Книга воспоминаний Ольги Адамовой-Слиозберг (1902–1991) о ее пути по тюрьмам и лагерям — одна из вершин русской мемуаристики XX века. В книгу вошли также ее лагерные стихи и «Рассказы о моей семье».
ПУТЬ
Вместо вступления
Я реабилитирована.
Двадцать лет этот час казался порогом в лучезарное будущее. Но вместе с радостью пришло чувство отверженности, неполноценности. Никто не вернет лучших в жизни двадцати лет, никто не воскресит умерших друзей. Никто не скрепит порвавшихся и омертвелых нитей, соединявших нас с близкими.
Возвращение к жизни — тяжелый процесс.
И тут как никогда важно подсчитать свой капитал: с чем ты вернулся, чем ты владеешь.
У тебя нет крова над головой, у тебя нет денег, у тебя нет физических сил. Твое место занято, потому что жизнь не терпит пустоты, и кровавая рана, которая образовалась в плоти жизни, когда оттуда вырвали тебя, заросла. Твои родители умерли, твои дети выросли без тебя. Ты двадцать лет не занимался своей работой, ты отстал и можешь быть лишь подмастерьем там, где твои товарищи стали мастерами. А трудно быть подмастерьем в пятьдесят лет. Казалось бы, все очень плохо. Казалось бы, ты банкрот.
Щепка
В 1935 году я наняла к детям няню. Это была работящая, чистоплотная женщина тридцати лет, очень замкнутая. У меня не было привычки интересоваться ее внутренней жизнью. Маруся казалась туповатой, равнодушной, с детьми была не очень ласкова, скупа и прижимиста, но исполнительна и честна.
Мы прожили с нею бок о бок целый год и были довольны друг другом.
Однажды во время обеда Маруся получила письмо. Прочитав его, она изменилась в лице, легла на свою постель и сказала, что у нее болит голова.
Я поняла, что у Маруси случилось несчастье. Сначала она не отвечала на мои вопросы и лежала лицом к стене, а потом села на постели и хриплым, злым голосом закричала:
— Знать хотите, что со мной? Извольте, только не прогневайтесь. Вот вы говорите, жить у нас хорошо стало. А я вот жила с мужем не хуже вашего, детей у меня было трое, получше ваших. Своим горбом дом наживала, скотину выхаживала, ночи не спала. Муж на все руки был: валенки валял, шубы шил. Дом был полная чаша. Работницу держали, так ведь это не зазорно, не запрещено. Вот вы держите работницу, ну и я держала в доме старуху, матери в помощь, а в поле сама спину гнула.
Начало крестного пути
В одну обыкновенную субботу я вошла в свой дом, полная мыслей о том, как проведу воскресенье, о том, как обрадуется дочка кукле, которую я ей несу, как будет восторгаться сын слоном, которого завтра я ему покажу в зоопарке.
Я всегда говорила, что я не обольщаюсь, как другие матери, и вижу недостатки своих детей. Но я лгала. В глубине души я знала, что таких умных, красивых, обаятельных детей, как у меня, не было ни у кого на свете.
И я вошла в свой дом после работы, зная, что впереди чудесный субботний вечер и чудесный воскресный день.
Я отворила дверь. Меня поразил чужой запах сапог, табака.
Маруся сидела среди полного разгрома и рассказывала детям сказку. Груды книг и рукописей валялись на полу. Шкафы были открыты, и оттуда торчало всунутое наспех белье. Я ничего не поняла, мне даже в голову не пришло ни одной мысли, только стало страшно, предчувствие несчастья оледенило душу. Маруся встала и тихим, странным голосом сказала:
Лубянская тюрьма
Камера во внутренней тюрьме на Лубянке напоминала номер гостиницы. Натертый паркет. Большое окно. Пять кроватей заняты, шестая — пустая. Но окно забрано щитом. В углу параша. В двери прорезано окошечко и глазок.
