Собрание сочинений

Сэлинджер Джером Дейвид

Дж. Д. Сэлинджер (р. 1919) — великий затворник американской литературы, чьи книги уже полвека будоражат умы читателей всего мира. В данном томе собран основной корпус его работ в новых переводах. Роман «Ловец на хлебном поле», «Девять рассказов» и повести о Глассах можно смело считать духовным завещанием XX века грядущим столетиям.

Ловец хлебном поле

Если по-честному охота слушать, для начала вам, наверно, подавай, где я родился и что за погань у меня творилась в детстве, чего предки делали и всяко-разно, пока не заимели меня, да прочую Дэвид-Копперфилдову

[1]

херню, только не в жилу мне про все это трындеть, сказать вам правду. Во-первых, достало, во-вторых, предков бы по две кондрашки хватило, если б я стал про них чего-нибудь личное излагать. Они насчет такого чувствительные, особенно штрик. Не, они

нормальные

всяко — разно, я ничего не хочу сказать, но чувствительные, как не знаю что. А кроме того, так я вам и выложил всю автобиографию, ага. Я вам только про безумное расскажу, что со мной случилось на прошлое Рождество, перед тем как меня шарахнуло и пришлось отвалить сюда расслабляться. То есть, это я и Д.Б. рассказывал, а он мне

брательник

всяко-разно. Живет в Голливуде. От этих своясей недалеко — считай, каждые выходные в гости ко мне приезжает. И домой меня отвезет, когда я, наверно, туда через месяц поеду. Он только что «ягуар» себе прикупил. Английская хрень такая, двести миль в час выжимает. Выкатил за него аж четыре штуки. У него теперь грошей много. А

раньше

вот не было. Раньше он обычный писатель был, когда жил дома. Сочинил уматную книжку рассказов — «Тайная золотая рыбка» называется, если не слыхали про него. Лучший рассказ там — эта «Золотая рыбка» и есть. Про пацана, который никому свою золотую рыбку не показывал, потому что он ее на свои деньги купил. Я чуть не сдох. А теперь он в Голливуде, Д. Б. то есть, — собой торгует. Кино это я просто ненавижу — как мало что. Про кино вы мне лучше и не заикайтесь.

Я вот откуда начну — с того дня, когда свалил из подготовишки Пеней. Это такая школа в Эйджерстауне, Пенсильвания. Слыхали, наверно. Ну, рекламу точняк видали. Они ее в тыще журналов ляпают — там еще всегда какой-нибудь ферт на лошади через забор прыгает. С понтом, в Пеней мы только в поло и играем. Я там даже в

округе

ни одной лошади вообще не видал. А под фертом на лошади всегда написано: «С 1888 года мы лепим из мальчиков великолепных здравомыслящих юношей». Это для лохов. Ни шиша в Пеней не

Короче, в ту субботу был футбол с Саксон-Холлом. В Пеней играть с Саксон-Холлом — всегда кипиш. Последний матч года, и если Пеней не выиграет, прям хоть в петлю. Помню, часа в три стою аж на самой вершине Томсен-хилла, возле этой долбанутой пушки, что в Американской революции бабахала всяко-разно. Оттуда стадион хорошо видать, и как обе команды по всему полю месятся. Трибуны разглядишь не сильно, зато как орут — слышно, со стороны Пеней зашибись хай стоит, потому что туда вся школа, считай, вывалила, но без меня, а от Саксон-Холла — совсем сопливо и хило, потому что гости поля почти никого с собой вообще не привезли.

Девять рассказов

Самый день для банабульки

В отеле поселились девяносто семь рекламщиков из Нью-Йорка и так забили все междугородные линии, что девушке из 507-го пришлось ждать соединения с полудня чуть ли не до половины третьего. Однако времени она не теряла. Прочла в женском карманном журнале статью «Секс — развлечение. Или ад?» Вымыла щетку и расческу. Свела небольшое пятно с юбки бежевого костюма. Перешила пуговицу на блузке из «Сакса».

[49]

Выдернула два свежих волоска, пробившихся из родинки. Когда телефонистка наконец вызвала девушкин номер, та сидела в нише окна и докрашивала ногти на левой руке.

Такие девушки совершенно ничего не станут бросать, если звонит телефон. У таких, судя по всему, телефон не умолкает с наступления половозрелости.

