Избыток подсознания

Асмус Екатерина

Неёлова Анна

Янова Елена

Екатерина Асмус

Екатерина Асмус

Чужие корни

Толпа серых с винтовками схлынула, как легкая волна. Грузовик с солдатней, набитой в кузов, вынесся из крепости. А генерал, в парадной белой форме с аксельбантами, остался лежать, словно тряпичная кукла, с вывернутой неестественно шеей, и — будто бы вылили сверху банку красного брусничного варенья — алые пятна на белом мундире растекаются, шевелят щупальцами, как медузы в море…

Нюточка на море была недавно и боялась там с медузами играть, — они такие же скользкие, как желе, но вовсе даже не красные, а просвечивают. Вздохнув, поковыряла пальчиком краску на большой дубовой оконной раме, покрутила латунный шпингалет. Затем опустила белую кружевную занавеску затейливого плетения. Пойти бы спросить у мамы, зачем на генерала банку варенья вылили, а — боязно, потому что приказано из детской не выходить и в окна не выглядывать. Но ведь скуууучнооо! Взрослые в последние дни говорят полушепотом и из дома — ни ногой. Потому что какая-то «леворюция». Так вроде бы. Нянечке Корине строго наказано: малышку из дома не выпускать. И вот грусти тут в одиночестве. Куклы хоть и нарядные, но надоели и вовсе глупые. А мебель в кукольном доме уже десять раз переставлена! Уютную детскую свою Нюточка любила. Но уже давно в гости никто не приходит, а одной играть — неинтересно. Спросить бы, когда же кончится она, эта «леворюция»! В прошлом году у малышей — кузенов Томиных — была корь. Их тоже никуда не отпускали, и к ним нельзя было. Целый месяц! Но потом зато устроили чудеснейший детский праздник ко дню ангела старшего братца Иленьки! В большом особняке на Фонтанке, в зимнем саду, была устроена настоящая Африка! Пальмы с бананами, ананасы, апельсиновые деревья в кадках и море невиданных цветов. А как пахли! Детям разрешили самим срывать плоды с деревьев! Потом играли в прятки. А потом было представление с настоящими артистами! Нюточке они очень понравились, особенно когда девочка, примерно ее возраста, танцевала танец ангела. Беленькая, хрупкая, вся в кисее словно ангелочек с рождественской елки!

На сладкое вынесли торт, высотой ровно с младшего Мишеньку Томина, а маменька тогда все бледнела да покашливала, а потом так посмотрела на папеньку, что тот покраснел…

А потом, дома, Нюта подслушала, что маменька плакала и сетовала, что за графа Томина замуж не вышла, — думала, папенька богаче будет.

Закон непротиворечия

Сегодня мне приснилась моя бабушка. Как наяву, я бежала к ней по деревенской дороге. Нет, бабушка моя никогда не была деревенской жительницей, просто каждое лето уезжала отдыхать в деревню — в одну и ту же, в один и тот же дом. Там были две песчаные (а еще раньше — глиняные) дороги, вокруг лес и рядом — озеро. А домишко — развалюшка такая деревянная с примастряченным позже крылечком, с палисадничком, где все сплошь бурьяном заросло, а у забора — береза и рябина.

И вот бегу я к бабушке, за руку с какой-то деревенской подружкой, и так мне радостно, и сердце прям щемит, что бабушку сейчас увижу, и слезы наворачиваются. Бегу и думаю: «Надо все же чаще к бабушке приезжать». Подбежала, увидела ее на крылечке: как всегда, не сидит без дела, грибы чистит или яблоки. А во дворе доски еще какие-то лежат, и мы прямо через них бросились друг к другу. А я перепрыгиваю через них и думаю: «Ой, сейчас споткнется она и упадет».

Обнялись мы крепко-крепко и заплакали вместе, а я и думаю: «Раньше так сентиментально не плакала, видно — возраст уже…» И вот так, во сне, как наяву, будто я и вправду бабушку свою любимую, светлого ангела, обнимаю — и отпускать не хочется.