Ввели меня ночью, когда в камере все спали. Мне указали кровать. Лечь на нее казалось мне столь же немыслимым, как уснуть на раскаленной плите. Мне хотелось скорее поговорить с соседками, узнать от них, как проходит следствие, что мне предстоит. Я еще не научилась терпеть молча. Никто ко мне не обратился, все повернулись к стене от света и продолжали спать. Я сидела на постели, а ночь тянулась, а сердце разрывалось…
До подъема было два часа, но я их никогда не забуду.
Наконец в шесть часов в дверь стукнули: подъем.
Я вскочила уверенная, что меня сегодня же вызовут, все объяснится, я докажу, что я и мой муж не виноваты, я сумею убедить, что у меня нельзя отнять детей, что я чиста…
Следствие
Я просидела в ожидании первого допроса пять дней.
Наглядевшись и наслушавшись, я несколько потеряла оптимизм, с которым готовилась объяснить и доказать, что мой муж и я совершенно невиновны. Но все же я считала себя совсем другим человеком, чем мои соседки по камере, связанные с какими-то очень важными людьми, втянутые в политическую борьбу.
Я человек беспартийный, мой муж тоже, он занимается наукой. Может быть, и есть какой-то заговор, но почему я должна отвечать за него?
Я представила себе следователя, умного и тонкого, как Порфирий из «Преступления и наказания», я ставила себя на его место и была уверена, что в два счета поняла бы, кто передо мной находится, и немедленно отпустила бы такого человека на волю.
Наконец меня вызвали. Попала я к какому-то совсем не важному следователю, лет двадцати пяти. Кабинет был маленький, совсем не роскошный, наверное, днем здесь была канцелярия. В углу стояли две удочки, видно, мой следователь после ночной работы собирался ехать на рыбалку.
РАССКАЗЫ О МОЕЙ СЕМЬЕ
Борьба родных за моих детей
Я написала книгу воспоминаний «Путь», стремясь передать тяжесть судьбы моих сокамерниц, почти всех совершенно невиновных, попавших в страшные когти МГБ. Хотела донести до людей, разоблачить ложь, возводимую на людей с заткнутыми ртами. Как мне удалось это сделать, судить читателю.
Перечитывая написанное, я вдруг поняла, что почти ничего не сказала об одной судьбе. Это судьба моей семьи, ее многолетняя борьба за меня, преодоление страха тоже попасть за решетку. А сколько было таких семей! Сколько матерей проводили дни в огромных очередях за справками и с передачами! В очередях к важным чиновникам, умоляя о пересмотре дел их детей! Сколько бабушек и дедушек, зная об ужасных условиях в детдомах для детей «врагов народа», мучились, не имея возможности помочь внукам! Сколько делились последним куском хлеба, посылая посылки в лагеря!
Об этой борьбе я хочу рассказать на примере моей семьи.
Когда в 1936 году меня и мужа арестовали, у нас оставались две большие хорошие комнаты в коммунальной квартире. Детям было шесть и четыре года. Мама слышала, что детей арестованных забирают в детские дома, а их квартиры отдают энкаведешникам. И первой заботой моих родителей стало спасение детей. Маме очень быстро удалось обменять две наши комнаты на одну одиннадцатиметровую в большой коммунальной квартире на Петровке, где жили мои родители и сестра Елена с сыном.
Детей прописали, комната, принадлежащая им, была незавидна, и мама немного успокоилась, переключив всю свою энергию на хлопоты за меня. Но увы! В один страшный день пришли трое мужчин, и старший спросил:
Елена Львовна Слиозберг
Старшая моя сестра Елена стала матерью для моих детей. Когда через десять лет я приехала в Москву, в ее отношении к своему сыну я не могла заметить ни грана преимущества, она любила их одинаково. Отношение к моим еще окрашивалось жалостью и страхом — вдруг с ними что-нибудь случится, как я это переживу.
