Диалоги Воспоминания Размышления

Стравинский Игорь Федорович

Игорь Федорович Стравинский - одна из наиболее видных фигур в музыкальном искусстве XX века. Перу этого выдающегося композитора принадлежит свыше ста произведений в различных жанрах, многие из которых - в особенности ранние - приобрели репутацию классических и прочно закрепились в зарубежном и русском концертно-театральном репертуаре.

Настоящее издание является первой публикацией на русском языке четырех выпусков бесед Стравинского со своим секретарем - дирижером Робертом Крафтом, изданных в 1959-1963 годах. Однако, по существу, это - монолог: Крафт лишь задает краткие вопросы, высказывается же один Стравинский. Кроме того, три четверти объема 4-го выпуска составляет дневник Крафта. Перевод с английского В.А.Линник. Послесловие и общая редакция М.С.Друскина.

От издательства

В современной борьбе идей особо серьезное значение приобретают критический анализ и оценка творчества таких больших и влиятельных мастеров культуры, как Хемингуэй, Пикассо и Матисс, Чаплин и Феллини, Стравинский. Различны и подчас противоречивы их творческие пути. Но так или иначе лучшими своими сторонами их искусство входит в культурное достояние человечества.

Игорь Федорович Стравинский — одна из наиболее видных фигур в музыкальном искусстве XX века. Перу этого выдающегося композитора современности принадлежит свыше ста произведений в различных жанрах, многие из которых ~ в особенности ранние — приобрели репутацию классических и прочно закрепились в зарубежном и советском концертно-театральном репертуаре.

Со смертью Стравинского, последовавшей 6 апреля 1971 года на 89-м году жизни, завершилась целая полоса в истории современного музыкального искусства — долгая, богатая событиями композиторская биография, в истоках своих связанная с русской музыкальной классикой и непосредственным влиянием таких ее крупнейших представителей, как Римский-Корсаков и Чайковский. Под воздействием различных тенденций современной ему буржуазной культуры Западной Европы и Америки Стравинский впоследствии отошел от этих первоистоков. И все же с годами становится яснее, насколько глубоки и прочны русские черты в его художественной индивидуальности и творчестве; исследователям Стравинского еще предстоит- выявить и оценить их в полном объеме. Под конец жизни композитор сказал: «Я всю жизнь по-русски говорю, по русски думаю, у меня слог русский. Может быть, в моей музыке это не сразу видно, но это заложено в ней…»

Изучение этой- сложной, сотканной из противоречий и крайностей фигуры важно и необходимо по многим причинам. В течение более полувека — от «Жар-птицы» и «Петрушки» до последних сочинений, написанных в шестидесятых годах, — Стравинский владел вниманием музыкальной общественности, давал пищу для ожесточенных споров. Вокруг его сочинений сталкивались непримиримые мнения восторженных поклонников и возмущенных отрицателей. В этих спорах участвовали не только рецензенты и посетители концертных и театральных залов, но и выдающиеся деятели современного музыкального искусства. И каково бы ни было их отношение к музыке Стравинского, сама горячность этого отношения говорит о сильном влиянии, которое она оказывала на умы музыкантов XX века.

Часть первая Из воспоминаний о детстве и юности

Детство, старшие, школа

Р. К. Что вы помните о вашей детстве — о семье, родственниках, о первых друзьях, школьных впечатлениях, о первой услышанной и запомнившейся вам музыке? Я заметил, что вы всегда спите при свете; помните ли вы, отчего возникла эта привычка?

И. С. Ночью я могу спать, только если в комнату проникает луч света из соседнего помещения. Понятия не имею, как Появилась эта потребность, хотя корни ее следует искать в моем раннем детстве, и я уже не в состоянии вспомнить, каков именно был тогда источник света. (Во всяком случае не помню, чтобы в коридоре, куда выходила дверь из нашей с моим младшим братом комнаты, находился какой-нибудь ночник, и я твердо уверен, что традиционная лампада не горела перед единственной в нашей квартире иконой в комнате моей матери. Источником света, который я пытаюсь воскресить в памяти, должно быть служили кафельная печка, нагревавшаяся к ночи, — в углу нашей комнаты — или уличный фонарь под окном, выходившим на Крюков канал; поскольку отверстия в печной дверце иногда принимали вид угрожающих физиономий, полагаю, что успокоительно действовал свет от уличного фонаря.) Однако, что бы то ни было, и от какого бы рода нечистой силы это ни служило защитой, пуповина освещения дает мне ощущение надежности в мои 78

[2]

лет так же, как когда мне было 7 или 8.

