Мотя

Арев Андрей

1. Либерея

-3

Моте было холодно. Стоять одной на февральском ветру в коричневой школьной форме с черным фартуком, белыми манжетами и воротничком, белых гольфах и туфельках, не зная, куда идти, потому что ты умерла, кровь твоя свернулась и уже не сочится из дырки в виске — стоять так не только холодно, а еще и тоскливо. Мотя раскачивается и напевает, чуть шевеля сиреневыми губами: «… по головке гладит, черствый пряничек дает…». Её похоронили неправильно, не отрубив кистей рук, ступней и не отделив головы, поэтому ночью, почувствовав тяжесть на груди, Мотя выкопалась, плача и размазывая слезы, смешанные с землей, и вытирая их красным шелковым галстуком. Теперь она стояла у стеклянной витрины «Лакомки» и смотрела на красивую выпечку, любуясь и не понимая, почему ей не хочется сладкого. Что–то тяжелое медленно толкалось внутри, в правом боку, заставляя двигаться, двигаться не хотелось, а хотелось заползти куда–нибудь, сжать ноги вместе до боли, свернуться калачиком и оцепенеть, не обращая внимания на пропитанное мочой и кровью белье, схватившееся на морозе коркой…

1

Когда холодно, за 30, и такая погода держится недели две — время начинает замерзать. Сначала вымерзает лишняя влага из настоящего, и дни, плотно сбитые, как мячи для пионербола, пугающе быстро, с легким хлопком меняют друг друга. Потом замерзает прошлое, сначала створаживается в подобие холодца, который вполне себе можно резать ножом, а затем становится более плотным, как рахат–лукум, и таким же белесым. Дни, не насыщенные событиями, замерзают в лед, прозрачный или цвета бульона. И тогда их можно увидеть сложенными в сенях, вместе с намороженными плитками молока, пельменями, колобками фарша и квашеной капустой. Конторские приносят его на работу, и часов в 10 утра раздается клич: Девки, айдате чай с яблоками пить!

Задастые пятидесятилетние «девки» крошат в чай яблоки, кусочки замороженного прошлого, достают домашнее варенье из лесной клубники — и сутки их удлиняются на пару часов.… А еще в лед замерзают дни, не наполненные ничем, кроме какого–либо чувства — счастья или там, любви. Получается такой радужный лед, его можно наколоть на этакие небольшие монпансьешки, и рассасывать весь день. Челюсть немеет, во рту остается неуловимое послевкусие — невозможно понять, чем ты тогда был так счастлив или, вот, любил же — а сейчас что? Но все равно, приятно — как после хорошего, красивого сна, который не можешь вспомнить, и пока вспоминаешь — все исчезает.

2

Мотя жила в маленьком городке, настолько маленьком, что на окраине он уверенно превращался в деревню — совсем недалеко от центра по утрам орали петухи, пахло хлевом, а зимой можно было видеть, как трактор затаскивает в чей–то двор смётанный на березу стог сена. Население окрестностей Эмска состояло, в основном, из скроенных по одному лекалу сухоньких мужичков, лысоватых и рыжеусых, одетых вечно в теплые клетчатые рубахи, застиранные джинсы–варёнки и такие же жилеты, и здоровенных теток, которые были выше своих мужей на голову, и, кажется, так и родились в этих своих серых плащах и всепогодных галошах на босу ногу. Летом окраина торговала на городском рыночке сепарированными сливками, а зимой — копченым салом, хотя самые распространенные местные фамилии были как–то связаны с едой, вернее, с ее отсутствием: Худяков, Постовалов, Художитков, Баландин.

Жительствовала Мотя в кирпичной двухэтажке, забитой как барк капитана Хёрда грузом мороженого мяса и картошкой; мясо на балконах нагло тырили синички, а картошка в самодельных подвалах сморщенными кракенами тянула свои щупальца к свету. Дом вообще был похож почему–то на торговое судно, застрявшее в водорослевых покосах Саргассова моря, и давно переставшее дрейфовать. Команда постепенно спилась, обзавелась семьями, переженившись на местных русалках, которые быстро обабились, развешали из больших эмалированных тазов свежевыстиранные простыни и пододеяльники, и наплодили племя младое, незнакомое, сидевшее по подъездам с «Балканкой» и «Ягой» — Ангка в их глазах не то, чтобы не горела, а просто не была оплодотворена.