Сын Елены Дима был на десять лет старше моих детей. Добрый по природе мальчик, он впитал царившую в семье любовь к детям и относился к ним, как к родным брату и сестре. Елена мне рассказывала, что Диме в школе давали на завтрак две конфетки. Он всегда приносил их детям. Елена ему как-то сказала: «Димочка, ты бы сам съел хоть раз эти конфетки, ведь все вокруг едят, тебе, наверное, очень хочется».
«Нет, мама, ведь они маленькие, им еще больше хочется!»
Я очень люблю своего племянника, но к обычной любви примешивается у меня чувство глубокой благодарности — его любовь и жалость к моим детям, эти конфетки я не забуду никогда.
Сестра Полина тоже прекрасно относилась к моим детям. В течение десяти лет она два раза в год (в дни рождения детей) посылала им по почте посылки, на которых было написано: «От мамы». Один раз дочь написала мне в лагерь: «Мама, как ты догадалась, что я мечтаю о кроватке для куклы? Ты мне прислала точно такую, как я хотела! Спасибо!»
Дети
Мне восемьдесят восемь лет. Прошло более полувека с тех пор, когда в 1936 году жизнь моя была разбита. Я прошла весь круг тюрем, лагерей, ссылок.
Я очень рада, что написала о пережитом под живым впечатлением, начав писать еще в 1946 году, освободившись после первого ареста, отсидев в тюрьмах и лагерях восемь лет и проведя два года без права выезда на Колыме. Писала я ночами, дрожа от страха — ведь при освобождении с нас брали подписку о неразглашении. Сейчас написать так я уже не смогла бы, ведь даже самые яркие переживания с годами блекнут. Я, конечно, вспоминаю о Колыме, пятидесятиградусных морозах, голоде, непосильном труде (я ведь проработала четыре года на лесоповале на Колыме!).
Но одно — живо, и до сих пор не затухает боль при воспоминании. Дети!
Когда меня арестовали, сыну было шесть лет, дочке — четыре.
В тюрьме я плохо спала. Измученная за день, я часов в двенадцать засыпала и почти всегда видела во сне детей. Играла с ними. Целовала их ножки, шейки, головки… В четыре часа я просыпалась, как от укола в сердце — ведь у меня отняли моих детей, может быть, я их уже никогда не увижу!
Юдель Рувимович Закгейм
Я написала почти обо всем, что видела, что пережила. Почти. Но я не написала об одном, о своем муже. Как только начинала писать — сердце разрывалось. Думала: «Потом напишу, сейчас не о таком больном…»
Недавно по телевизору я увидела свалку останков (кладбищем это не назовешь). Это были убитые заключенные, «враги народа»… И вдруг показывавший поднял один череп. Голый череп с круглой дыркой во лбу над глазом. Мне показалось, что это череп моего мужа. Всю ночь я не могла спать. Перед глазами стоял муж с пулевой раной во лбу.
Сейчас уже почти никого не осталось в живых, кто знал бы его! Кроме меня. Я все откладывала воспоминания, защищалась от них. Больше откладывать нельзя. Мне уже 88 лет, если я не напишу о нем — не напишет никто.
Но сердце-то разрывается! Пусть рвется. Я начинаю писать.
Юдель родился в 1898 году в очень религиозной семье в городе Витебске. В доме говорили только по-еврейски. Учиться мальчика отдали в еврейскую школу, ведь в гимназии по субботам надо было писать, а это большой грех. Однако кто-то из учителей оценил большие способности мальчика и уговорил отца после окончания школы отдать сына в гимназию.
Происхождение одной фамилии
Мой свекор Рувим Евсеевич Закгейм был молчаливый еврей, погруженный в священные книги. Иногда он шумно спорил по-древнееврейски с какими-то стариками. Спор касался различных толкований Талмуда и горячо волновал вот уже несколько тысяч лет талмудистов, живущих в своем особом мире, очень далеком от вопросов повседневности.
Один раз я спросила:
— Почему вы дали своему сыну (моему мужу) имя Иуда?
— А что, оно тебе не нравится?
— Оно связано с предательством.