Семь ликов Японии и другие рассказы

Мушг Адольф

Три книги, входящие в состав сборника, дают возможность показать разнообразие творчества знаменитого швейцарского писателя Адольфа Мушга – мастера тонкой психологической прозы. Первая книга рассказов – маргинальные сюжеты на тему любви, ревности и смерти. Вторая книга – японский калейдоскоп. Третья – рассказ о японском эротическом сеансе в ночном клубе. А в целом все они повествуют о сексе и любви на Западе и на Востоке. Писатель проявляет традиционный интерес к Китаю и Японии – это связано с его личной жизнью – и выступает одновременно посредником между культурами Запада и Востока.

Я и сам могу пойти и другие истории про любовь

Gehen kann ich allein und andere Liebesgeschichten

Перевод Галины Косарик

Прощальное письмо к моему спасителю

Они оставили мне лишь блокнот и карандаш – моя рука не должна дрожать, ибо грифель такой мягкий, что кончик карандаша обломится при малейшем нажиме. Точилке, конечно, не место в камере – там есть лезвие, а это острый режущий предмет. Мне кажется, это карандаш для рисования – для кого и что я должен еще нарисовать? Занимательная терапия? Чтобы последние часы не казались мне слишком долгими? Или, может, мне следует написать завещание? Тогда надо все хорошенько обдумать. В подобных случаях делается множество черновиков. И только окончательный вариант переписывается набело. И не забыть поставить дату! Какое у нас сегодня число, Лордан?

Я еще ни разу не составлял завещания. В моем возрасте об этом как-то не думают. Однако я сижу перед пустым листком бумаги и вспоминаю тебя. При слове «набело» у меня сразу возникло перед глазами твое лицо. Ты потому и стал первым учеником в классе, что лучше других умел переписывать набело. Что это было – не играло никакой роли. Главное, чтоб без помарок, идеально чистенько. А однажды ты вчистую даже спас мне жизнь!

Почему я и пишу к тебе так чисто и красиво, как только могу. Мой опекун еще двадцать лет назад предсказал мне, что за свой почерк я заработаю когда-нибудь веревку.

Но раз в жизни должен же кто-то до конца прочитать написанное мною. А я, как назло, весь дрожу. Надеюсь, что господа тюремщики дрожать не будут, иначе могут промахнуться. Хоть в одном верном друге я все же нуждаюсь, в том, который сумеет выстрелить мне в самое сердце. Помнишь ту прекрасную песню? Мы пели ее в интернате. А что мы, собственно, должны были усвоить из этой песни? Что надо иметь совесть и стрелять в друга без промаха, в самое сердце, раз уж стреляешь в него, так, что ли?

У меня вообще осталось много вопросов от тех лет нашей жизни в интернате. Например, в актовом зале на стене красовалось изречение, которое стало однажды темой сочинения: «Один спрашивает: а что будет потом? Другой спрашивает только: справедливо ли это? Этим и отличается свободный человек от раба». Твое сочинение читали потом вслух, ты, конечно, знал правильный ответ. Свободный человек тот, кто мыслит, заглядывая вперед. Тот, кто совершил поступок и предвидит возможные последствия. До этого я не додумался, потому что всегда не любил таких людей. Я написал: я не знаю, свободен ли тот или нет, кто просто делает свое дело, ни о чем не задумываясь, но мне он нравится больше. Я нахожу глупым, если ему еще надо о чем-то спрашивать. Но, может, он так поступает в угоду учителю?

Ash and carry

– Нам еще нужен корм для кошки, – сказала она хриплым голосом.

Выезд с автобана к торговому центру они почти уже проскочили. Он включил габаритные огни, посмотрел в зеркало заднего вида, нажал на тормоз и резко ушел с полосы, где сзади него ехала на бешеной скорости машина, – она со свистом пронеслась мимо, водитель так и не сбросил скорость, при этом слившиеся в двойном эффекте звуковой сигнал и рев мотора было невозможно различить. Только когда Зуттер рванул через живую изгородь по газону к освещенному торговому комплексу, он почувствовал в своих онемевших пальцах страх. «Нам еще нужен корм для кошки». Это была третья фраза Рут с тех пор, как они выехали из Л. в сторону дома.

Это было последнее контрольное обследование,

сказала она, когда возвратилась в кафе, где он сидел, дожидаясь конца консультации. Рут вошла в дверь, прямиком направилась к его столику и остановилась перед ним. Не раздеваясь, никакого кофе. Домой. Она закуталась в незастегнутое пальто, ее руки искали и не находили пуговиц. Она водила пальцами по поле, разглаживая плотную шерстяную ткань.

