Конформист

Моравиа Альберто

Законопослушным человеком хочет быть каждый, но если государство, в котором ты живешь, является преступным, то поневоле оборачивается преступлением и твое послушание. Такова цена конформизма, которую вынужден заплатить доктор Марчелло Клеричи, получающий от фашистских властей приказ отправиться во Францию, с тем чтобы организовать и осуществить ликвидацию итальянского профессора-антифашиста. Выполняя задание, Марчелло понимает поразительное сходство государственного насилия с сексуальным, жертвой которого он пал в детстве. Знаменитый роман, по которому снят не менее знаменитый фильм Бернардо Бертолуччи "Конформист".

Пролог

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В детстве разные вещи зачаровывали Марчелло, словно сороку, возможно, потому, что родители, скорее из равнодушия, нежели из строгости, не подумали удовлетворить его инстинкт собственника. А может, потому, что другие инстинкты, более глубокие и смутные, затмевала жадность. Его постоянно обуревало страстное желание обладать тем или иным предметом. Карандаш с резинкой, книжка с картинками, рогатка, линейка, эбонитовая чернильница-непроливайка — любая мелочь вызывала в его душе сперва неистовое и безрассудное желание, а потом, когда он становился владельцем желанной вещи, оно сменялось изумлением, очарованностью, горделивым удовлетворением. У Марчелло была своя комната, где он спал и занимался. Здесь все предметы, разложенные на столе или запертые в ящиках, были для него священны — их ценность зависела от того, как давно они были приобретены. В общем, они не были похожи на другие предметы в доме, то были свидетели событий прошедших или будущих, неведомых и захватывающих. Марчелло сам сознавал, что присущая ему страсть к обладанию необычна, и, извлекая из нее невыразимое наслаждение, он вместе с тем страдал от нее, как от непроходящей вины, не оставлявшей даже времени для раскаяния.

Однако из всех предметов его особенно привлекало оружие, возможно, именно в силу своей запретности. Не игрушечное, с каким забавляются дети, — жестяные ружья, револьверы с пистонами, деревянные кинжалы, — а оружие настоящее, в коем идея угрозы, опасности, смерти воплощается не во внешней форме, а составляет самый смысл его существования. С детским пистолетом можно было играть в смерть, не имея никакой возможности убить, а с настоящим револьвером смерть была не просто вероятна, но и реальна, словно искушение, сдерживаемое одной только осмотрительностью. Марчелло иногда удавалось подержать в руках настоящее оружие — охотничье ружье в деревне, старый револьвер отца, хранившийся в ящике, — тот однажды показал его сыну, — и всякий раз Марчелло испытывал дрожь, словно рука наконец находила свое естественное продолжение в рукоятке оружия.

У Марчелло было много друзей среди мальчишек в квартале, и он быстро заметил, что его страсть к оружию имела более глубокие и невнятные причины, чем их невинные военные забавы. Они играли в войну, притворяясь безжалостными и жестокими, но на самом деле игра для них оставалась игрой, они изображали из себя беспощадных злодеев понарошку. С ним же происходило обратное: его безжалостность и жестокость искали выхода в игре в войну, и не только в игре, но и в других развлечениях неизменно проявлялась его тяга к разрушению и смерти. В то время Марчелло был жесток, не испытывая ни стыда, ни угрызений совести, для него это было естественное состояние, именно в жестокости он находил удовольствия, не казавшиеся ему пресными, и в поведении его было еще много ребячества, поэтому оно не настораживало ни его самого, ни окружающих.

Ему случалось, например, в жаркую пору в начале лета выйти в сад. Сад был невелик, но там в беспорядке густо разрослись многочисленные растения и деревья, за которыми много лет никто не ухаживал. Марчелло выходил в сад, вооруженный тонким, гибким прутом, выдернутым из валявшейся на чердаке одежной выбивалки. Какое-то время он бродил то по усыпанным гравием дорожкам в тени деревьев, то под палящими лучами солнца, присматриваясь к растениям. Он чувствовал, что глаза у него горят, а все тело раскрывается навстречу блаженству, казалось, сливавшемуся с ощущением жизненной силы, что исходила от пышного, залитого светом сада, и был счастлив. Но счастье это было агрессивным и жестоким, оно словно желало помериться силами с чужой бедой. Завидев посредине клумбы красивый кустик белых и желтых маргариток, или красный бутон тюльпана, прямо сидящий на зеленой ножке, или высокие, мясистые белые каллы, Марчелло наносил удар прутом, свистевшим в воздухе подобно мечу. Прут начисто срезал цветы и листья, аккуратно падавшие на землю рядом с растениями, и оставлял обезглавленные стебли. Марчелло ощущал, как при этом удваиваются его жизненные силы, он испытывал сладостное удовлетворение, которое доставляет выход слишком долго сдерживаемой энергии, одновременно осознавая свою власть и могущество. Словно растения были виновны и он наказывал их, зная, что это в его власти. Однако он сознавал, что в подобном времяпрепровождении есть нечто запретное, преступное. То и дело он воровато оглядывался на виллу, опасаясь, как бы мать из окна гостиной или кухарка из кухни не заметили его. И понимал, что боится не столько упреков, сколько того, что его застанут за делом, казавшимся ему самому ненормальным и непонятно почему вызывавшим чувство вины.

