Сияние

Тунстрём Ёран

Ёран Тунстрём (1937–2000) — замечательный шведский писатель и поэт, чьи произведения стали ярким событием в современной мировой литературе. Его творчество было удостоено многих литературных наград, в частности премий Северного совета и Сельмы Лагерлёф. Роман «Сияние» на русском языке публикуется впервые.

Герой романа Пьетюр Халлдоурссон, удрученный смертью отца, перелистывает страницы его жизни. Жизнелюбивый, веселый человек, отец Пьетюра сумел оставить сыну трогательные — отчасти смешные, отчасти грустные — воспоминания, которые помогают тому пережить свое горе.

Игра света в пространстве между глазами читателя и страницами этой замечательной книги вот истинное сияние, давшее название новому роману Ёрана Тунстрёма.

«Афтонбладет»

I

Словно улыбка юной женщины, впервые увидевшей в оригинале Боттичеллиево «Рождение Венеры», вспыхнуло это утро над вересковыми пустошами, куда я взобрался, ожидая, что почерпну здесь силу от моих истоков. В бинокль я обвел взглядом горизонт — ведь нужно убедиться, что я один и что настоящее время ничем не помешает моим раздумьям.

Ничего такого не видно. Облака, которые окутывали вершину Фредлы, внезапно расступились, и на лужайку перед моим летним домиком хлынул свет. Впереди раскинулся синий морской простор, а в озерце неподалеку купались сотни морских ласточек. Еще тут были ржанки, кулички-сороки и чайки, временами, будто снежные тучи, налетавшие с птичьего базара. Восемь лошадей торговца играли, подталкивая друг дружку, прохладный ветер задувал с ледника, легонько шевелил пышные лиловые подушки горных васильков и спешил дальше, к лавовым полям Глухомани.

О эта земля! Похожая на распухшую бесперую утку, лежит она далеко в Атлантике земля, достойная музыки Вагнера. Будь я поэтом вроде моего отца, я бы, не раздумывая, написал для него либретто. Здесь мне хочется быть, и завывать на луну, и воскрешать в памяти трепет непостижимости. Ведь на пустошах ведутся иные разговоры, не такие, как внизу, в Рейкьявике. На пустошах мои персонажи бродят в иной обстановке, не такой, как требуют каноны реализма. Тут они возникают на периферии поля зрения лишь затем, чтобы вмиг исчезнуть, едва только я пытаюсь всмотреться в них. Здесь, наверху, они еще наброски, идеи, возможности. Их характеры зыбки, — словом, я еще ничего не знаю, потому что до сих пор страшусь знания, ведь оно смыкается вокруг, меж тем как прочитанная до конца книга оставляет тебя в одиночестве.

Я заглянул к старику Ислейвюру сказать, что дым из трубы там внизу — мой. Что я приехал на недельку-другую собраться с мыслями после смерти отца, кое-что написать.

— Н-да, Халлдоур… Я слыхал по радио, не пришлось ему дожить до старости.

II

~~~

Отец мне еще и мать.

Он кормит меня вареньем из шикши и скиром

[2]

. Силком поит меня самодельным рыбьим жиром из акульей печенки, утирает нос и дома на кухне раскидывает надо мною свои широкие крылья — на кухне, где родилось такое множество хлебов, подошло такое множество пирогов. Стоит лишь зажмурить глаза — множество хлебов, множество пирогов, целый лес музыкальных инструментов, которые по-прежнему звучат, хотя живые так давно оставили их в углу возле печки. Моцарт, Шуберт. Нисходящие квинты Гайдна.

Музыка — и не только у нас. Свернешь на Скальдастигюр, пройдешь мимо тихого кладбища и словно попадаешь в волшебный край, возможно, благодаря барышне Вигдис из угловой квартиры. Ее окно всегда приоткрыто — не знаю, нарочно или нет, — но как только ты делаешь первый шаг по нашей улице, она непременно принимается играть «Приглашение к танцу» или какое-нибудь другое бравурное произведение, ведь под ее пальцами — пальцами учительницы музыки — любая пьеса становится бравурной, и целые охапки дивных звуков сыплются в окно и падают на мостовую, скачут, резвятся под ногами. Чуть подальше, в доме шесть, малышка Альда разучивает этюды Клементи, а совсем вдали распеваются перед осенним концертом в Сельфоссе участники Хора ветеранов-метеорологов.

Я хорошо знаю нашу улицу, так как продавал рождественские журналы во всех подъездах, бывал и у Йоуна Оскарссона, где пахнет спиртным, и у неразговорчивой тети Херборг, которая позволяет своим собакам писать в кустах нашей смородины, — везде бывал. Но больше всего мне нравится дома. Стоит лишь зажмурить глаза — и я вижу, как входят еще живые музыканты. Зануда Свейдн с Ньяльсстрайти, седовласый Бьярни Хельгасон, чей альт ненароком пускается в странствие по клинкерным плиткам, когда Фредла ревет, а стены дома дрожат и покрываются трещинами, навсегда. Я вижу, как Бьярни съеживается от страха и молитвенно складывает руки, хоть и нет у него Бога, чтобы молиться Ему.

Мордекай Катценштейн тоже всегда здесь, стоит лишь зажмурить глаза. Суетливо перебирает мешочки пряностей из Амстердама, отряхивает снег с бороды, свет стеариновых свечей трепещет на его пальцах.

