдабурам за нашим ситом… А здесь — полная свобода, делай что хочешь.

Поселились мы в пластяной Ахмедовой избушке, с глинобитным бугристым полом, с тремя маленькими бельмастыми от инея окошками. Спали на широких нарах, заваленных свежим сеном вперемешку с мелкой духовитой полынью — от блох. А сверху еще была постелена толстая домотканая дерюга, мягко, уютно — спи, не хочу!

Дедушка просыпался рано, когда еще густая чернота стояла за окошками, и если стекла оттаивали, при зажженной лампе в них можно было глядеться, как в зеркало. Он долго кряхтел и надсадно кашлял, задыхаясь вонючим дымом самосада, потом одевался и выходил на улицу. В пронзительной тишине было слышно, как за стеною взвизгивал снег под его валенками, как тоненько поскуливал и гремел цепью обрадованный Полкан.

Мне вставать еще рано. Избушка выстыла за ночь — пар изо рта видать, и так сладко дремать, угревшись под тулупом, который кисло пахнет овчинами и почему-то смородиной.

Дедушка возвращается с большой охапкой дров и грохает их перед печью.

5

Однажды ночью я проснулся от тихого стука в окно. Растолкал дедушку. Он матюкнулся спросонья, пошел отпирать дверь. В сенцах кто-то с ним поздоровался. Голос писклявый, женский.

— Есть в избушке чужие? — спросил этот голос.

— Никого. С мальчонкой живу, унучиком.

Вошли в избу. Дедушка выкрутил в лампе фитиль, и я увидел маленькую толстую бабу, закутанную по самые глаза в белый от инея платок. Она как-то воровато огляделась по сторонам, потопталась у порога и стала снимать заплечный мешок, развязывать платок. Под платком оказалась заячья шапка, а под ней — круглая лысая голова с маленькими, похожими на пельмени, ушами.

— Под бабу работаешь? — усмехнулся дедушка.

Глава 5

ХОЛОДНЫЕ ЗОРИ

1

Третье военное лето выдалось на редкость засушливым.

А как мы ждали его, это красное летечко! Зиму пробились с горем пополам — на картошке да отрубях, уже и лебеду, и молотое березовое корье в хлебушко подмешивали. А бабушка Федора все утешала, все обнадеживала нас, ребятишек.

— Держитесь, робятки! Пробедуем зиму — а там будет благодать: каждая кулижка накормит, каждый кустик ночевать пустит…

Сколько помню — никогда не унывала она, наша маленькая бабушка. С утра до ночи в работе, и все бегом, а когда спала, когда отдыхала — никто не знал.

Дед Семен работал теперь конюхом, мама — дояркой на ферме, а дядя Леша в кузнице целый день. Все хлопоты по хозяйству и забота о ребятишках лежали на бабушке. И всех она успевала накормить-напоить, обстирать да обогреть.

2

Лето-летечко, долгожданное! Вот и пришло оно в наши степные края…

Тяжелые волглые ветры быстро согнали снег с полей, порыжели и ощетинились прошлогодней стернею пашни, зеленым дымком окутались березовые колки. Под благодатным солнцем молодая трава на глазах поперла в рост, а мы уже воочию видели тот день и час, когда побежим наконец в луга, где охапками можно рвать кислицу, дикий лук и чеснок, солодку, пучки в редких березняках. А там и ягода подойдет — клубника, костяника, и лобастые грибы-обабки разворошат ржавую листву, сами запросятся в лукошко…

Но май прошел без единого дождя, а в конце месяца налетели из казахстанских степей горячие ветры-суховеи, черные бури закрыли солнце, столбы пыли вьюнами заметались по иссохшим пашням.

Рухнули наши надежды на подножный корм, снова хоть зубы на полку клади. Клочковатой листвою обвисли березы и тополя, пожухли, пожелтели луговые травы. Только мелкая степная полынка, казалось, радовалось засухе. Она расселилась всюду: топорщилась на выгоревших гривах, белесыми проплешинами покрыла луга, даже в огороды забралась — выстрельнула меж побуревшими кустами картофельной ботвы.

Коровы возвращались с пастбища понурые, с опавшими боками и жестко торчащими мослами на крестцах. Молока они давали мало, оно было густое и желтое, как молозиво, с привкусом полынной горечи.