Переход от цветов и растений к животным был незаметен, как и в самой природе. Марчелло не мог бы сказать, когда обнаружил, что удовольствие, которое он получает, расправляясь с цветами и растениями, становится сильнее и глубже, если те же мучения он причиняет животным. Возможно, на это его натолкнула случайность, когда удар прута вместо того, чтобы изуродовать кустарник, пришелся по спине задремавшей на ветке ящерицы, а может, скука и пресыщенность привели к тому, что он стал искать новых жертв для удовлетворения своей не осознанной еще жестокости. Как бы там ни было, однажды днем, когда в доме было тихо и все спали, Марчелло вдруг охватили угрызения совести и стыд из-за учиненного им избиения ящериц. Ему удалось отыскать пять или шесть ящериц, прятавшихся не то на ветках деревьев, не то на каменной изгороди. Он сразил их одним ударом в тот момент, когда они, обеспокоенные его молчаливым присутствием, собирались юркнуть в убежище. Как это случилось, объяснить он не мог, точнее, предпочитал не вспоминать, но все было кончено, только тусклое солнце пылало над окровавленными, испачканными в пыли тельцами мертвых ящериц. Он стоял у гравиевой дорожки, на которой лежали рептилии, сжав прут в руке, и продолжал ощущать во всем теле охватившее его во время убийства возбуждение, но оно уже не горячило, как прежде, а отзывалось сожалением и стыдом. Он сознавал также, что к обычному упоению властью и жестокостью на сей раз примешивалось особое смятение, необъяснимо-новое, ощущавшееся физически и внушавшее ему странное чувство страха. Словно он открыл в своем характере что-то совершенно ненормальное, чего следовало стыдиться и скрывать от других, не то он мог навсегда лишиться общества своих сверстников. Не было сомнений в том, что он не такой, как все мальчики его возраста, которые ни в одиночку, ни вместе не предавались подобным занятиям. К тому же он отличался от них бесповоротно. Ящерицы были мертвы, и их смерть, вызванная его жестоким, безумным поступком, была непоправима. И этим поступком был он сам, подобно тому, как в прошлом отождествлял себя с поступками совершенно нормальными и невинными.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Летом, у моря, ужас перед неизбежностью, о которой так просто сказала кухарка: "Все начинается с кошки, а кончается убийством человека", постепенно изгладился из души Марчелло. Он еще часто думал о непостижимом и безжалостном механизме, куда в течение нескольких дней была вовлечена его жизнь, но уже с меньшим страхом, воспринимая случившееся скорее как сигнал тревоги, а не как окончательный приговор, чего он какое-то время боялся. Проходили дни, залитые палящим солнцем, напоенные запахом соли, заполненные различными открытиями и развлечениями. И каждый проходящий день казался Марчелло победой, не столько над собой, ибо он никогда не чувствовал своей непосредственной, умышленной вины, сколько над темной, пагубной, коварной и чуждой силой, окрашенной в мрачные тона несчастья и неотвратимости, — именно эта сила, почти против его воли, вела Марчелло от уничтожения цветов к избиению ящериц, а от него — к попытке убить Роберто. Он по-прежнему ощущал ее молчаливое и грозное присутствие, но она уже не давила, как прежде. Как случается порой в кошмарах, когда, испугавшись какого-нибудь чудовища, человек пытается избежать опасности, притворившись спящим, тогда как на самом деле все происходящее — сон, так и Марчелло, не имея возможности устранить эту силу окончательно, старался как бы усыпить ее, изобразив беспечное забытье, от которого на самом деле был еще далек.