Старшее же поколение разными темпами уверенно двигалось к смерти — чаще всего, она приходила в виде сковородки жареных грибов, съеденных на ночь, и наутро самому человеку было не ясно, жив он или прикалывается, уходя серым осенним утром на работу в свою контору или на завод; на самом же деле, окружающие видели очередной никчемный труп, а мозг, обманутый грибами, плавно входил в русло посмертных мытарств, — и начиналось: какая–нибудь бухша никак не могла понять, почему она не может сдать отчет, а ведь уже конец месяца, почему на нее орет начальник, почему сын–оболтус снова проспал первый урок, а еще и месячные, и все это одновременно. Или там, знаешь, миома матки, а еще невыплата по кредиту и отправляют на маммографию в город с подозрением на онкологию. Такова была замысловатая осенняя смерть; еще была белая и искристая зимняя, наполненная запахами весенняя, и скучная, с мухами — летняя.

Мотя мало с кем общалась во дворе, разве что с дворником и его детьми. Дворник–татарин Фарид, который обычно молча сметал в кучу листья, либо скалывал гиреем лед, и приветствовал знакомых лишь кивая, к Моте почему–то чувствовал особое расположение, всегда улыбался при встрече и говорил, снимая шапку: здравствуй, девочка! Остальное время он мычал про себя какую–то песню, иногда останавливаясь чтобы, воздев указательный палец, произнести какое–нибудь дацзыбао на своём смешанном русско–татарском наречии, например: Мечетта никакой урыс сюзе булмасэн

У него была жена Фаина, тихая женщина с мягкой улыбкой, и двое сыновей — Уримка и Тумимка, лобастые погодки семи и восьми лет, вечно стриженые «под чубчик». Братья заболели Древним Египтом, когда валялись дома со свинкой, и теперь младший, Уримка, шастал по городу в поисках тюбиков от «Поморина» и «Мэри», чтобы замочить найденное в детской ванночке, затем разрезать бывший тюбик, прокатать на самодельных вальцах, и вогнать в установленный размер на гильотинке для фотографий — на нем была техническая сторона дела. Старший, сидя по–турецки где придется, чеканил на этих жестяных листах жизнь древнеегипетских богов, которые стояли в очередях за молоком, развешивали бельё и разбирались с мирозданием при помощи мастерка и нивелирной рейки: все во дворе знали, что, например, птицеголовых Ра и Монту звали как попугайчиков — Кеша и Гоша, а Сет носил имя соседской таксы Тильды — аналогично было и с остальными.

3

Сама Мотя даже не знала толком, как ее зовут. Мама Моти умерла родами: когда ее спросили, как назвать новорожденную, мама улыбнулась и ответила: Мотя.

«Хорошо–хршо. Хрш», — сказало мамино сердце, и остановилось. Папа называл Мотю «мое солнце», но он бывал дома редко, потому что все время пропадал в командировках, и воспитанием Моти занимались попеременно приходящие бабушки. Бабушка — папина мама называла Мотю Матильдой, говорила, что это имя переводится, как «опасная красота», и рассказывала о святой Матильде Рингельхаймской. Моте нравился перевод имени, но само имя напоминало о соседской таксе Тильде. Тильда была умной и доброй собакой, но Мотя, если и хотела быть каким–то животным, то никак не собакой, а тогда уж южным ктототамом, который живет в Амазонии, где тепло и мало людей.

Бабушка — мамина мама называла Мотю Матрёной, рассказывала о Матрёне Московской, которой слушался сам Сталин. Матрёной Мотя тоже быть не хотела, поэтому писала свое имя двумя арамейскими загогулинами — тау и мим. Арамейский она выучила по найденной в папином кабинете книге.

А с бабушками у нее не складывалось. Мамина мама постоянно приносила Моте просфоры, бормоча что–то про тело Христово, и пыталась запихнуть их Моте в рот — скушай, деточка. Маленькой Моте, смотревшей на распятье из глубины своего крохотного роста («госпоже Правой ноге…») телом Христовым представлялся почему–то только большой палец ноги, наверное, немытый и с толстым желтым ногтем, ее начинало мутить, и она убегала.

Папина мама вообще пугала Мотю. Она говорила, например: не будешь слушаться — превратишься в косулю, и таким же серым вьюжным днем в конце ноября за тобой приедут на УАЗике четыре пьяных клоуна, и ты будешь убегать, плача и сбивая ноги о наст, только хрен что у тебя получится; или: не будешь слушаться — придут китайцы и увезут тебя в свой специальный пластмассовый китай; или: не будешь слушаться — родишься лавровым деревом, и все будут бросать твои листья в суп.

4

В декабре Моте и позвонил тот самый Кока Смирнов.

— Здравствуй, Мотя, — важно сказал Кока.

— Здравствуй, Кока, — ответила Мотя, и хихикнула. Она так живо представила толстенького Коку, поправляющего свои круглые очки, и ведь, верно же, прежде чем позвонить, он непременно репетировал минут сорок, потому что был очень стеснительным.

На том конце провода замолчали.

— Ну же, Кока, что ты хотел мне сообщить? Я слушаю, — Мотя улыбалась, и так вся лучилась хорошим настроением, что Кока почти перестал стесняться, и сообщил, что в городской музей приезжает выставка — Детская Янтарная Комната.