Последнее контрольное обследование.

Duende

[13]

– Раз-два-три, говорите, пожалуйста, фрау Шниппенкёттер, запись пошла.

Раздватри – этот номер со мной не пройдет. Я – сеньора, а не какая-нибудь фрау Шниппенкёттер, я ею так и не стала. Как я познакомилась с ним? Это он познакомился со

мной,

мой супруг Шниппенкёттер, по имени Курд – не то с «д», не то с «т». За то, что вы сделали с малышкой, сказала я ему, за это дают десять лет тюрьмы, а потом высылают из страны, так что про свою практику здесь можете забыть. Малышка – это я. Я и в пятьдесят осталась малышкой. А он был старым всегда, и тогда еще в Берлине, тоже было так, что женщины зависели от него. И только когда он больше не был уверен в том, что останется жив, он бежал в Швейцарию. Здесь он писал заключения для отдела социального обеспечения. Когда меня передали в его распоряжение, у него еще не было швейцарского гражданства. Развратом он занимался по полной программе, но с клиентками ни-ни. Если я расскажу, что вы понимаете под особыми насильственными отношениями, тогда веселенький конец вашей мировой славе. Тут он побелел и предстал еще раз таким же белым только перед судебной медициной.

Позвольте, я закурю. Спасибо.

Запрет на профессию, или мы поженимся, заявила я тогда Шниппенкёттеру, и только так вы сможете заставить меня молчать, если, конечно, сможете. Он выбрал из двух зол меньшее. За двадцать лет мы многому научились друг у друга. В семьдесят он был в зените славы. Сидел тут, прижавшись к письменному столу, словно расплющенный ударной волной, глаза широко раскрыты, сам желтый, как плантатор с Меконга. Но с его головы еще не упал ни один волосок. И вид у него все еще был весьма представительный.

Я его предупредила. Инверницци не шутит, сказала я. Тем лучше, ответил Шниппенкёттер, с тех пор как тот вообразил, что он – ходячая бомба, он больше не наводит на меня скуку. Взрывной пояс так взрывной пояс. Он опять носит эту детскую сбрую, она немного жмет, но зато держит его подтянутым и делает к тому же всемогущим. Стоит только дернуть за веревочку, и весь окружающий мир взлетит на воздух, и он почувствует себя свободным, Анна Ли, а мы богатыми, и у нас будет дом на Лансероте.

Даже телевизора и того нет

Как долго это будет еще продолжаться?

О-о, он выдержит, даже если его никто и не замечает. Он затаился возле самой двери, спрятавшись наполовину за этой рухлядью, черным роялем. Прижался к его узкому боку, вогнутому вовнутрь, как впалый живот. Он видит их, а они его – нет. Они все кружатся вокруг Габи, а Макс стоит. И будет здесь стоять, пока они не посинеют и не почернеют от злости.

Да с ними это уже произошло, они все черно-белые, как официанты. Толкаются и возводят вокруг нее неприступную стену своими жирными задами, не зная, что он все равно может видеть их лица, отраженные в окне, а, собственно, нужно ли ему это? Три лысых коршуна, склонивших три своих клюва над бледным плечом Габи, – так ли уж было нужно надевать на себя что-то зелено-морское? Это выглядит так, будто она больна. Но она не спросила его об этом, она ведь спрашивает его тогда, когда уже все решила для себя и знает, чего хочет. Не сиди у меня вечно на голове, Саша! А где прикажете сидеть, когда кругом на всех стульях лежат твои ноты.

Бенедетти, вот ты какой. Ну, погоди, сейчас я займусь твоим отражением. Со зловещим выражением лица смотрит он на него, но видит его только сзади. Лицо его почему-то качается. И его отражение в стекле такое же прозрачное, как воздух. Сквозь его фрак видна пальма – и огни на другой стороне озера. Ник был в парке «Диснейленд», Анахайм – Санта-Ана. Ну, там просто садишься в скутер и видишь зал танцующих привидений. И вдруг к тебе неожиданно подсаживается одна из невест, сидит, можно сказать, у тебя на коленях. И делает вид, что хочет впиться в тебя зубами. Или поцеловать, но все это только лазерный спецэффект. Ты можешь смотреть сквозь нее, как сквозь воздух, а в следующем скутере сидит еще одна такая же, и в каждом скутере маячит по виртуальной тетке. А Габи говорит и говорит. А ведь уже не герла. И всё чирикает и пожимает плечиком, и ветер заставляет дрожать стекло.