~~~

Я кричу. Это тоже воспоминание.

Отец за руки поднимает меня, а я отчаянно грызу воздух, тщетно пытаясь вырваться. И ору, пока голос не пропадает. Далеко подо мной — ванна с прежде такой красивой зеленой водой. Я голышом вишу над ней и знаю, что, если упаду, мне грозит смерть.

Я знал, что такое — море. Из наших окон на Скальдастигюр можно было видеть, лежит ли оно на спине, нежась на солнышке, или сердится, потемнев лицом, или просто дуется, лежа на животе. Мы часто гуляли по набережным, смотрели на рыболовные суда, и до сих пор все было хорошо. Но однажды в поле моего зрения возникла стрела подъемного крана, и прямо у моих ног приземлилась огромная пасть и пара свирепых глаз — акула. Я побежал прочь от нее, бежал всю ночь, метался в постели, акула не оставляла меня, теперь она была в ванне, — возможно, это вообще самое первое мое воспоминание.

Отец ставит меня на пол, закутывает в одеяло.

— Опять акула?

~~~

Кухня. Стоит лишь зажмурить глаза.

Я не помню, на каком языке говорит Мордекай Катценштейн, но помню его голос: странно ломкий, иногда пискливый, иногда низкий, густой, что-то внутри его безнадежно треснуло, слушаешь — и сам хрипнешь.

— Обратите внимание, — говорит он на всех языках, — на слово «sanft» в стихотворении Клаудиуса

[4]

. «Sollst sanft in meinen Armen schlafen». По-моему, это ключ к всему музыкальному миру Шуберта. Смерть говорит девушке:

Отец глубоко вздыхает, скрипка лежит у него на коленях. Свейдн, обладатель самых больших ушей и самой лысой макушки во всей Исландии, сидит выпрямившись, с непроницаемым видом, свой инструмент он держит у подбородка, готовый начать в любую минуту, словесные рассуждения его не трогают.

~~~

Частью моего воспитания были и наши с отцом походы на Луну. Возможно, это входило в его великий агапический план, согласно которому я должен увидеть всё. Иначе с какой бы стати на столе оказался экземпляр научного иллюстрированного журнала с такими потрясающими фотографиями Луны, что у меня невольно вырвалось:

— Интересно, каково это — быть на Луне?

Отец встал.

Он словно ждал именно этих слов. Прошелся по комнате, поправил три картины, которые от малейшего сотрясения земли перекашивались, мыском ноги распрямил бахрому нашего полушерстяного ковра, пригладил волосы.

— Луна — это сущий ад. Там ничего не растет. Сплошной камень. Обломки и черная лава. Милями. И ночь. И камни, одни только камни…

~~~

«Спрячу до поры до времени».

Где бы ни находился, я всегда черпал большое утешение в «Собрании папиных неудач» — так я называю архивные записи, спрятанные до поры до времени. Ведь чтобы замаскировать наш комплекс неполноценности и поддерживать в народе хорошее настроение, прирожденного оптимиста Халлдоура посылали в разные концы света готовить программы, не только о рыбе, и каждый раз он умудрялся доказать, что везде куда хуже, чем дома.

Думается, никогда я не бываю так близко к нему, как у магнитофона, когда его шумные вздохи и покашливания прерывают какого-нибудь краснобая, у которого он берет интервью. Сколько же энергии потрачено, чтобы вырезать собственные реплики. Множество восклицаний вроде «Да что вы говорите!», «Неужто правда?», «В жизни не слыхал ничего подобного!». Я прямо воочию вижу искреннее удивление на его лице, когда он совершает эти смертные грехи репортера. Да, в первозданном виде его радиопрограммы отнюдь не были шедеврами. Одну из самых любимых моих записей я берегу как зеницу ока.