Это лето было одним из самых беззаботных, а может, и самых счастливых в жизни Марчелло, это было последнее лето, когда он еще оставался ребенком, не испытывая никакого отвращения к детству и никакого желания стать взрослым. Отчасти его состояние объяснялось естественной склонностью возраста, но также и желанием любой ценой вырваться из злосчастного круга дурных предзнаменований и роковой предопределенности. Но время от времени внезапно возникшее, мучительное воспоминание о мертвой кошке, распростершейся среди белых и лиловых ирисов в саду Роберто, свидетельствовало о нарочитости и искусственности такого беззаботного поведения. Воспоминание это пугало Марчелло, как пугает должника собственная подпись под документом, удостоверяющим его долг. Ему казалось, что смерть животного наложила на него какие-то неведомые и страшные обязательства, от которых рано или поздно, но ему было не уйти, даже если бы он скрылся под землей или пересек океаны, чтобы замести следы. В такие минуты он утешался тем, что прошел месяц, второй, третий, скоро минует год. В сущности, самое главное — не разбудить чудовище и протянуть время. К тому же приступы отчаяния и страха были редки, а к концу лета прекратились вовсе. Когда Марчелло вернулся в Рим, от эпизода с кошкой и предшествовавших ему событий у него осталось смутное, почти стершееся из памяти воспоминание. Словно то, что он пережил, случилось в другой жизни, с которой его связывали отношения легкие и необязательные.

Забыть случившееся ему помогло и возбуждение, связанное с тем, что по возвращении в город он впервые пошел в школу — прежде Марчелло учился дома. Все было новым — друзья, учителя, классы, расписание, в этой новизне, проявлявшейся по-разному, просматривалась идея порядка, дисциплины, совместных занятий, и это нравилось Марчелло после хаоса, отсутствия правил и одиночества, царивших в родительском доме. Школа была похожа на пансион, о котором он когда-то мечтал, но без принуждения и рабства. В школе было много приятных моментов и отсутствовали те, что делали бы ее похожей на тюрьму. Марчелло быстро заметил в себе пристрастие к школьной жизни. Ему нравилось вставать утром по часам, быстро умываться и одеваться, аккуратно заворачивать книги и тетради в клеенку, перехваченную резинкой, и спешить по улицам в школу. Ему нравилось врываться с толпой приятелей в старую гимназию, бежать во всю прыть по широким грязным лестницам, по убогим, звучным коридорам и замедлять свой бег уже в классе, между стоящими в ряд скамьями, перед кафедрой. Особенно ему нравился заведенный на уроках порядок: появление учителя, перекличка, опрос, состязание с приятелями при ответах на вопросы, победы и поражения в этом состязании, спокойный, бесстрастный голос преподавателя, само, такое характерное, устройство классной комнаты — ученики, объединенные общим стремлением к знаниям, сидящие рядами перед учителем. Между тем Марчелло был учеником посредственным, а по некоторым предметам и просто одним из последних.

В школе ему нравились не столько занятия, сколько совершенно новый образ жизни, более, чем прежний, соответствовавший его наклонностям. Вновь, в который раз, его привлекала нормальность, не зависящая ни от случайности, ни от предпочтений или естественных влечений души, а заданная, свободная от пристрастий, не принимающая в расчет индивидуальные склонности, ограниченная и подчиняющаяся бесспорным правилам, направленным к единой цели.