Посмотрим теперь на маленького. Вытягивает клювик, прямо готов сожрать артистку, раздулся, как навозный жук. Эй, человечек, навозные жуки умеют хотя бы летать. Надувай свои щеки, сколько влезет, мне все равно видно Габи, и я вижу все, что мне надо.

«Совершенно твоего мнения»

Когда мы взлетели в Штутгарте, взяв курс на Цюрих, и поднялись на заданную высоту, мы попали в шторм. Стояло полнолуние, и ночью было светлее, чем днем: снежные горы невозмутимо двигались нам навстречу, молчание земли в глубине под нами было безграничным, только кабина самолета прыгала по ухабам, как гондола по волнам. И пока я смотрел, как подрагивают крылья, и слушал, как блюет сзади меня министр, мне казалось, что мир за иллюминатором застыл в неподвижности, и я прислонился лбом к стеклу из плексигласа.

Наконец-то, дорогой Ферди, я собрался с духом, чтобы поблагодарить тебя за твои последние четыре письма. Я был занят, и занят, собственно, тем, чтобы взглянуть своей безработице в глаза. По здешним понятиям, я катастрофически низко пал. Дело в том, что в течение нескольких месяцев я жил как очень ответственное лицо – тренер и телохранитель министра (отвечающий за спорт и за безопасность его семьи), жил, что называется, выше своих возможностей.

Тем самым ты впервые узнаешь, что за место работы у меня было. Это должно было оставаться тайной, потому что как телохранитель при государственном лице я подчинялся «особым силовым структурам». У службистов есть что-то общее с заключенными. О чем ты, вероятно, тоже думал, читая мои письма, пока я продолжал в них заниматься своим хобби, то есть спортом. Представлял себе, как я отчаянно тренируюсь в захватах и бросках в греко-римской борьбе, словно от этого зависит моя жизнь.

Все это действительно имело место лет двадцать назад, когда началась наша переписка. Моя мать умерла, мои занятия философией потерпели полный крах, я сидел на мели и был совершенно один. Это очень плохо для мужчины, и я стал искать себе спутницу жизни, которая согласилась бы спонсировать мое банкротство. Моя каменная стена из восточной Швейцарии, я имею в виду актрису, с которой я пытался наладить после всего свою жизнь, бросила меня, она искала спасителя для себя, а я на эту роль не годился. Она играла в Куре в городском театре Ольгу из «Трех сестер» Чехова. Это было для нас последнее представление, мы расстались. А почему бы не пригласить теперь на эту роль настоящую русскую, они, правда, не умеют подавать себя в выигрышном свете, думал я, опережая время: тогда еще нельзя было выписать Ольгу по международному каталогу невест. Поэтому я поместил объявление в «Druschba – Pen Pals for peace»

Остров, который не нашел Колумб. Семь ликов японии

Die Insel, die Kolumbus nicht gefunden hat. Sieben Gesichter Japans

Перевод Юлии Райнеке

Водопад в Никко

На одном из захватанных листков, которые я в ранние школьные годы называл своей коллекцией марок, водопад на белесо-зеленоватом фоне можно было скорее угадать, чем разглядеть. Восточные иероглифы и эмблема – часть круга, выглядевшая как половинка лимона, – намекали на Японию, которая, как я знал из газет, проглотила тем временем пол-Китая. Значит, это был японский водопад.

Ясно, что в разгар войны никто не мог прислать письма из Японии семилетнему мальчику. Марка эта была из набора «100 разных марок / Весь мир», я пожелал его себе на Рождество, и марка эта сказочно обогатила мой маленький запас из почтовых знаков, полученных из соседних европейских стран.