Но мир ребенка этого возраста, хотя бы в общих чертах, продолжает быть «надежным» и утром. Мой день начинался регулярно в 7 часов. До занятий в петербургской Второй гимназии оставалось два часа, но гимназия была далеко от нашего дома. Будила меня всегда моя няня Берта, самая «надежная» фигура в моем мирке, и ее голос больше всех других голосов моего детства выражал любовь ко мне. Часто, хотя и не всегда, будивший меня ввук ее голоса смешивался с шумом воды, наливаемой для меня в старинную оцинкованную ванну в конце коридора (двумя ступеньками выше пола). Туда доносились кухонные запахи, указывавшие на существование другого «надежного оплота», Каролины, кухарки-финки, жившей у нас в течение 30 лет.

Завтрак подавался горничными или Семеном Ивановичем. Я не помню горничных, так как они часто менялись; по мере того, как я рос, моя мать следила, чтобы и их возраст был более почтенным. Семен Иванович — мужчина невысокого роста, с небольшими, как у военных, усиками — одно время служил под началом моего дяди Вани. У него была, главным образом благодаря лысой голове, видная внешность, напоминавшая быка. Он жил в маленькой прихожей, у парадной лестницы, вернее делил эту дыру с грудой книг из отцовской библиотеки.

Я любил Семена Ивановича, и он, как я думаю, платил мне тем же, в большинстве случаев верноподданнически защищая мои интересы. Вероятно, он не раз спасал меня от немилости, но отчетливо я помню лишь один такой случай, когда я впервые напился. Я пошел на вечеринку со старшим братом и некоторыми его соучениками-студентами. Все мы были моложе 20 лет и все изображали из себя взрослых, за исключением брата, рано ушедшего домой. Один из собутыльников по какому-то случаю спросил меня, какого я пола, и тут я осознал, что мы все пьяны. Я неотступно твердил: «Я не могу идти домой… если бы меня увидели мои родители…» И действительно, я провел часть ночи в известном месте, где (с помощью моего брата) и был найден Семеном Ивановичем, который каким-то чудом ухитрился незаметно препроводить меня в мою комнату.

Санкт-Петербург

Р. К.Что вы помните о самом Санкт-Петербурге — виды, звуки, запахи города, здания, население, особенности сезонов, празднества, жизнь улиц? Что вы больше всего любили в Санкт-Петербурге и как, по-вашему, этот город повлиял на вашу музыку?

И. С.Звуки Санкт-Петербурга все еще легко всплывают в моей памяти. Зрительные представления возникают у меня главным образом при неожиданных сдвигах и комбинированном давлении на память, тогда как звуки, когда-либо зафиксированные ею, как бы пребывают в состоянии готовности к немедленному воспроизведению; и если мои отчеты о виденном подвластны преувеличениям, ошибкам наблюдения, вымыслам и искажениям памяти самой по себе (память — это целый картель с вложенными в него ценностями), то мои воспоминания о звуках, должно быть, верны: в конце концов я доказываю это своим творчеством.

Уличные шумы в Санкт-Петербурге запечатлелись в моей памяти особенно ярко, может быть, по той причине, что в моей затворнической жизни всякий звук из внешнего мира казался привлекательным и запоминался. Первым таким звуком, отложившимся в моем сознании, был стук дрожек по булыжникам и торцам мостовых. Лишь немногие извозчичьи пролетки были снабжены резиновыми шинами, и эти извозчики брали вдвое дороже; весь город заполнял треск колес, подбитых железом. Помню также дребезжание конки, в особенности скрип колес, когда она заворачивала за угол около нашего дома, где набирала скорость для подъема на мост через Крюков канал. (Для переезда через более крутые мосты иногда приходилось запрягать дополнительных лошадей, которых брали с постов, разбросанных по всему городу.) Шум от колес и лошадей, понукающие голоса возниц и щелканье кнутом, должно быть, тревожили мой первый сон; во всяком случае они принадлежат к моим самым ранним воспоминаниям об улицах моего детства. (Грохот автомобилей и трамваев

двумя десятилетиями позже запомнился мне гораздо хуже, и я с трудом могу вспомнить город в механизированном аспекте, т. е. таким, каким я видел его в последний раз в 1911 г. Однако я помню мою первую поездку на автомобиле. Это было в 1907 г. в такси американского изделия. Я дал шоферу золотой пятирублевик и сказал ему, чтобы он возил меня, пока позволит эта сумма — полчаса, как оказалось.)