2. Москва

7

Итак, пионеры решили не откладывать все в долгий ящик, и, воспользовавшись зимними каникулами, ехать в Москву, в библиотеку имени Ленина — узнать поподробнее о сердцах Кадмона, которые создал Агромаума. Ехать предстояло Коке и Моте, как более свободным, а Нюра оставалась «держать тыл».

На перроне Нюра поправила Коке шарф, сунула в руки Моте пакет с едой, еще раз проинструктировала друзей, как себя вести в поезде, что есть первым, чтобы не пропало, а что можно подержать подольше, сказала, чтобы обязательно позвонили, как доберутся, потом зашла в вагон, осмотрелась, любезно уступила Мотину нижнюю полку молодой маме с ребенком, похлопала Коку по спине, чмокнула в щеку Мотю, и ушла, подняв в прощальном приветствии кулачок — no pasaran.

Голос железной женщины в морозном вечернем воздухе сообщил об отправлении поезда, и посоветовал гражданам провожающим проверить, не остались ли у них билеты отъезжающих. Через минуту перрон медленно потек вдоль окон поезда, оставляя у себя тоненькую Нюрину фигурку. Ехать предстояло недолго — чуть больше суток и чуть меньше двух. Мотя и Кока поужинали жареной курицей, которая нашлась в Нюрином пакете, и болгарскими перцами в качестве салата, выпили чаю с железнодорожным сахаром, да и завалились спать. Кока сунул в настенную сеточку для вещей свой вечный томик «Острова сокровищ», туда же положил очки, свернулся калачиком — и уснул. Мотя повернулась на живот, разглядывая в окно проплывающие мимо огни, раздумывая, как хорошо засыпать под мерное покачивание и постукивание, и как хорошо, что полка верхняя, и запах креозота, и как она все это любит, поперебирала, как книги на развале, странные и забавные мысли, возникающие на грани сна и яви, и тоже, заснула.

Проснулись друзья к обеду. Доели курицу, выпили чаю с имбирем и вкуснющим кексом, испеченным Нюрой, познакомились с попутчиками — молодой мамой и ее сыном Нурсултаном, гудевшим как двигатель пластмассового танка, которым он путешествовал по столику, по обеим нижним полкам, по маминой «Анжелике — маркизе ангелов», по собственной голове — гудение танка, похожего на гибрид Чужого и Хищника иногда прекращалось, и тогда юный танкист пел песню собственного сочинения «Военная война начинайся!», поиграли в карты с солдатиком с верхней боковой — на его рыжей шинели красовались черные погоны и желтая буква Ф, полистали принесенные глухонемым календари и гороскопы, снова выпили чаю, да и забрались обратно на свои полки — Кока задремал за томиком «Острова», а Мотя занялась разглядыванием в узорах ламината багажной полки знаков руницы. «Кто Mannaz и Tiwaz не найдет — тот Ленина убьет», — бормотала она неслышно. М и Т нашлись почти сразу, увеличились, замерцали, закрутились — и Мотя провалилась в сон.

На ужин у них были яйца вкрутую и помидоры, ветчину, запаянную в вакуумную упаковку, по совету Нюры решили оставить на утро перед прибытием, чтобы выйти в Москву сытыми и полными сил, потому что неизвестно, когда и где доведется поесть.

8

Утренняя Москва встретила их суматохой Казанского вокзала, двуглавыми орлами, сжимающими в лапах рубиновые звезды, и желтым баннером над входом в метро «Комсомольская»: Всякий раз иди прямо, или вместо тебя под лучи Солнца выйдет то, что не должно ступать по земле.

Они доехали до станции «Библиотека имени Ленина», и вышли к своей цели. Потратив какое–то время на оформление читательских билетов, друзья окунулись в поиски с головой: Мотя искала любую литературу об Адаме Кадмоне, Кока шерстил географические справочники.

К вечеру, уставшие и голодные, они уныло сидели за столом с зеленой лампой. В зале больше никого не было, кроме взлохмаченного усатого старичка, строчившего что–то в ученической тетрадке. Урна рядом со старичком была забита скомканными листами — старичок исписывал лист, качал головой, выдирал его из тетради, и бросал в урну. Комкая лист, и начиная новый, старичок приборматывал что–то вроде:

— Нашел что–нибудь? — спросила Мотя.

9

— Как спалось? — приветствовала Мотя Коку, который уже дожидался в оговоренном месте, протирая платком очки.

— Нормально, — ответил Кока, — у меня шестиместный номер был. Кто–то храпел, но я устал, и сразу уснул.

— А у меня четырехместный. Одна девочка из Сибири страшилки рассказывала, про красную смерть. Красная подушка, красные шторы, еще что–то красное, скатерть, кажется…

— Секта бегунов? — спросил Кока.