Но по неопытности и наивности он вел себя неуклюже и неуверенно, столкнувшись с другими правилами, негласными, но существующими, которые регулировали отношения между учениками. В этом тоже проявлялась новая нормальность, но приспособиться к ситуации было труднее. Впервые Марчелло понял это, когда его вызвали к доске показать письменное задание. Учитель взял у него тетрадь и, положив ее перед собой на кафедру, принялся читать. Марчелло, привыкший к дружеским, непринужденным отношениям с домашними преподавателями, вместо того чтобы спокойно стоять в сторонке и ждать, совершенно естественно обнял учителя за плечи и склонился к его лицу, чтобы вместе с ним прочесть задание. Преподаватель, не выказав никакого удивления, ограничился тем, что снял с плеча руку Марчелло, но весь класс грохнул от хохота, причем неодобрение ребят отличалось от учительского — в нем не было снисходительности и понимания. Едва чувство неловкости и стыда прошло, он принялся размышлять о происшедшем и понял, что, сделав столь невинный жест, нарушил сразу две нормы — школьную, основанную на послушании и уважительном отношении к учителю, и мальчишескую, требовавшую хитрости и скрытности. Что было особенно странно, обе эти нормы не противоречили друг другу, а, напротив, загадочным образом друг друга дополняли.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Каждое утро в определенный час Марчелло будила кухарка, которая была к нему особенно привязана. Она входила в темную комнату, неся на подносе завтрак, и ставила его на мраморную крышку комода. Потом бралась обеими руками за веревки жалюзи и двумя-тремя сильными рывками поднимала их. Она ставила поднос Марчелло на колени и, не садясь, присутствовала при завтраке. Едва он кончал есть, она сдергивала с него одеяло и заставляла одеваться. Она помогала ему, то протягивая одежду, то опускаясь на колени и надевая ему ботинки. Кухарка была женщиной живой, веселой, судившей обо всем здраво. Она сохранила свойственные ее родной провинции акцент и сердечность. В понедельник Марчелло проснулся со смутным воспоминанием, что накануне вечером слышал разгневанные голоса, доносившиеся не то с первого этажа, не то из комнаты родителей. Он позавтракал, а потом как бы невзначай спросил кухарку, как обычно дожидавшуюся, пока он кончит есть:

— Что случилось сегодня ночью?

Женщина посмотрела на него с деланым и преувеличенным удивлением:

— Насколько я знаю, ничего.

Марчелло понял, что ей есть что сказать: притворное удивление, лукавый блеск глаз — все поведение кухарки указывали на это. Он сказал:

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Держа в руках шляпу, Марчелло снял темные очки, положил их в карман пиджака, вошел в вестибюль библиотеки и спросил у швейцара, где находится зал периодики. Затем не спеша стал подниматься по широкой лестнице, на площадке ее в лучах майского солнца сверкало окошко. Он чувствовал себя легко и свободно, был в великолепной физической форме, ощущая неизрасходованную юношескую силу. И новый серый костюм простого покроя добавлял к этому ощущению удовольствие от сознания собственной элегантности, подлинной и строгой, отвечающей его вкусам. На втором этаже, заполнив при входе требование, он направился в читальный зал к стойке, за которой находились старик-служитель и девушка. Дождавшись своей очереди, он сдал требование, заказав подшивку главной городской газеты за 1920 год. Терпеливо подождал, облокотившись о стойку и глядя в читальный зал. До самого конца зала рядами выстроились столы, на каждом стояла лампа с зеленым абажуром. За столами кое-где сидели читатели, большей частью студенты, и Марчелло мысленно выбрал себе самый дальний, в глубине зала, справа. Девушка появилась вновь, держа обеими рукам большую папку с переплетенной подшивкой газеты. Марчелло взял папку и направился к столу.

Он положил папку на наклонную столешницу и сел, слегка поддернув брюки на коленях. Потом спокойно раскрыл подшивку и начал перелистывать страницы. Заголовки потеряли прежнюю яркость, из черных стали почти зелеными, бумага пожелтела, и фотографии казались выцветшими, бледными, нечеткими. Он заметил, что чем крупнее и пространнее были заголовки, тем они казались ничтожнее и абсурднее: потерявшие значение и важность уже вечером того дня, когда появились, а теперь крикливые и непонятные, они ничего не вызывали не только в памяти, но и в воображении. Самыми нелепыми заголовками, как он заметил, были те, после которых шли более или менее тенденциозные комментарии: отличавшая их горячность не вызывала у читающего никакой реакции. Этим статьи напоминали дикие вопли сумасшедшего — они оглушали, но не трогали. Марчелло задумался над тем, какие чувства он испытает, увидев заголовок, относящийся к нему самому, вызовет ли сообщение, которое он искал, то же ощущение абсурда и пустоты. Итак, вот оно, прошлое, думал он, продолжая перелистывать страницы, шумиха улеглась, страсти отгорели, и сама пожелтевшая газетная бумага, готовая вот-вот рассыпаться и обратиться в прах, заставляла относиться к прошлому как к чему-то банальному и достойному презрения. Прошлое состоит из насилия, ошибок, обмана, легкомыслия и лжи, подумал он, читая один за другим газетные заголовки. И именно это, день за днем, люди считали достойным опубликования, именно такими они собирались предстать перед потомками. Нормальная, настоящая жизнь отсутствовала на этих страницах, но, с другой стороны, разве не свидетельство преступления он искал здесь? Он не спешил найти относящееся к нему сообщение, хотя точно знал дату и мог отыскать заметку наверняка. Двадцать второе, двадцать третье, двадцать четвертое октября 1920 года: с каждой перевернутой страницей он был все ближе к событию, которое считал самым главным в своей жизни. Но газета никак не готовила читателя к появлению сообщения, касавшегося Марчелло, не отмечала факты, ему предшествовавшие. Среди всех новостей, не имевших к Марчелло никакого отношения, та, нужная, должна была бы появиться неожиданно, без предупреждения, подобно тому, как выскакивает на поверхность из глубины моря попавшая на удочку рыба. Пытаясь шутить, он подумал: "Вместо огромных заголовков, относящихся к политическим событиям, они должны были напечатать: "Марчелло впервые встречается с Лино", "Марчелло просит у Лино пистолет", "Марчелло соглашается сесть в машину", но вдруг ему расхотелось шутить, и от внезапного волнения у него перехватило дыхание: он дошел до даты, которую искал. В спешке перевернул страницу и в разделе полицейской хроники нашел заметку под заголовком: "Несчастный случай со смертельным исходом".