Живы в моей памяти также крики торговцев, особенно татар — хотя, по правде говоря, они не столько кричали, сколько кудахтали. «Халат, халат», — взывали они, так называлась их одежда. Лишь в редких случаях они говорили по-русски, и низкие, квакающие звуки их родного языка давали пищу насмешкам. (Татары, с лицами, лишенными растительности, в ту эпоху бородачей и их строгие магометанские обычаи — они никогда не пили спиртного — всегда казались мне таинственными и притягательными). В противоположность им русские торговцы выкрикивали каждый слог с подчеркнутой отчетливостью и чрезвычайно медленно. Они носили лотки со своими товарами на голове и, чтобы сохранять равновесие, должны были раскачивать плечами; их интереснее было наблюдать, чем слушать. Они также продавали на улицах пряники и мороженое. «Не пожелаете ль мороженого?» — было привычным возгласом на наших улицах в хорошую погоду. Другие съедобные вещи, предлагаемые таким способом, были: клюква (главная продукция тундры) — и я все еще помню старую крестьянку-бабу, торговавшую ею, — яблоки, груши, персики и даже апельсины. (В то время в Санкт-Петербурге еще не знали грейпфрута и бананов, которые я гораздо позже испробовал в Париже.) Из уличных воззваний более других запоминался возглас точильщика:

Льзи, Печиски, Устилуг

Р. К. Помните ли вы что-нибудь о своем раннем детстве, связанном с деревней Льзи?

И. С. Названием Льзи фактически объединялись две деревни —

Большие и Малые Льзи, — хотя обе были одинаково малыми. Льзи расположены среди березовых лесов на расстоянии ста или больше миль к юго-востоку от Санкт-Петербурга. Прохладные ветры, дующие с близлежащей Валдайской возвышенности, делали их популярным летним прибежищем для состоятельных петербуржсцев, в том числе — моих, родителей. Хотя провел там всего лишь одно лето, а именно лето 1884 г., я помню Льзи не только понаслышке. Я заезжал туда в 1902 г. по дороге из Самары и жил там в одном доме с Римским-Корсаковым, поехавшим в Льзи из-за астмы. Сын Римского Владимир был со мной в Самаре и уговорил меня сопровождать его туда. С самого начала. знакомства Римский стал поощрять мои занятия музыкой. Он давал мне оркестровать некоторые страницы из оперы «Пан. воевода», которую он тогда сочинял, и его критические замечания о моих опытах были нашими первыми с ним уроками. Трудно было ожидать лучшего отношения ко мне с его стороны, чем в течение этой недели — и во время занятий и вне их. Никогда прежде я не видел его в таком хорошем настроении, да и в будущем это наблюдалось очень редко. Я рассказал ему о лете, проведенном мной в деревне Льзи в младенчестве, и мы пошли вместе посмотреть на дом моего отца, хотя, конечно, я не смог бы узнать его, еслй бы мы и нашли его. Помню, однако, что мы набрели на пустой домик с роялем; Римский ударил по клавишам и объявил его «роялем in А».

[18]

Можете себе представить, как я вспоминал Римского тех счастливых летних дней 1902 г., когда шесть лет спустя я отправился в Льзи к его гробу, который сопровождал потом в Петербург. Я получил известие о смерти Римского в Устилуге и телеграфировал его сыновьям, чтобы они встретили меня в Бологом, на узловой станции. (Кстати, одно из фамильных имений моей будущей жены Веры де Боссе также находилось в нескольких верстах от Бологого.) Из Бологого мы на лошадях поехали в Льзи, где я увидел лицо, которое еще недавно целовал в Санкт-Петербурге, и немые губы, благословившие меня, когда я начал сочинять «Фейерверк».