И вот телефон разрывался, а она подвела кисточку к ногтю мизинца и очертила контур лунки. После чего закрыла пузырек и, встав, помахала в воздухе левой — невысохшей — рукой, туда-сюда. Затем сухой рукой взяла из оконной ниши уже полную пепельницу и перенесла на тумбочку, где стоял телефон. Села на заправленную узкую кровать и — на пятом или шестом звонке — сняла трубку.

— Алло, — сказала она, отставив левую руку подальше от белого шелкового халата, который только на ней и был — да еще шлепанцы: кольца остались в ванной.

— Нью-Йорк вызывали, миссис Гласс? На проводе, — сказала телефонистка.

Дядюшка Хромоног в Коннектикуте

Когда Мэри Джейн наконец отыскала Элоизин дом, было уже почти три. Элоизе, вышедшей на дорожку встречать, Мэри Джейн объяснила, что все было совершенно

изумительно,

она

досконально

помнила дорогу, пока не свернула с Меррик-паркуэй. Элоиза сказала:

— 

Мерритт-

паркуэй, голубушка, — и напомнила Мэри Джейн, что та уже дважды находила дом, но Мэри Джейн возопила — что-то неоднозначное, про коробку «клинексов» — и бросилась к своей машине с откидным верхом. Элоиза задрала воротник верблюжьего пальто, повернулась к ветру спиной и стала ждать. Мэри Джейн вернулась через минуту, вытираясь листиком «клинекса», но по-прежнему размазанная и даже испачканная. Элоиза бодро сообщила, что обед к чертовой матери сгорел — и «сладкое мясо», и все, — но Мэри Джейн сказала, что все равно поела в дороге. По пути к дому Элоиза спросила, как так вышло, что у Мэри Джейн выходной. Та ответила, что у нее не

целый

день выходной; просто у мистера Вайинбёрга грыжа, и он сидит дома в Ларчмонте, а ей нужно доставлять ему почту и записывать каждый день письмо-другое.

— А что это

вообще

такое, грыжа? — спросила она.

Элоиза, бросив сигарету на грязный снег под ногами, ответила, что не знает

точно,

однако Мэри Джейн переживает зря — у нее такой все равно не будет. Подруга ответила:

— А, — и обе вошли в дом.

На пороге войны с эскимосами

Пять суббот подряд по утрам на «Кортах Ист-Сайда» Джинни Мэннокс играла в теннис с Селеной Графф, своей одноклассницей из школы мисс Бэйсхор. Джинни и не скрывала, что считает Селену величайшей занудой у мисс Бэйсхор — в школе, просто кишмя кишевшей отменными занудами, — но в то же время никто не мог сравниться с Селеной в поставках новых банок теннисных мячей. Ее папаша эти мячи делал, что ли. (Как-то за ужином в назидание всему семейству Мэнноксов Джинни изобразила, как протекает ужин у Граффов: вышколенный лакей обносит всех и подает каждому слева не стаканы томатного сока, а банки с мячами.)

Только эта канитель: после тенниса завезти Селену домой и затем выкладывать — всякий раз — деньги за весь проезд, — уже действовала Джинни на нервы. В конце концов, ездить с кортов на такси, а не автобусом придумала Селена. В пятую субботу однако, едва машина тронулась к северу по Йорк-авеню, Джинни вдруг заговорила.

— Эй, Селена…

— Чего? — спросила та, не отрываясь от своего занятия: она ладонью шарила по полу такси. — Ну куда девался мой чехол от ракетки? — простонала она.

Несмотря на теплый май, обе девочки были в пальто поверх шортов.

Хохотун

В 1928 году, когда мне сравнялось девять, я до самозабвения принадлежал к организации, известной под названием «Клуб команчей». Каждый день в три часа, после уроков нас, двадцать пять команчей, у мужского выхода средней школы 165 на 109-й улице, что возле Амстердам-авеню, подбирал Вождь. Тычками и кулаками мы прокладывали себе путь в переоборудованный рейсовый автобус Вождя, и тот вез нас (соответственно финансовой договоренности с нашими родителями) в Центральный парк. Остаток дня, если позволяла погода, мы играли в футбол, американский или европейский, или в бейсбол — в зависимости (крайне произвольной) от времени года. Если было сыро, Вождь неизменно водил нас либо в Музей естествознания, либо в музей искусств «Метрополитен».