Это чудо сэкономило мне также массу усилий по отпариванию на водяной бане и отделению от конвертов разноцветных картинок, которые потом надо было уложить между листами промокашки и придавить «Жизнью животных» Брема. И даже после этого они не становились такими аккуратными, как эти проштемпелеванные, но неиспользованные, выскальзывающие из прозрачного, еле заметно вздувшегося пакетика. За яркими приманками для глаз, составившими эту коллекцию, скрывались малоценные экземпляры, среди которых, однако, кто знает, мог затесаться и один действительно редкий и ценный…

В толстом, на тысячу страниц, каталоге «Мир», доставшемся мне от съехавшего соседа, я начал кропотливо выискивать и сравнивать уменьшенные, зачастую почти полностью заляпанные штемпелем почтовые изображения с оригиналами в каталоге, который держал в руке, и за одно воскресенье, в то время еще такое нескончаемое, я смог опознать многие из них. Стоимость марок по каталогу колебалась в пределах от одного до шести сантимов, и той редкой и уникальной, которая могла бы сделать меня богатым, я так и не нашел. И все же оставалось одно утешение: два швейцарских франка, которые потратила на набор «Весь мир» моя мать, окупились с лихвой. Это была отличная сделка, и я удивлялся, как выживает лавчонка, торгующая марками на Банхоф-штрассе, если она раздает свои сокровища почти даром. То, чем я обладал теперь, в любом случае превосходило мои ожидания.

Например: этот белесый японский водопад в меловых тонах (возможно, это лишь моя память раскрашивает его зеленым цветом?), ведь он был из такого далека, аж по ту сторону газетных сообщений. Япония вела войну, это я знал, а ее водопад, беззащитный, но несокрушимый, лежал на моей ладони, и я старался не помять на марке ни единого зубчика.

Ганси, Уме и я

Первая настоящая книга после книжек с картинками, которую я прочел в детстве, называлась

«Путешествие Ганси и Уме».

На двухстах страницах рассказывалось о путешествии мальчика по имени Ганси, сына швейцарского учителя, как и я, в далекую страну на другом конце света. Ему несказанно повезло: совсем чужая девочка, ее звали Уме, недолго проучившаяся с ним в одном классе в его деревенской школе на берегу Цюрихского озера (вскоре там должен был учиться и я), выбрала именно его, тихого паренька, в друзья по играм и в спутники для путешествия в другую, далекую страну, которая была ее родиной. Ее отец был успешным швейцарским торговцем мануфактурой, а мать – родом из той далекой земли. И каждые два года семья меняла свое местожительство – с одного края света на другой.

Первая книга (было еще и продолжение) рассказывала об этом кругосветном путешествии, длившемся несколько недель. Путь героев лежал через Францию и Атлантический океан в Нью-Йорк, через североамериканский континент и, наконец, через второе, еще большее море. А там, куда семья наконец прибывает вместе со своей прислугой и обоими детьми, все по-другому. Люди в поезде сидят на скрещенных ногах. Они едят лапшу палочками из выложенных тростниковыми листьями деревянных мисочек и платят за это монетами с дыркой посередине. Им разрешается прихлебывать так громко, как им того хочется. Дамы в кимоно курят трубки, тонкие, как карандаши, и повсюду в вагоне Ганси натыкается на латунные плевательницы. В городе, где родилась мать Уме («мамачан»), дома деревянные и выглядят как изысканные сараи с тяжело нависшими крышами. У встречающей их бабушки почерневшие зубы, а когда она машет рукой, то делает это наоборот, так что Ганси кажется, будто она прогоняет его. При этом бабушка крайне приветлива и вежлива, как и все тамошние люди, которые постоянно кланяются друг другу. Как и все вокруг, она дивится белокурым волосам Ганси. В доме, в котором живет теперь мальчик, стены из бумаги, и дети дырявят их пальцем, за что, впрочем, на них никто не бранится. Большинство комнат нельзя запереть, но если Ганси ненароком забредет в занятую кем-то ванную комнату, то ему не нужно краснеть. «Здесь человеку может быть стыдно только тогда, когда он грязен или зол, а больше никогда». Те немногие замки, которые есть в доме, – настоящие головоломки, вырезанные из дерева, – их нужно открывать ловкими пальцами, обходясь без ключа. Все спят на циновках из рисовой соломы. Ганси хотя и получает настоящую железную кровать, но находит у ее изголовья в вазе в качестве приветствия красную капусту, и мальчику приходится усвоить, что кочан красной капусты так же прекрасен, как роза. По ночам вокруг дома с плотно закрытыми ставнями ходят сторожа с колокольчиками на шее и отгоняют воров, которые шмыгают по крышам. А кладбища – великолепные места для игр, только надо остерегаться змей.