Но вернемся к моему мирку в Льзи в 1884 г. Подозрение, * что невозможно, обладаю музыкальным талантом, зародилось там. Возвращаясь вечером с полей, крестьянки в Льзи пели приятную спокойную песню, в течение всей жизни всплывавшую в моей памяти в ранние вечерние часы досуга. Они пели в ок- таву — конечно, без гармонизации, — и их высокие, резкие голоса

Семья, Отец, Дом

Р. К. Что вам известно о ваших дедах и прадедах?

Л. С.Единственный прадед, о котором я кое-что слышал, это Роман Фурман, и знаю я о нем только то, что он был «высокопревосходительством», прибыл из Прибалтийского края и доводился также предком Дягилеву, благодаря чему с Дягилевым я состою в дальнем родстве. О моих дедах я знаю тоже очень мало. Игнац Стравинский славился главным образом своими эскападами с женщинами, и в детстве до меня дошли рассказы о его донжуанстве. Его амурные похождения не прекращались вплоть до глубокой старости, досаждая моему чрезвычайно добродетельному отцу. Он был поляком, следовательно — католиком, а бабушка, Александра Скороходова — православной; согласно русским законам, дети от родителей разного вероисповедания должны были быть православными, поэтому мой отец был крещен в православную веру. Римский любил поддразнивать меня, говоря: «Итак, имя вашего деда Игнац? Тут пахнет католиком». Кирилл Холодовский — дед со стороны матери — родился в Киеве и был малороссом, как называли киевлян. Он служил министром земледелия и состоял при знаменитом царском «Совете тридцати». Он умер от туберкулеза, и с тех пор этот недуг поражал членов нашей семьи: моя жена Екатерина Носенко, ее мать (моя тетка) и наша старшая дочь умерли от туберкулеза; моя младшая дочь и внучка провели многие годы в туберкулезных санаториях; сам я тоже страдал от этой болезни в. разные периоды жизни, серьезнее всего в 1939 г., когда я провел пять месяцев в санатории в Сансельмоз. (И)

Р. К. Что вы можете рассказать о своих родителях?

И. С. Я знаю только, что они познакомились и поженились в Киеве, на родине матери, где отец пел партии первого баса на сцене Киевского оперного театра. В бытность студентом юридического факультета Нежинского лицея мой отец обнаружил у себя хороший голос (бас) и слух. Он перешел ив лицея в Санкт-Петербургскую консерваторию, где поступил в класс профессора Эве- рарди; его школа пения была так же знаменита, как школа скрипичной игры Ауэра. По окончании консерватории отец принял приглашение Киевского оперного театра, на сцене которого пел несколько лет, пока не почувствовал себя подготовленным для подмостков сперного театра в Санкт-Петербурге. (II)

Годы учения, литературные связи

Р. К В каких Санкт-петербургских учебных заведениях вы учились?

И. С. До четырнадцати или пятнадцати лет я учился в казенном учебном заведении — 2-й санкт-петербургской гимназии. Оттуда я перешел в частную гимназию Гуревича, где до меня учился Юрий. Гимназия Гуревича находилась примерно в восьми милях от нашего дома, в районе, называемом «Пески», и из-за этих восьми миль я постоянно имел долги. Утром я всегда выходил с опозданием, поэтому не мог пользоваться трамваем, а должен был брать извозчика и платить ему тридцать или сорок копеек. Поездки на извозчике — это единственное, что мне нравилось в связи со школой, в особенности зимой. Какое это было удовольствие возвращаться домой по Невскому проспекту на санях, защищенных сеткой от грязного снега, вылетавшего из-под копыт лошади, а затем, дома, греться у нашей большой кафельной печки!

Гимназия Гуревича делилась на «классическую» гимназию и реальное училище. Я учился в первой — истории, латыни, греческому языку, русской и французской литературе, математике. Конечно, я был очень плохим учеником и ненавидел эту школу, как и вообще все мои учебные заведения, глубоко и навсегда. (II)

Р. К. Был ли среди ваших учителей кто-либо, относившийся к вам с симпатией?

И.С. Думаю, что учитель математики в гимназии Гуревича — по фамилий Вульф — понимал меня. В прошлом офицер гусарского полка, он обладал подлинным талантом в математике, но в то время (как и прежде) любил выпить. Кроме того, профессор Вульф был музыкантом-любителем. Он знал, что я сочиняю — я уже получил за это выговор от директора школы, — и помогал мне, защищал и подбадривал. (II)