По субботам и почти всем национальным праздникам Вождь собирал нас с раннего утра по нашим многоквартирным домам и в своем обреченном на вид автобусе увозил с Манхэттена на относительно широкие просторы парка Ван-Кортландта

[63]

или в Палисады. Если у нас на уме была просто атлетика, мы ехали в Ван-Кортландт, где игровые поля были предписанных размеров, а в команду противника не входила детская коляска или разгневанная старушенция с клюкой. Если же наши индейские сердца стремились в поход, мы ехали в Палисады и мужественно претерпевали тяготы. (Помню, как-то в субботу я потерялся на хитром участке пересеченной местности между рекламным плакатом жидкого крахмала «Линит» и западной оконечностью моста Джорджа Вашингтона. Тем не менее, головы я не потерял. Сел в величественной тени гигантского плаката и, как ни проливал слезы, деловито открыл коробку с обедом, почти уверенный, что Вождь меня найдет. Вождь нас всегда находил.)

В те часы, когда Вождь был свободен от команчей, его звали Джон Гедсудски, и жил он на Стэйтен-айленде. Крайне робкий, прекраснодушный молодой человек лет 22–23, изучал право в Университете Нью-Йорка — в общем, личность весьма примечательная. Не стану и пытаться исчислить множество его достижений и достоинств. Но мимоходом замечу, что был он скаутом-орлом,

Вождь образца 1928 года стоит у меня перед глазами до сих пор. Если бы да кабы, люди росли бы, как грибы, и у команчей он бы тогда в момент стал великаном. Но поскольку все обстоит так, как обстоит, он был приземист — каких-то пять футов и три-четыре дюйма, не больше. Волосы иссиня-черные, начинались на лбу очень низко, нос крупный и мясистый, а корпус почти такой же длины, что и ноги. В кожаной ветровке плечи у него смотрелись мощно, но были узкими и покатыми. Однако тогда мне казалось, что в Вожде слились воедино все самые фотогеничные черты Бака Джоунза, Кена Мэйнарда и Тома Микса.

Каждый день, когда темнело настолько, что у проигрывавшей команды появлялся предлог пропускать по нескольку «легких мячей» с ромба или передач из зоны защиты, мы, команчи, сильно и себялюбиво полагались на рассказчицкое мастерство Вождя. К такому часу мы обычно превращались в разгоряченную раздраженную шайку и с кулаками либо визгом кидались в свару за места в автобусе поближе к Вождю. (Там было два параллельных ряда набитых соломой сидений. В левом имелось три лишних места — лучших в автобусе: они доходили до самого кресла водителя.) Вождь забирался в автобус только после того, как все мы успокаивались. Тогда он седлал свое кресло водителя и гнусавым, но звучным тенорком излагал нам новую порцию «Хохотуна». Едва он приступал, интерес наш не угасал ни на миг. Эта история была в самый раз для команча. Возможно — даже эпических пропорций. Из тех историй, что расползаются вширь и вглубь, однако в сущности своей остаются переносными. Такую всегда можно прихватить домой и поразмыслить над ней, сидя, например, в ванне, когда сливается вода.

У швербота

Шел пятый час дня бабьего лета. Уже раз пятнадцать-двадцать после полудня горничная Сандра плотно сжав губы, отходила от кухонного окна, смотревшего на озеро. На сей раз, отходя, она рассеянно перевязала тесемки фартука, затянула их, насколько позволяла ее неохватная талия. Затем вернулась к эмалированному столу и опустила свое заново облаченное тело на сиденье напротив миссис Снелл. Та, закончив уборку и глажку, пила чай, что обычно и делала перед походом к автобусной остановке. Миссис Снелл сидела в шляпе. В том же интересном уборе из черного фетра, что носила не просто все лето напролет, но три последних лета напролет — и в жару, какой не помнили старожилы, и в жизненных неурядицах, над множеством гладильных досок, над рукоятками десятков пылесосов. Изнутри от шляпы еще не оторвалась этикетка «Хэтти Карнеги»

[69]

— она выцвела, но, можно сказать, не покорилась.

— Не собираюсь я из-за этого волноваться, — объявила Сандра уже в пятый или шестой раз, как миссис Снелл, так и самой себе. — Я все решила и волноваться не стану. К

чему?

— Вот и правильно, — сказала миссис Снелл. —

Я

бы не стала. Вот честное слово. Достань мне сумочку, дорогуша.

Кожаная сумочка, крайне вытертая, но со столь же внушительной этикеткой, как и на шляпе миссис Снелл, лежала на буфете. Сандра до нее дотянулась, не вставая. Подала над столом миссис Снелл, а та открыла и вытащила пачку ментоловых сигарет и книжицу спичек из клуба «Аист».

Миссис Снелл закурила, поднесла чашку к губам, но тут же отставила на блюдце снова.