Прежде чем прочесть сообщение, он оглянулся вокруг, словно боялся, что за ним наблюдают. Потом опустил глаза к странице. Заметка гласила: "Вчера Паскуале Семинара, проживающий по улице Камилучча, 33, во время чистки пистолета нечаянно произвел несколько выстрелов. Семинара была быстро оказана помощь, и он был срочно доставлен в больницу Санто-Спирито, где врачи обнаружили у него огнестрельную рану в груди, в области сердца, и сочли его положение безнадежным. Действительно, вечером, несмотря на проведенное лечение, Семинара скончался". Перечитав заметку, Марчелло подумал, что она не могла быть ни банальнее, ни короче. Тем не менее за истасканными формулами безымянного журналиста скрывались два важных факта. Первое: то, что Лино действительно мертв, в этом Марчелло всегда был уверен, но у него не хватало мужества признать очевидное; второе: то, что эту смерть, по очевидной подсказке умирающего, приписали обычному несчастному случаю. Таким образом, никакие преследования ему не угрожали: Лино был мертв, а Марчелло никак не могли обвинить в этой смерти.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Было уже поздно, и, едва выйдя из министерства, Марчелло прибавил шаг. На остановке он встал в очередь, оказавшись в толпе голодных, раздраженных людей, спешивших на обед, терпеливо дождался своей очереди и влез в переполненный автобус. Часть пути он проделал, вися снаружи на подножке, потом с большим трудом ему удалось протиснуться на площадку; так он и ехал, зажатый со всех сторон пассажирами, в то время как автобус, трясясь и грохоча, удалялся от центра к окраине, карабкаясь по крутым улицам. Неудобства, однако, не раздражали Марчелло, напротив, они казались ему полезными, ибо их разделяли с ним и другие люди: это, пусть и в небольшой степени, способствовало тому, что он был как все. Контакт с толпой, хотя и не совсем приятный, нравился ему, и он предпочитал его общению с индивидами. От толпы, думал он, поднимаясь на цыпочки, чтобы легче было дышать, исходило ободряющее чувство общности, проявлявшееся в разных формах — от давки в автобусе до патриотического энтузиазма на политических митингах. Отдельные же личности внушали ему только сомнения относительно себя самого и других, как сегодня утром во время визита в министерство.

Почему, например, после того, как он предложил объединить задание со свадебным путешествием, у него сразу возникло мучительное ощущение, что он либо совершил подхалимский поступок, о котором его никто не просил, либо повел себя как тупой фанатик? Да потому, что подобное предложение он сделал скептику, интригану, человеку продажному, этому подлому и гнусному секретарю. Именно он, одно его присутствие заставили Марчелло стыдиться поступка непосредственного и бескорыстного. И теперь, пока автобус катил от остановки к остановке, Марчелло подбадривал себя, говоря, что никогда не испытывал бы стыда, если б ему не пришлось иметь дело с человеком, для которого не существовали ни верность, ни преданность, ни самопожертвование, а только расчет, осторожность и выгода. Тогда как предложение Марчелло явилось вовсе не результатом холодной рефлексии, а родилось из неведомых глубин души, что, безусловно, свидетельствовало о его подлинной вовлеченности в нормальную общественную и политическую жизнь. Другой бы, тот же секретарь например, сделал бы подобное предложение после долгих и хитроумных размышлений, тогда как Марчелло действовал спонтанно. Мысль о том, что неприлично объединять свадебное путешествие с политическим заданием, он отбросил, не стоило тратить на нее время. Он был такой, какой есть, и все, что он ни делал, было правильно, если соответствовало его природе.

