Роман «Бегство» — вторая книга трилогии известного русского писателя-эмигранта Марка Алданова «Ключ» — «Бегство» — «Пещера». В центре повествования — контрреволюционный заговор 1918 года, его провал и вынужденное бегство заговорщиков за пределы России.
Предисловие
Критики называли «Ключ» — «Бегство» историческим романом. Думаю, что это неверно. Во всяком случае, мой замысел был иной: на фоне перешедших в историю событий только проявляются характеры людей.
Возьму для примера главы «Бегства», действие которых происходит в Киеве. Едва ли нужно объяснять, что если б я хотел подойти к украинским событиям в качестве исторического романиста, — я очень расширил бы эти главы и построил бы их совершенно иначе. В действительности, моей целью, конечно, не была картина большого и разнородного движения, в котором принимало участие много достойных людей. Мне важно было лишь выяснить, как поведут себя в связи с событиями на Украине некоторые действующие лица романа, оказавшиеся в 1918 году в Киеве.
С гораздо большим правом можно было бы сказать, что я подошел, как исторический романист, к большевизму. Однако и здесь меня меньше интересовали события, чем люди и символы, — очень внимательный читатель заметит и то, что их связывает с моей исторической тетралогией.
К людям «Ключа» — «Бегства» я, быть может, вернусь.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Между двойными стеклами окон осенью не положили ваты, не поставили стаканчиков с серной кислотой. Паркетов не натирали три месяца, субботних уборок не делали. Но работы у Маруси было больше, чем прежде. После смерти барыни горничная ушла, и Маруся осталась у Яценко одной прислугой. Доходы ее от этого не увеличились; на чай теперь почти никто не оставлял; в передней, уходя, гости надевали шубы без помощи Маруси и, стараясь на нее не глядеть, смущенно выходили на улицу. Маруся у дверей строго-пристально на них смотрела, впрочем, больше потому, что этого требовал профессиональный долг. В действительности чувства ее были сложные: ей и жалко было господ, но было и приятно, что все они разорились. Такое же чувство, только еще более тонкое, Маруся испытывала и в отношении Николая Петровича. Соболезнование в ней преобладало: она искренно любила барина, Витю и заливалась непритворными слезами, когда от новой болезни, называвшейся испанкой, скоропостижно умерла Наталья Михайловна (хоть ее прислуга любила значительно меньше). Тем не менее Маруся говорила теперь с Николаем Петровичем грубовато-фамильярным тоном, который прежде был бы невозможен. Жалованья ей давно не платили. Питались они все хуже. Съестные припасы трудно было доставать в Петербурге и за большие деньги, а у них в доме денег было очень мало. Витя завтракал в училище, обедал и жил у Кременецких, которые на время взяли его к себе после смерти Натальи Михайловны. Николай Петрович был теперь ко всему равнодушен. Вид у него был ужасный, — все к нему приходившие говорили это в один голос, чувствуя, что такие слова приятны Николаю Петровичу.
Об ужасном виде Яценко в этот темный зимний день сказал с силой, точно требуя каких-то выводов из своих слов и соответственных действий, Владимир Иванович Артамонов, забежавший к ним на минуту. В ту зиму 1917—18 гг. люди не просто приходили друг к другу в гости, а забегали на минуту, о чем тотчас, еще в передней, предупреждали, как бы успокаивая хозяев. Это нисколько не мешало оставаться долго, до позднего вечера: делать всем было нечего. Впрочем, и поздний вечер теперь наступал в десять или в одиннадцать. Прежде в эти часы настоящие петербуржцы еще подумывали у себя дома, не пойти ли попозднее куда-нибудь скоротать вечерок. Теперь после полуночи выходить на улицу было неприятно: из уст в уста ежедневно передавались рассказы о ночных нападениях и грабежах в лучших частях города.
Приятели часто бывали у Яценко. Дома никому не сиделось, а к Николаю Петровичу ходить было естественно, никакого предлога не требовалось: приходили его развлекать после случившегося с ним тяжкого несчастья. «Да, доброе дело посидеть с ним, хотя, знаете, бывает и тяжело, — говорили друзья, — ведь совсем разбитый конченый человек…» Развлекали Яценко по-разному: одни старались разговаривать о посторонних предметах, другие, напротив, умышленно говорили о покойной Наталье Михайловне и, в отсутствие Николая Петровича, доказывали, что именно так и нужно поступать: «Что ж с ним о политике разговаривать, это фальшь: у него ведь только покойница на уме и, наверное, ему гораздо приятнее, когда говорят о ней».