А потом она пошла чайник ставить, а я по комнатке прошлась. У нее, как всегда, уютно, прибрано, газетки, журнальчики. И я зову ее: «Бабушка!» А она не слышит. «Бааа!!» Она не слышит: была под старость глуховата, а тут, думаю, совсем уже плохо со слухом. Так мне совестно стало — нужно, думаю, чаще навещать бабушку.

— Как дела? Как живешь, бабулечка? — спрашиваю я у нее гр омко — громко.

Ведьмин колодец

Одна Начинающая Ведьма отправилась в долгое путешествие, дабы засвидетельствовать свое почтение более именитой и знающей Ведьме, а заодно — лелея тайное желание понравиться оной и выпросить у нее парочку маленьких Мешочков Опыта. Надо сказать, что две эти Ведьмы никогда ранее лично не встречались, а беседовали исключительно с помощью передачи мыслей на расстояние. Что, как известно, для Ведьм является не особенным, а самым обычным делом. Тем не менее, им тоже иногда хочется попросту, как людям, мирно посидеть вместе у открытого огня и поболтать за стаканчиком можжевеловой.

Итак, Начинающая Ведьма бросила свои нескончаемые дела и, покинув суровые Варяжские Болота, отправилась в славный город Линданиссе, чтобы повстречаться наконец лично с Опытной Ведьмой. Стояли рождественские деньки, нескончаемый поток гостей тянулся к крепостной стене, и Начинающей Ведьме пришлось томиться в пробке на подлете к городской границе. Бабки-Ежки в ступах, Мертвые Царевны на черных боровах в золотой упряжи, Бледные Рыцари на бледных конях, да и другие Ведьмы на своих метлах маялись в очереди, пока службы Колдовской Таможенной Охраны лакомились жареными жабами. Никогда и ни для кого не нарушали они Священного Обеденного Перерыва, даже если сам Царь Тьмы фыркал за вертушкой огненными плевками. Преодолев наконец все трудности досмотра, контроля и учета Нечистой Силы, Начинающая Ведьма приземлилась в лесу, припрятала хорошенечко свою новую реактивную метлу с тюнингом и турбонаддувом, натянула человеческий облик и отправилась пешком на Ратушную площадь славного города Линданиссе, где и была назначена ей встреча с Ведьмой Опытной.

Для этой поездки Начинающая Ведьма выбрала в своем гардеробе тело не очень молодой дамы. На то было несколько причин. Во-первых, так они договорились с Ведьмой Опытной. Потому что в телах молоденьких девушек было бы просто невозможно поболтать друг с другом из-за назойливых поклонников, которые, как известно, всегда толпами клубятся на Ратушных площадях в рождественские вечера. И потом — зима стояла холодная, а Начинающая Ведьма побаивалась сквозняков; если бы она надела тело молодой девушки, то ей непременно пришлось бы нарядиться по молодежной моде — в кургузую курточку, оголяющую поясницу, и узкие брючки с дырами в самых непредсказуемых местах.

Так что Начинающая Ведьма была довольна своим обликом, которому вполне подходила пушистая длинная шуба. Прогулка была не только приятной, но и полезной. Понимаете, если вы долго не носите тело, то — как бы это объяснить? — надев его, вы ощущаете некий дискомфорт. Тут жмет, здесь давит, а в другом месте, наоборот, что-то выпирает, и все как-то неудобно и непривычно… К телу нужно немного привыкнуть, и для этого недолгая прогулка — в самый раз.