— Ага. У нее родители из этой секты были, потом перековались.

10

На обитой нержавейкой двери был обычный электрозамок, Мотя набрала 25.11.38, и ребята вошли в помещение с низким сводчатым потолком, ярко освещенное помаргивающими люминесцентными лампами. Комнату перегораживал турникет и стеклянная с окошечком стена, за которой сидел читающий газету человек в монашеском балахоне крапового цвета, перепоясанном толстой васильковой веревкой. На стекле был нарисован глаз в треугольнике, под которым шла надпись: Magnus frater spectat te, и ниже, шрифтом помельче — Московское отделение Братства магнуситов, ЦАО.

Мотя поздоровалась и протянула в окошечко пропуск, который дал ей Тиц. Дежурный магнусит пропуск молча взял, крутанул рычажок полевого телефона ТА-57 и сказал в трубку: два–двенадцать. Положил трубку в гнездо, буркнул Моте: «Ждите», и снова уткнулся в газету.

Пока ждали, Мотя разглядывала комнату. Хотя, разглядывать там особо было нечего — видавший виды стол–тумба с телефонным аппаратом, в углу столик с электрическим чайником и стопкой сканвордов. Над ним — календарь–бегунок с пальмами. Под календарем — привинченный к стене вертикальный ящик со стоящим в нем АКМСУ.

Скучно.

Разве что странный портрет на стене, изображавший человека в форме генерального комиссара ГБ, но с лошадиной головой.

11

Поезд остановился в очередной раз, и они вышли из вагона на станции «Библиотека имени И.», железная тетенька сообщила, что следующая станция — Даерммуазуая, и поезд плавно исчез в темноте. Станция была такой же серой, только возле эскалатора стоял памятник Глебу Святославичу Суворову, лейтенанту МГБ, погибшему в боях с частями Советской Армии. Василькового цвета лейтенант попирал ногами человека в телогрейке и овчарку, сжимая в руках по пистолету Макарова, и зорко прищуривался в будущее. Сбоку в гильзе стояли две пластмассовых гвоздики с цветами из красной вощеной бумаги. Мотя и Кока поднялись на эскалаторе прямо к входу в библиотеку, над которым висел барельеф, изображающий самого И., закутанного в тогу и склонившегося над книгой. Тяжелые, с большими латунными ручками, двери библиотеки украшала стальная табличка — «ДСП библиотека имени И.».

И. был Адамом Ришоном, вместилищем всех советских душ, частных и общественных, юридических и физических, человеческих и животных. После смерти овечки Долли партия отказалась от идеи клонировать И., но тогда была клонирована его мумия. Она была создана гигантской, и, возвышаясь над трибуной Президиума во Дворце съездов, словно парила в своем алом гробу, нависая над залом и будто бы с хитрым прищуром разглядывая из–под прикрытых век лица сотен делегатов. Над мумией, золотом по бычьей крови, шла надпись — GBRVH.

После того, как стали появляться и другие партии — для каждой клонировалась новая мумия, поменьше. Когда мумии перестали помещаться в Мавзолее, то волевым решением их раздали по партиям, а Мавзолей закрыли куполом и загнали туда бригаду молдаван, которые поломали все перегородки из гипсокартона и содрали ламинат и линолеум, положенный в комнатках некоторых партий прямо на гранитный пол — теперь там лежала одна мумия, исходная. Многие, правда, сомневались в этом — поговаривали, будто Богданов—Малиновский слил кровь И. и загнал ее в какие–то фильтры в своем Институте, чтобы создать из нее спецгематоген, а Красин заморозил настоящее тело И., как сначала и планировалось, и оно хранится для будущего в неких подземных холодильниках под Тюменью. Тем более, что клонов делалось очень много, и все уже запутались. Специальный клон мумии был создан, например, для Новодворской — небольшой, с семилетнего ребенка ростом. А в девяностые кустари–кооператоры их чуть не в каждом дворе мастерили, был потом скандал с кыштымским карликом Алёшенькой…

ДСП библиотека имени И. была учреждена после того, как полные собрания сочинений И., напечатанные на всех языках мира, и собранные в Государственной библиотеке имени Ленина, начали мироточить. С некоторыми текстами так бывает. Тогда мироточащие книги были оцифрованы, и отправлены в библиотеку ДСП, созданную в секретном метро-2. Там же, в этой библиотеке, был сделан небольшой бассейн, куда стекало миро. В бассейне проходило омовение Генерального секретаря, а в годовщину революции — членов Президиума Верховного Совета. С оцифрованных копий напечатали книги, которые уже не мироточили, и отправили их в обычную, несекретную Ленинку.

Мотя толкнула двери, и они вошли в библиотеку.