Впрочем и те, которые так думали, скоро с воспоминаний о Наталье Михайловне переходили на другой предмет, единственно всех тогда занимавший: говорили о том, что надо уезжать, что «быть Петербургу пусту» (кто-то разыскал и пустил это старинное предсказание), и сообщали новые слухи о
— А вот, помяните мое слово, дражайший Семен Сидорович, больше двух месяцев они не продержатся, — горячо говорил Артамонов Кременецкому, тоже зашедшему проведать Николая Петровича. — Два месяца и каюк, попомните мои слова!
II
Николай Петрович тотчас после февральской революции был назначен по своему ведомству на видную должность четвертого класса. Быстрый скачок по службе его смутил, — особенно неловко было перед старыми сослуживцами. Но в ту пору посыпалось очень много самых неожиданных назначений, и скрытое раздражение против адвокатов, сразу захвативших самые видные посты, было столь велико среди деятелей суда, что свой человек, хотя бы получивший необычное повышение, почти не вызывал недовольства. Никто вдобавок не мог обвинить Яценко в подлаживаньи к новому правительству: его давняя репутация либерала была всем известна.
Октябрьский переворот положил конец службе Яценко. С этим событием почти совпала по времени смерть Натальи Михайловны. Таким образом сразу разбилась и личная жизнь Николая Петровича, и жизнь внешняя, налаженная двадцатипятилетней привычкой.
Яценко проводил дома почти весь день. Хуже всего было по утрам: он просыпался в восьмом часу с чувством нестерпимой, смертельной тоски. Днем, после обеда, приходил Витя, потом являлись гости. Длинное утро было нечем заполнить. Николай Петрович много читал, преимущественно философские книги.
Вскоре после октябрьской революции ему пришлось продать часть библиотеки: книжный кооператив любителей взялся ее продать на выгодных условиях. Прежде расстаться с книгами было бы для Николая Петровича делом немыслимым. Теперь это сошло много легче, — чуть неловко было перед Марусей и перед теми знакомыми, которые находились в лучших условиях. Откладывая в ящик толстые томы Чичерина, Градовского, Соловьева, Николай Петрович припоминал, когда и где он приобретал эти книги, как заботливо отдавал их в прочный полукожаный «с углами» переплет; он прежде надеялся, что книги эти будет когда-либо читать и Витя. Николай Петрович снимал книги с полок и заботливо укладывал их в ящик, подбирая сходные по формату томы. В правом углу ящика между двумя горками образовался глубокий провал, пригодный для книг большого формата. Яценко рассеянно окинул взором полки, подыскивая, что бы такое сюда положить. По размеру очень подходили тома «Handwörterbuch der Staatswissenschaften»
III
Семен Исидорович с некоторой растерянностью отнесся к помолвке своей дочери: уж очень было странно, что Муся выходит замуж за английского офицера. Осложнялось дело еще и денежным вопросом. О приданом Муси теперь говорить было, затруднительно. Состояние Кременецкого было вложено в государственные бумаги и в акции надежных частных предприятий. Еще год тому назад близкие люди знали, что Мусе назначено в приданое не менее ста тысяч рублей, скорее сто пятьдесят тысяч, а если потребуется, то и все двести. В 1917 году эти цифры потеряли прежнюю внушительность. За доллар приходилось платить пять думских рублей. Никто не сомневался, что столь чудовищный курс не может продержаться долго. Однако именно теперь, как раз тогда, когда было нужно, приданое Муси выражалось в иностранной валюте невзрачной, неприятно звучащей суммой, — как назло, в Англии была такая крупная валютная единица. После октябрьского переворота дело стало еще сложнее. Правда, Семену Исидоровичу незадолго до восстания большевиков удалось, при любезном посредстве Нещеретова, перевести часть состояния в Швецию.