3

В этот вечер я казался сам себе туго, до звона надутым резиновым мячом: так распирала меня изнутри радость и так хотелось пуститься вскачь по нашей широкой улице. Но нельзя — теперь я самостоятельный колхозник, солидный человек. Мне даже трудодни будут начислять. Бригадир Илья Огнев так и сказал вчера:

— Будешь вместе с хохлятами ночью пасти быков. Старшим над вами назначаю деда Курилу. Буду писать вам по трудодню за ночь, деду — полтора. Хлебный паек станете получать наравне со взрослыми…

Хлебный паек! Теперь-то уж проживем. Маминого да моего пайка на всех хватит. А там, к зиме, и на трудодни чего-нибудь получим.

Я шагаю по улице, держу направление к скотному двору. На ногах моих — новенькие лапти, которые сплел дедушка Семен, они еще белые, и я стараюсь идти сбочь дороги, чтобы не пачкать без нужды обувку. На дороге-то пыли по щиколотку, только ступи — сразу лапти серыми станут. На плече у меня висит бич — тоже дедушкин подарок. И не какой-нибудь задрипанный кнутик, а настоящий цыганский бич, плетенный из мелких сыромятных ремешков, с кистями и тремя коленами, соединенными медными кольцами. Бич волочится сзади, извивается змеей.

Попалась навстречу Мокрына Коптева, остановилась, руки в боки, посеред дороги:

4

Три ночи я не выходил пасти быков, отлеживался дома. Меня пришибла мама, кочергою проломила голову.

Сегодня вот стало маленько полегче, я уже могу подняться с постели и что-то делать. Голова, правда, еще кружится и слабость во всем теле невозможная, но ничего: легкую работу уже делать можно, например, крупорушку крутить.

Только вот на маму не проходит обида: не мог я тогда понять, за что она на меня так разъярилась. За всю жизнь и пальцем не тронула, грубого слова от нее никогда не слыхивал. Бабушка Федора часто корила ее: «Шибко уж добрая ты, Марьюшка. Потому и все люди кругом добрыми тебе кажутся. А oнe, люди-то, разные — не все на одну колодку скроены. Есть и бессовестные, и хитрые, а ты ко всем с открытым сердцем, как малое дитя. Трудно таким-то на свете жить…»

Помню, заготавливали в начале лета березовые веники, какими в бане парятся. Из дому вышли мы с мамой до солнца, потому что ветки надо резать по росе, тогда лист на них крепче держится. Село еще не проснулось, а поле затопило туманом, и мы шли в нем по пояс, как по воде. И такая стояла тишина, что как-то боязно громко разговаривать.

Но вот взошло невидимое нам солнце и по густой белизне тумана пролегла золотистая дорожка, как на недвижной воде в лунную ночь. Налетел ветерок, согнал туман в низины, и росная степь засияла всеми цветами радуги.

5

И натерпелись же мы страху в ту ночь! Сейчас вспоминаю — поджилки трясутся…

Был конец августа — время холодных зорь. Уже и утренники перепадали: выйдешь раненько во двор — крыши побелены инеем, соломинки на темной земле серебрятся, как вязальные спицы. Трава хрусткая и будто мукою посыпана. А с огорода веет ядреным запахом побитой холодом картофельной ботвы и конопли.

Такую приятную картину по утрам видели те, кто ночевал дома. А мы продолжали пасти быков, и ночные холода становились для нас все невыносимее. Теперь уже не спасали и бычьи шевяхи, к которым мы бежали наперегонки, завидев издали желанный парок. Совсем оскудела трава, скудными стали и шевяхи. Приходилось тереть нога об ногу, чтобы размазать тепло.

Наши ноги залубенели, потрескались и покрылись кровавыми цыпками. Мы их смазывали сметаной, гусиным жиром, но и это уже не помогало. Зато подошвы так задеревенели, что по стеклу пробежишь — и не поранишься.

Большой было радостью, если находили копну прелой соломы или сена. Уберешь верхние сухие пласты, залезешь в самое нутро, в затхлую горячую сырость, — и спи до утра, как на печи. Но спать-то всем нельзя, кому-то по очереди надо караулить стадо.