Во время вылазок на природу со своей новой семьей Ганси знакомится и с другими удивительными животными. В Наре живет священная белоснежная лошадь, перед которой надо положить монетку; за это лошадь вытянет для вас осторожно зажатую в губах бумажку с предсказанием будущего. А летними ночами поющие дети в нарядных одеждах носят маленькие деревянные клетки, полные светлячков. А то вдруг Ганси приходится пожалеть сидящего на обмазанной клеем жердочке зяблика, которого птицелов использует как приманку для ловли других птиц. Мальчик делает шарики из размоченной слюной бумаги и пытается попасть ими в голову большой статуи Будды, стоящей перед входом в храм; если бумажный шарик прилипнет к статуе, можно загадать какое-нибудь желание – и хотя чужая страна очаровывает Ганси, он каждый раз желает себе скорейшего возвращения домой. Отцу Уме принадлежит господский автомобиль с шофером, которому бесчисленные рикши со своими повозками почтительно уступают дорогу и еще долго смотрят вслед. Вместе с Уме и ее родителями Ганси едет на дачу в горы, где цветут огненные лилии, при этом он думает: «Почти как дома, только все же как-то иначе, но тоже красиво». Правда, на даче ему приходится пережить землетрясение, которое за одну ночь превращает прекрасную чужбину в кошмарный сон. Хотя Ганси и Уме и удается в переполненных поездах целыми и невредимыми вернуться в большой город, там их настигает тиф, заставляя провести в постели многие и многие недели. Так случилось, что часть своей жизни в далекой стране Ганси проспал. Совсем уж несчастным он из-за этого себя не чувствует, потому что теперь не за горами его возвращение домой. Однако я, маленький читатель, между тем уже добрался до конца второй книги, носившей название «Ганси и Уме возвращаются». Так и произошло: дети вернулись на самом деле и на последних страницах Ганси оказался в объятиях своей мамы. Она очень волновалась за него.

Это была не моя мама, но все же это был мой родной дом. Ведь автором книг была моя давно уже выросшая сводная сестра, которая в двадцатые годы отправилась в качестве домашней учительницы в Японию и позднее описала это великое путешествие в своих историях о Ганси и Уме. Письма, которые писал ей тогда в далекую страну наш отец – мне они достались по наследству, а письма сестры затерялись, – рисуют не самую радужную картину. Взаимоотношения сестры с ее хозяевами-нуворишами и их избалованными отпрысками были натянутыми, да и ее жизнь «дома» была полна конфликтов.

«Ганси и Уме» – сказка для детей. Чудесно разукрашенная и в колониалистском духе изображенная далекая страна была таинственной ничейной землей – утешением и отрадой для души, которой не хватало уюта и защищенности в семье проживания. В детстве и я в известной степени ощущал эту нехватку. Должно быть, именно поэтому в моем воображении «Япония» всегда была связана с «возвращением домой». Маленький читатель нашел в уютном мирке из бумажных стенок, лаковых мисочек и кукол что-то родное ему и близкое, что должно было утолить его тоску по настоящей родине – чувство, незнакомое детям, которые находятся дома у себя на родине.

Цунами

Недавно наши сейсмологи сообщали о землетрясении на севере Японии. Его эпицентр находился в Японском море, вследствие чего поднялась огромная волна, лавиной обрушившаяся на побережье и особенно на остров Окушири, сея повсюду смерть и разрушение. Впоследствии появились многочисленные описания феномена цунами, а само слово, как ранее «тайфун», «камикадзе» («ветер богов») или «харакири» (так ненужное японцам), было позаимствовано разными языками во всем мире.

Массы воды, приводимые в движение колебаниями земли, с фантастической скоростью, практически незаметные глазу в открытом море, перемещаются от одного океанского берега к другому.

В непосредственном радиусе действия они позволяют, по крайней мере, существам, способным передвигаться, и если только хватит времени на предупреждение, найти укрытие на возвышенности, в то время как ни одно береговое укрепление не сможет уберечь поселение от участи быть смытым с лица земли. Японская устная традиция знает немало случаев, когда люди, уже находившиеся в безопасности, в последний момент бросались назад спасать какую-либо семейную реликвию – а в наше время и машину – или привязанную собаку и внезапно оказывались перед ревущей и несущейся на них стеной воды, от которой уже спасения не было. Как и для туристов-курортников, что неправильно поняли или совсем не вняли предупреждениям, продолжая наслаждаться в одночасье опустевшими пляжами.