Погруженный в эти мысли, Марчелло вышел из автобуса и направился в квартал, где жили служащие, шагая по тротуару, обсаженному белыми и розовыми олеандрами. Многоэтажные дома, массивные и обшарпанные, распахивали на улицу ворота, за которыми виднелись просторные и мрачные дворы. С воротами чередовались скромные лавки, Марчелло их теперь хорошо знал: табачник, булочник, зеленщик, мясник, бакалейщик. Был полдень, и даже вокруг этих безымянных построек витала легкая мимолетная радость, связанная с перерывом в работе и семейным сбором. Марчелло отметил некоторые ее признаки: из приоткрытых окон кухонь, расположенных на первом этаже, доносились запахи еды; плохо одетые люди поспешно, почти бегом заскакивали в ворота домов; слышались звуки радио или граммофона. Шпалера вьющихся роз поприветствовала Марчелло, обдав его волной резкого пыльного благоухания из маленького садика. Он ускорил шаг и вместе с двумя служащими вошел в дом под номером девятнадцать, с удовольствием делая вид, что спешит, как и они, и направился к лестнице.

Он начал медленно подниматься по широким лестничным маршам, где убогая тень чередовалась с великолепным светом, лившимся через окошки на лестничных площадках. Но дойдя до второго этажа, вспомнил, что забыл купить цветы, которые непременно приносил всякий раз, когда бывал приглашен на обед к невесте. Довольный, что вспомнил об этом вовремя, он бегом спустился по лестнице, вышел на улицу и подошел к углу дома, где женщина, примостившись на скамеечке, продавала выставленные в банках цветы. Он торопливо выбрал полдюжины самых красивых роз темно-красного цвета с длинными прямыми стеблями, поднес их к лицу и, вдыхая аромат, снова вошел в дом и на сей раз поднялся на последний этаж. Здесь на лестничную площадку выходила только одна дверь. Он позвонил и подумал: "Будем надеяться, что мне откроет не ее мать". Будущая теща выказывала к нему столь страстную любовь, что приводила его в сильное замешательство. Через мгновение дверь открылась, и Марчелло с облегчением увидел во тьме прихожей маленькую служанку, почти девочку, выряженную в слишком большой для нее белый фартук; бледное личико ее было украшено двойным рядом черных кос. Она закрыла дверь, прежде с любопытством высунувшись на площадку, и Марчелло, глубоко вдохнув сильный запах, доносившийся из кухни, прошел в гостиную.