Жизнь Семена Исидоровича шла (хоть он об этом никогда не думал) по двум главным, параллельным линиям: по линии идейно-общественной и по линии материальных интересов. Кременецкий пользовался в делах репутацией человека безукоризненного. Однако свои интересы он всегда умел отстаивать и ограждать превосходно. Так, разговаривая с богатыми клиентами, из которых иные были связаны с ним и по общественной работе, Семен Исидирович очень легко, без всякого видимого усилия, даже почти бессознательно, переходил с одной линии на другую, если беседа вдруг перескакивала с общих вопросов на дела. Линии эти скреститься не могли: то, что Кременецкий иногда со вздохом называл своим «общественно-политическим служением», никак не мешало ему брать с богатого клиента максимальный гонорар, который клиент мог заплатить по роду дела, по своему состоянию и по своему характеру. Не мешало оно Семену Исидоровичу и получать по льготной цене разные учредительские или другие паи в предприятиях его богатых клиентов. В связи с войной прежде строго параллельные линии грозили скреститься. В первые годы войны в обществе относились несочувственно к переводу денег в нейтральные страны; да это было и запрещено. Однако по мере того, как шли события, Семен Исидорович задумывался: переводить деньги за границу было неловко (впрочем, делалось это в секрете); но и оставаться без средств до той поры, пока доллар не будет снова стоить два рубля, Семену Исидоровичу не улыбалось. Летом 1917 года Нещеретов предложил ему комбинацию, при помощи которой, без серьезного нарушения закона, можно было перевести деньги в шведский банк. Семен Исидорович высказал сомнение, — допустимо ли это по соображениям политическим. Нещеретов вытаращил глаза и с беспокойным любопытством подумал, что, вероятно, Кременецкий имеет возможность переводить деньги за границу по лучшему курсу.
В сентябре сомнения Семена Исидоровича рассеялись: у него была семья. Сумму денег он перевел довольно порядочную, однако выкроить из нее приданое для Муси было трудно. Семен Исидорович вздохнул свободнее, когда жених его дочери как-то в разговоре дал понять, что ему ничего не нужно. Из того же разговора выяснилось, что Клервилль, будучи лично человеком не очень богатым, должен со временем получить наследство от чудачки-тетки, у которой было восемь тысяч фунтов годового дохода. Это сообщение чрезвычайно порадовало Кременецких. Семен Исидорович увидел в нем что-то английское: в его кругу никто не получал наследства от теток, — все имели детей, жен, мужей. Нечто приятно-английское было и в определенности самой цифры, — восемь тысяч фунтов в год: в Петербурге большинство богатых людей никак не могло бы назвать цифру своего дохода: один год — шальные деньги, другой — сидишь с чистым убытком. Кременецкие с ласково-сочувственными улыбками слушали рассказы майора о причудах старой тетки. Выяснилось, что ей семьдесят два года: это тоже было хорошо. Был разговор о деньгах и вечером в спальне Кременецких.
— Он прекрасно понимает, что ты не обидишь Мусю, — говорила мужу Тамара Матвеевна, зная, как ему неприятно отсутствие приданого у дочери. — Рано или поздно все ей достанется, мы с собой не унесем… Все говорят, что за Заем Свободы уж всякое правительство заплатит полным рублем. И потом акции банков, ведь это все равно, что золото!
— Конечно… Нет, это прекраснейший человек, из самого лучшего общества, и джентльмен с головы до пят! — бодро говорил Семен Исидорович. — Муся будет с ним очень счастлива…
IV
Свадьба Муси была отложена на неопределенное время, что очень волновало Мусю. Она по-прежнему была влюблена в Клервилля. Тем не менее ей порою было с ним трудно и даже скучно. Приходилось подыскивать темы для разговора. Этого с Мусей никогда не бывало: она со всеми говорила, как Бог на душу положит, и всегда выходило отлично, — по крайней мере так казалось и ей, и ее друзьям.
В мире внешнем от того, что все называли блестящей победой Муси, оставались уже привычные радости: так, Глафира Генриховна лишний раз пожелтела, когда ей сказали, что Клервилль единственный наследник 72-летней богачки-тетки. «Это, конечно, приятно, но я все-таки не могу прожить жизнь назло Глаше», — говорила себе Муся. Из-за войны и политических событий почти не было приготовлений к свадьбе, подарков, заказов, скрашивающих жизнь и убивающих время. В мире же внутреннем над основой влюбленности (часто не менее страстной, чем прежде) у Муси росли неожиданные чувства. Спокойного уверенного счастья не было. Ей трудно было бы себе сознаться, что в ее сложных чувстах над всем преобладал страх, — страх перед тем неизвестным, что ее ждало.
— Когда же «enfin seuls»?
[4]
— ядовито спрашивала Глаша.
Муся смущенно смеялась.