В бытность гимназистом я повесил над своей кроватью одну известную японскую цветную гравюру на дереве. Это была работа Хокусая под названием «Большая волна». На ней огромный вал, как львиная лапа, сшибает слева две лодчонки с крошечными, пригнувшимися человечками. Первая лодка словно протыкает меньшую волну, похожую на гору, и, как гарпун, впивается носом во вздыбившееся чрево второй, большей волны, которая вот-вот поглотит назойливый шип своей темной пенистой пастью. Вторая лодка стремглав летит сверху в разверзшиеся воды, очевидно, навстречу той же участи, что постигла первую.

Запечатлев и тем самым

Япония – эскиз фрактального

[52]

портрета

Когда ж, на гребне дня земного,

Дознаньем чувств постигнешь слово:

«Лишь плодотворное цени!» Не уставай пытливым оком

Следить за зиждущим потоком…

[53]

-

Две истории и фактор X для Тадао Андо

[59]

Уважаемые дамы и господа, я стою перед вами не как эксперт по архитектуре, а как писатель, то есть любитель-дилетант в данной области. В сферу моей деятельности входит прочтение знаков (в том числе и таких, которые только витают в воздухе) и их запись. У меня эти знаки принимают форму историй. И сегодня я расскажу вам две свои истории, одним из главных героев которых будет Тадао Андо

[60]

. Я не обращался к нему за разрешением, поэтому прошу и вас и его о снисхождении. Со всей самонадеянной скромностью я буду рассказывать прежде всего о том, что я пережил лично. Однако история, в которой пережитое мною обретает смысл, выходит за рамки моей биографии. Это часть истории модернизма.

Многие из вас сегодня не узнают от меня ничего нового. Даже тот факт, что слово

модернизм

превратилось в историческое понятие, в название стиля эпохи, как ренессанс или барокко, – уже не новость. Мои истории рассказывают о сопротивлении, которое я оказывал этому процессу и оказываю до сих пор. Потому что в годы моей юности, когда формировалось мое чувственное восприятие, модернизм еще существовал, и я всей душой был и есть против того, чтобы просто отправить его в архив. Я не нахожу ему замены. Предлагаемый вместо него постмодернизм я с отвращением воспринимаю только как заменитель, суррогат. Однако я, будучи модернистом, не могу быть настолько консервативным и только нахваливать модернизм, совсем напротив. Поскольку он заключил союз с утопией, то оказался виновным в одном огромном бедствии – самое позднее, с той поры, как по социализму были сыграны поминки, над каждой программой, знающей, что хорошо для других, для всего человечества, тяготеет проклятие. Благороднейший проект при каждой попытке реализовать его оказывался настоящим испытанием, если не сказать прямо – ужасом и террором – для одаренных творцов, призванных это осуществить.

Мне бы хотелось уберечь богов и святых моей собственной юности, среди которых первое место занимают великие архитекторы, от этого банкротства утопии. К сожалению, это превышает мои возможности. Маловероятно также, что мне удастся возместить убытки, нанесенные мне той банальностью, которая вытеснила великие проекты.

В этой дилемме мне помогли творения Тадао Андо. Поэтому я хочу воздать ему хвалу – он навел мосты между проектом, который (больше) не может осуществиться, и архитектурой, которая все же существует. «Все же» – уже неверно сказано, потому что в строениях Андо я не нахожу никакого противопоставления, вообще никаких форм самоутверждения. Зато он извлекает пользу из проектов, которые для меня, западного наблюдателя, отошли в полумрак, и делает это спокойно и непринужденно. Полумрак Андо вновь превращает в свет, но свет этот исходит из другого источника. Этот источник света, как мне кажется, берет свое начало не в Просвещении, а в древности и первозданности мира.

В нашей гостиной долго висел плакат с выставки одного недавно умершего архитектора, которого вы лучше знаете как писателя, – Макса Фриша. А его портрет сопровождала цитата, несказанно типичная для него: «… только так, и никак иначе». Он был не только современником, но и, как архитектор, последователем стиля «Баухауз». А это значило больше, нежели функциональная форма и пристрастие к нужному для этого материалу. Это значило: обязательное архитектурное оформление жизни в условиях промышленного производства. И это означало: социальная гарантия хороших форм; не просто дизайн, а гранд-дизайн. Одним словом, это значило быть современным, в этом и заключалась утопия модернизма. Ему был присущ градостроительный размах, то есть обобщение концепции поколений. В пятидесятые годы писатель Фриш выступал за создание нового города на месте, предусмотренном под сельскохозяйственную выставку. Этот новый город так и не был построен, так же как и Париж Корбюзье