«…У гр. Л.Н. Толстого есть своя постоянная, предвзятая идея, как увидим ниже, но способы проводить эту идею в литературу, относиться к ней и выражать ее до того разнятся с обыкновенными приемами деловой беллетристики, что искать какой-либо солидарности или родственности между двумя романами литературного производства было бы совершенно напрасным делом.
С именем Толстого (Л.Н.) связывается представление о писателе, который обладает даром чрезвычайно тонкого анализа помыслов и душевных движений человека и который употребляет этот дар на преследование всего того, что ему кажется искусственным, ложным и условным в цивилизованном обществе…»
Павел Васильевич Анненков
Граф Л.Н. Толстой
I
Недавно мы имели случай говорить об одном из представителей деловой беллетристики, Н. Щедрине, и заметить, что он до излишества предается искушению растолковывать читателю каждое явление и каждый производимый им факт с одной постоянной точки зрения, на которой он незыблемо утвердился. Иначе поступает писатель, имеющий подобную же любимую, неподвижную точку зрения, но обладающий сильными художническими средствами. У гр. Л.Н. Толстого есть своя постоянная, предвзятая идея, как увидим ниже, но способы проводить эту идею в литературу, относиться к ней и выражать ее до того разнятся с обыкновенными приемами деловой беллетристики, что искать какой-либо солидарности или родственности между двумя романами литературного производства было бы совершенно напрасным делом.
С именем Толстого (Л.Н.) связывается представление о писателе, который обладает даром чрезвычайно тонкого анализа помыслов и душевных движений человека и который употребляет этот дар на преследование всего того, что ему кажется искусственным, ложным и условным в
цивилизованном
обществе. Сомнение относительно искренности и достоинства большей части побуждений и чувств так называемого образованного человека на Руси вместе с искусством передает нравственные кризисы, которые навещают его постоянно, составляет отличительную черту в творчестве нашего автора. Еще в первых своих произведениях: «Детство» и «Отрочество» – Толстой уже был психологом и скептиком; он уже и тогда показал публике, до чего может идти острый психический анализ, опирающийся на сомнение в человеческой природе, которая испорчена прикосновением цивилизации. Взрослые, уже кончившие полный курс извращенья своих естественных чувств и наклонностей, и молодые их отпрыски, только еще начинающие эту науку извращенья, одинаково подпали его исследованиям, разумеется, в меру успехов, полученных ими на поприще скрытности, лицемерной сдержанности и разладицы между настоящим чувством и чувством выражаемым. Он проникал, не разбирая пола и возраста, до дна тех кокетливых и наружно-благообразных душевных порывов человека, которые покрывают другой, тайный мир его ощущений и мыслей, исполненный страшилищ или, по крайней мере, карикатур и пародий на то, что вышло к свету, на фразу, идею, слезу и проч. Тогда еще публика не угадала настоящих поводов автора к этому разоблачению, да и он сам вряд ли ясно сознавал их, следуя только инстинктивно побуждениям своего таланта. Без всякого дальновидного расчета или намерения, он и скрыл их, выдвинув на первый план жизнь богатого дворянского дома, проникнутую чувством семейности, живые, милые лица детей и подростков, которым их почтенные родные служат как бы массивной оттеняющей рамой, и окружив еще всю эту картину разнообразными явлениями природы, сценами народного и домашнего быта. И впоследствии анализ Толстого никогда не выражался сухо, сам для себя или при помощи нарочно приготовленных для него типов (за исключением одного или двух неудачных соображений вроде «Люцерна»): наоборот, анализ его всего более нуждается в полной жизни, хорошо растет только промеж разнообразия форм, в среде свободных людских отношений и при оригинальных личностях, раздражающих и вызывающих его. Он тогда прививается к ним с цепкостью лианы, но надо было несколько времени для того, чтоб настоящие свойства этого анализа уяснились как самому автору, так и его читателям. Только в последнее время Толстой сам откровенно выдал себя за скептика и гонителя не только
Но идея об естественности и природе как критериумах истины – не новость в русской литературе, даже просто в образованном нашем обществе, – только они понимали ее различно. Русская литература всегда относилась к ней чрезвычайно отвлеченно, что можно видеть, например, из гениального очерка Пушкина «Цыгане», где Алеко есть воображаемое лицо, не принадлежащее никакой стране и олицетворяющее, подобно Манфреду, права гордой, непокорной мысли, где сами цыгане возведены лирическим вдохновением до идеала свободного, бродящего племени, мало отвечающего действительности. Но для Пушкина так и надо было, потому что задача его состояла не в изображении известного быта или известного развития, а только в поэтическом воспроизведении одного из тех отчаянных порывов души, которыми могли быть одержимы усталые и обманутые люди современной ему эпохи. По таким же или однородным причинам идея эта выражается отвлеченно и в деятельности Лермонтова. Все его Мцыри, демоны – дикие и своевольные характеры, находящие только в самих себе законы для своего образа действий, очень прилично связаны с бытом и преданиями Кавказа, но выражают совсем не действительный Кавказ, а политико-философское содержание авторской фантазии, силу и сущность известного поэтического созерцания. Фантазия Пушкина и Лермонтова, как хотите, связана с действительностью и может быть понята за ее отражение, но только в том смысле, что сама есть произведение своей нервически-раздражительной и беспомощной эпохи, от нее отродилась. Что касается до общества, то идея эта, подхваченная у Руссо, осуществлялась у нас разными курьезными личностями не иначе, как в цинических проделках, ползании на четвереньках и тому подобных упражнениях, причем однако же личности не забывали своих политических прав, управляли людьми и бесчинствовали над ними, по крайней мере, столько же, сколько и над собой. Возвращаясь к литературной судьбе идеи, мы находим, что у Толстого она впервые низведена в реальный мир и от реального мира уже получила все черты и краски, посредством которых выражается писателем. Воплощение идеи у Толстого разнообразно, но постоянно и беспрерывно. Идея глядит отовсюду в его произведениях. Она уполномочивает его живописать природу, метель, например, как действующее лицо, и смело говорить о впечатлениях дерева, подсекаемого топором и о веренице мыслей и представлений, которые носятся в замирающем мозгу человека, раненого насмерть; она подсказывает его поэтические отступления и его философские размышления о жизни и о морали; она стоит невидимо за всеми видами и формами его творчества и составляет именно тот ключ, который необходим для разбора и правильного их понимания. Мы повторим только сказанное, если прибавим, что Толстой в ней и почерпает силу для того острого разложения самых тонких душевных ощущений, которое нас удивляет в его картинах из семейного и общественного быта.
Мы поставлены в необходимость сказать при этом несколько слов и о педагогической деятельности Толстого, так как, по нашему мнению, она есть не более и не менее, как новый вид его художнического творчества. Разница может состоять в том, что страстное искание естественных сил и свежих зародышей ума и чувства перенесены здесь на практическую почву, на живое лицо из обширной области фантазии, в которой подвизались доселе. Толстой относится к ребенку своей знаменитой школы с теми же требованиями, как к воображаемым лицам своих произведений и к окружающему миру вообще. Он и за учительским столом такой же психолог, зоркий наблюдатель и фантастический адепт своей веры в красоту и истину всего прирожденного, как и за письменным. Материал для работы изменился, но сама работа не изменилась – только анализ его приобрел уже положительный характер вместо прежнего отрицательного. Анализ Толстого уже не обличает ребенка: он прославляет его. Иначе и быть не могло. Крестьянский мальчик уже тем самым, что принадлежал к простому, неиспорченному быту, становился
Нам совершенно понятно, например, отчего Толстой так решительно и беспощадно преследует в своем журнале всякую мысль о