Окно в гостиной было прикрыто, чтобы сюда не проникали солнце и жара, но внутри все же было достаточно светло, чтобы разглядеть темную мебель под ренессанс, загромождавшую комнату. Тяжелая, мрачная мебель, покрытая густой резьбой, являла собой разительный контраст с кокетливыми и дешевыми безделушками, рассеянными по этажеркам и столу: обнаженная женщина, грациозно преклонившая колено на краю пепельницы, морячок из голубой майолики, играющий на фисгармонии, группа белых и черных собак, два-три светильника в форме бутонов или цветка. Много было металлических и фарфоровых бонбоньерок, в которых, как знал Марчелло, первоначально хранились свадебные конфеты подружек и родственниц невесты. На стенах, затянутых красной материей, подделкой под Дамаск, висели пейзажи и красочные натюрморты в черных рамках. Марчелло сидел на диване, покрытом летним чехлом, и оглядывался вокруг с удовлетворением. Он снова подумал, что это — обычная, скромная буржуазная квартира, точно такая же, как все остальные в этом доме и этом квартале, и самым приятным для него ощущением было то, что он имеет дело с чем-то совершенно обыкновенным, почти заурядным и, однако, таким успокаивающим. Он заметил, что испытывает почти удовольствие от того, что квартира так безобразна: сам он вырос в красивом доме, обставленном со вкусом, и понимал, что все, что его сейчас окружает, неисправимо уродливо. Но именно это ему и было нужно, именно такое безымянное уродство объединяло Марчелло с ему подобными. Он подумал, что из-за нехватки денег, по крайней мере в первые несколько лет после женитьбы, ему и Джулии придется жить в этом доме, и был почти готов благословить бедность. Он один, руководствуясь своим вкусом, никогда не сумел бы обставить дом так безобразно и заурядно. Стало быть, эта гостиная скоро станет его гостиной; спальня в стиле "либерти", где в течение тридцати лет спали его будущая теща и ее супруг, будет его спальней, а столовая красного дерева, где всю их жизнь Джулия и ее родители дважды в день принимали пищу, превратится в его столовую. Покойный отец Джулии был важным чиновником в одном министерстве, и этот дом, обустроенный согласно вкусам времен его юности, был своего рода храмом, торжественно возведенным в честь богинь-близнецов — респектабельности и нормальности. Скоро, подумал Марчелло с жадной, почти похотливой радостью и одновременно с грустью, он по праву приобщится к этой нормальности и респектабельности.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Мысль об исповеди беспокоила Марчелло. Он не был человеком религиозным, если иметь в виду формальное исполнение обрядов, не был он уверен и в том, что по природе своей склонен к религиозным чувствам. Тем не менее он охотно согласился бы на исповедь, требуемую Доном Латтанци, воспринимая ее как один из обычных поступков, к которым принуждал себя, чтобы окончательно укорениться в нормальности, если бы подобная исповедь не предполагала признания в двух вещах: трагедии, случившейся с ним в детстве, и поездке в Париж. А именно их, по разным причинам, Марчелло считал постыдными. Подспудно он улавливал, что между двумя этими событиями существует тончайшая связь, хотя ему трудно было бы сказать с определенностью, в чем эта связь заключалась. С другой стороны, он понимал, что среди множества моральных норм он выбрал не христианскую, запрещавшую убивать, а совсем другую, политическую, недавнюю, кровь не отвергавшую. Он не признавал в христианстве, представленном церковью с сотнями пап, бесчисленными храмами, святыми и мучениками, силу, способную вернуть ему общность с людьми, которой его лишила смерть Лино. Эту силу, напротив, он приписывал тучному министру с перепачканным помадой ртом, его циничному секретарю, своему начальству по секретной службе. Все это были не столько ясные мысли, сколько смутная интуиция, и печаль Марчелло росла, словно для него существовал единственный путь к спасению, и тот был ему не по душе, а все остальные были закрыты.

Надо решаться, подумал он, садясь в трамвай, идущий к Санта-Мария Маджоре, надо выбирать: либо исповедаться до конца, согласно церковным нормам, либо ограничиться исповедью неполной, сугубо формальной, чтобы доставить удовольствие Джулии. Хотя Марчелло не посещал церковь и не был верующим, он склонялся к первому решению, почти надеясь с помощью исповеди если не изменить свою судьбу, то, по крайней мере, еще раз в ней утвердиться. По дороге он рассмотрел проблему с обычной своей, несколько педантичной серьезностью. В том, что касалось Лино, Марчелло чувствовал себя более или менее спокойно: он сумел бы рассказать о событии так, как оно произошло на самом деле, и священник, разобравшись и дав обычные наставления, отпустил бы ему этот грех. Но с порученным ему заданием, подразумевавшим обман, предательство и в конечном счете, возможно, даже смерть человека, дело обстояло иначе. Трудность была не в том, чтобы добиться одобрения возложенной на него миссии, а в том, чтобы заговорить о ней. Марчелло был не совсем уверен, что способен на это. Ибо заговорить о ней — значило бы отказаться от одной нормы поведения ради другой, подвергнуть христианскому суждению нечто такое, что до сегодняшнего дня он считал совершенно независимым; значило бы изменить негласному обету молчания и секретности; словом, поставить под угрозу с трудом возведенное им здание нормальности. Но вместе с тем стоило попытаться выдержать испытание, хотя бы для того, чтобы с помощью окончательной проверки еще раз убедиться в прочности этого здания.

Однако Марчелло заметил, что рассматривает эту альтернативу без чрезмерного волнения, оставаясь в душе холодным и неподвижным, словно посторонний зритель. Как будто на самом деле выбор он уже сделал, и все, что должно было случиться в будущем, заранее было искуплено, он только не знал — как и когда. Сомнения так мало мучили его, что, войдя в просторную церковь, где царили тень, тишина и прохлада, действительно успокаивавшие после уличных света, шума и зноя, он почти забыл об исповеди и принялся бродить по пустынному храму от одного нефа к другому, словно праздный турист. Церкви всегда нравились ему как точки опоры в неустойчивом мире, как неслучайные постройки, в которых некогда нашло свое мощное и великолепное выражение то, что он искал: порядок, норма, правила. Ему даже случалось довольно часто заходить в церкви, которых в Риме было так много, садиться на скамью и, не молясь, созерцать нечто такое, что при иных обстоятельствах ему вполне подошло бы. В церквях его привлекали не предлагаемые там решения — он не мог их принять, — а результат, который он ценил и которым восхищался. Они нравились ему все, но чем они были внушительнее и роскошнее, то есть чем более мирской характер носили, тем больше он любил их.