— На следующий день приходи за интервью, — говорила она как бы небрежно и тотчас меняла разговор. Об «enfin seuls» Муся думала дни и ночи. Бывали минуты, когда ей хотелось, чтобы брак ее расстроился, но расстроился сам собою, лишь бы не по ее собственной воле. «Пусть все будет и дальше как было до сих пор!» — иногда со страхом и отчаяньем говорила себе Муся, забывая, как прежде тяготилась своей беззаботной жизнью. Это настроение быстро проходило — Муся сама себя ругала «неврастеничкой» и «психопаткой». «Но ведь я
была
влюблена?» — спрашивала себя Муся и с ужасом себя ловила на этом «была». «Да нет же, и теперь все как раньше», — решительно твердила она. Все и в самом деле было как раньше, однако не совсем как раньше. Сомнения в успехе рассеялись, дело было закреплено. Клервилль стал как бы ее собственностью. Теперь надо было научиться тому, как с этой собственностью обращаться.
V
Особняк Горенского на Галерной улице был вскоре после октябрьского переворота захвачен для какого-то народного клуба, и князь остался без квартиры. Такая же участь постигла доктора Брауна: гостиница «Палас» была реквизирована большевиками. По случайности, Браун и Горенский очутились в одном доме: им обоим предложил гостеприимство Аркадий Нещеретов. По столице ходили слухи, что во все слишком просторные квартиры будут вселены большевики, и богатые петербуржцы старались заблаговременно поселить у себя приличных людей.
Дом Нещеретова был вначале только взят на учет. Контора в первом этаже продолжала работать, но работала она очень плохо, — «на холостом ходу», как говорил хозяин. Поддерживались некоторые старые дела, однако и они чахли с каждым днем. Большинство служащих уже было уволено.
Нещеретов при Временном правительстве стал ликвидировать свои многочисленные предприятия. Дела тогда еще кое-как можно было вести, но они больше не доставляли ему удовольствия. Все стало непрочно. Хозяин не был хозяином, закон не был законом, контракт не был контрактом, рубль не был рублем. Не доставляла прежнего удовольствия и самая нажива. Исчезло все то, о чем прежде мало думал заваленный работой Нещеретов и что само собой должно было к нему прийти рано или поздно: чины, ордена, придворное звание, Государственный Совет. В марте люди, захлебываясь от искреннего или деланного восторга, повторяли, что жизнь стала сказочно-прекрасной. Для Нещеретова же она с первых дней революции стала серой и неинтересной. Тонкий инстинкт подсказывал ему, что надо возможно скорее переводить капиталы за границу, — и он это делал. Имел он возможность уехать за границу и сам. Но Нещеретов кровной любовью любил Россию, не представлял себе жизни на чужой земле и в глубине души предполагал, что все поправится. Как все могло бы поправиться, об этом он не думал, и уж совсем не находил, что улучшение дел в какой бы то ни было мере могло зависеть от него самого. Наведение порядка было чужим делом. А так как люди, им занимавшиеся, явно его не выполняли, то Нещеретов с лета 1917 года усвоил весело безнадежный иронический тон, точно все происходившее доставляло ему большое удовольствие. Он любил рассказывать о происходивших событиях. Говорил он хорошо, но, как большинство хороших рассказчиков, слишком пространно и потому несколько утомительно. Вежливый князь слушал его с повисшей на лице слабой улыбкой усталости. Браун обычно вовсе не слушал.
Деньги Нещеретов переводил за границу безостановочно на свое имя. Собственно, деньги эти принадлежали не ему, а банку и акционерным предприятиям, которыми он руководил. Люди, осведомленные о переводных операциях Нещеретова, в недоумении пожимали плечами, а старый финансист, его давний недоброжелатель, с подчеркнутым, преувеличенным негодованием говорил всем по секрету, что этот блеффер должен неминуемо кончить арестантскими отделениями. Однако при ближайшем рассмотрении оказывалось, что Нещеретов ничего явно противозаконного не делал. «Комар носу не подточит», — энергично утверждал один из ближайших помощников Аркадия Николаевича.
Вскоре после октябрьского переворота в контору Нещеретова явились комиссары для ревизии дел. В отличие от других банкиров, он встретил комиссаров очень любезно, с тем же весело-безнадежным видом, сам предложил взглянуть на книги и показал целую гору книг, в которых разобраться было, очевидно, невозможно. В течение двух часов, угощая гостей чаем и папиросами, он объяснял им значение своих дел и, под конец беседы, получил от комиссаров свидетельство о том, что в делах гражданина Нещеретова все оказалось в полном порядке. В конторе после этого почти ничего не изменилось; лишь процесс перевода денег в Швецию еще несколько ускорился.