В этот час церковь была пустынна. Марчелло подошел к алтарю, а потом, приблизившись к одной из колонн правого нефа, посмотрел на длинный ряд плит, которыми был вымощен пол, и попытался забыть о своем росте и представить, что глаза его, как у муравья, находятся на уровне земли: каким огромным казалось тогда пространство пола, увиденное в такой перспективе, настоящая равнина, вызывающая головокружение. Потом он поднял голову, и взгляд его, следя за слабыми бликами света, вспыхивавшими на выпуклой поверхности огромных мраморных стволов, перебегая с колонны на колонну, добрался до входного портала. В этот момент кто-то вошел в сиянии резкого слепящего света: какой крохотной показалась в глубине церкви фигурка верующего, возникшая на пороге. Марчелло прошел за алтарь и стал рассматривать мозаику абсиды. Его внимание привлекала фигура Христа в окружении четырех святых: тот, кто так изобразил Господа, не питал ни малейших сомнений насчет того, что ненормально, а что нормально. Опустив голову, Марчелло медленно направился к исповедальне, находившейся в правом нефе. Он подумал, что бесполезно сожалеть о том, что он не родился в другое время и в других условиях: он стал таким, каким был, именно потому, что нынешнее время и нынешние условия были иными, нежели те, что позволили возвести эту церковь. В осознании этой реальности и заключалась его жизненная позиция.

Марчелло подошел к исповедальне из темного резного дерева, огромной, соразмерной базилике, успел вовремя заметить сидевшего внутри священника и задернул, спрятавшись, занавеску. Но лица исповедника он не разглядел. Прежде чем встать на колени, Марчелло подтянул брюки, чтобы они не смялись, а потом сказал тихо:

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Когда Марчелло вышел из автобуса в квартале, где жила его мать, то почти сразу заметил, что за ним на некотором расстоянии следует какой-то человек. Продолжая неторопливо идти по пустынной улице вдоль стен, отгораживавших сады, он украдкой взглянул на преследователя. Это был мужчина среднего роста, склонный к полноте, его квадратная физиономия отличалась выражением честным и добродушным, но не лишенным некоторого лицемерного лукавства, свойственного крестьянам. На нем был легкий выцветший коричневато-лилового цвета костюм, на голове ловко сидела светлая, неопределенного серого цвета, шляпа, поля ее были приподняты надо лбом именно так, как это принято у крестьян. Если бы Марчелло встретил этого человека на площади какого-нибудь городишки в базарный день, то принял бы его за фермера. Мужчина ехал в том же автобусе, что и Марчелло, сошел на той же остановке и теперь следовал за ним по другому тротуару, не слишком стараясь спрятаться, он подстраивался под шаг Марчелло и ни на минуту не упускал его из виду. Но в его пристальном взгляде сквозила какая-то нерешительность, словно человек не совсем был уверен в личности Марчелло и хотел как следует рассмотреть его, прежде чем подойти к нему.

Так, вместе, они поднялись по идущей вверх улице, в тишине и тепле первых послеобеденных часов. За прутьями калиток в садах не виднелось ни души, никого не было и на улице, под сенью зеленой галереи, образованной переплетенными кронами перечных деревьев. Пустынность и тишина улицы в конце концов насторожили Марчелло, ибо создавали благоприятные условия для неожиданного нападения, что, возможно, было заранее предусмотрено его преследователем. Резко, с внезапной решимостью, Марчелло сошел с тротуара, пересек улицу и двинулся навстречу мужчине.

— Не меня ли вы ищете? — спросил он, когда между ними оставалось несколько шагов.

Человек тоже остановился и на вопрос Марчелло ответил почти боязливо, тихим голосом:

Простите меня, я шел за вами только потому, что мы оба идем, вероятно, в одно и то же место… иначе я бы никогда себе не позволил… Извините, вы не доктор Клеричи?