Выйдя на Ратушную площадь, Начинающая Ведьма остановилась полюбоваться ее праздничным убранством. Огромная елка, вся в огнях, была установлена по центру, а вокруг нее расположился рождественский базар с лучшими местными и заморскими яствами. Начинающая Ведьма внезапно вспомнила о старинной прапрабабушкиной примете: если при полной луне обойти Ратушную площадь три раза против часовой стрелки, произнося соответствующие заклинания, то ни одна облава Ордена Иезуитов тебе целый год не страшна. Она стояла и улыбалась своим мыслям, радуясь, что страшный Орден Иезуитов не существует уже несколько столетий, но какая-то хулиганская сила толкала ее попробовать совершить эти три обхода, чтобы представить наяву, что чувствовали ее прапрабабушки, когда проделывали этот трюк. Время до встречи с Опытной Ведьмой еще оставалось, и Начинающая Ведьма пошла потихонечку на первый круг, напевая себе под нос с детства слышанные и привычные тарабарские словосочетания. Горгульи под ратушной крышей взирали на нее с недоумением: дескать, вот какую еще чушь выдумала, в наше-то время!

Анна Неёлова

У меня нет писательской биографии.

Я

ничего не написала, кроме этих рассказов и еще нескольких на английском. Мои любимые писатели — Достоевский и Хармс, Кафка, Джойс, Борхес…

Мне кажется, я пишу, исходя из принципа «честности», а не для того, чтобы заинтересовать читателя интригой. Мне все время хочется поделиться с людьми открытиями, которые я делаю в так называемой жизни. Поэтому, я выбираю слова, которые еще не успели потерять свежесть от избыточного употребления, свежие слова, близкие к коже, в странных сочетаниях, непривычных, нетрадиционных, не вполне литературных.

Так не говорят. Так не пишут. Я знаю.

Конь Валет

Сменим карты. Как бы сменим лица. Ха-ха-ха. Простенькая метафора. Обновим milieu. Пересдадим. Ведь понятно? Тебе надо срочно как-то все улучшить. Мне это ясно видно, а тебе как бы нет, но на самом деле ты тоже это знаешь и мучаешься. И так можно начать опять расстраиваться и опять заболеть. Вот я тебя и заговариваю. Предлагаю сменить кое-что. Или нет: сменить — это слишком резко, это ты сейчас не поймешь и будешь сопротивляться и цепляться и противиться и только больше расстроишься. И я тоже. Так я просто предлагаю, чтобы ты сама себя увидела с небольшой высоты взгляда медитирующего, по-над собственной головой. То есть не с высоты птичьего полета, а поближе к себе: зачем так улетать высоко, просто с высоты немного выше себя. На два с половиной сантиметра. Глупо тебе сейчас рассказывать, зачем я тебя прошу на себя посмотреть, усевшись в позу медитирующего, закрыть глаза и — и что? А что дальше, я не скажу, потому что ты не поймешь, пока не сядешь. Поэтому пока будем иметь дело с тобой как ты есть. Просто представь себе себя. Знаю, тебе покажется это заезженным приемчиком всех гуру, которых ты встречала или читала. Мол, начните делать как я, и все вопросы ваши глупые отпадут сами собой. Да-да, я знаю, тебя тошнит от такого довода (я знаю, ты думаешь — кто они вообще такие, чтобы хотеть быть, как они?). Тогда ты просто представь, что ты меня послушалась, и села, и вдохнула воздух через нос, и выдохнула, и так множество раз, и потом посмотрела на себя с высоты своей макушки. (Не буду тебе говорить, что взгляд образуется изнутри твоей собственной головы — не буду, чтобы не впасть в патологию трюизма, который обречен на пустое произнесение, ибо смысл из него был вымыт из-за слишком частого употребления). Я знаю тебя, знаю, как ты не любишь заезженные выражения, — и знаю, что я уже запятнала себя, потому что вдохнуть воздух — это, ясное дело, тавтология. Прости, прости. Но хотя бы заезженного выражения «взгляд в себя» удалось избежать, ты заметила? Я с тобой тут, в смысле стиля. Я с тобой. Я это говорю не просто как психиатр, который пытается завоевать доверие своего пациента, — нет-нет, я тоже люблю стиль и грамотность. Ты давно замечала, что там, где гуру, там безвкусица. Это так верно! Я тут совершенно с тобой. Ну пожалуйста, пожалуйста, представь себе, что где-то там есть гуру со вкусом и он говорит те же самые слова, все те же самые слова про дыхание, только он перемежает их ссылками на Гадамера. Он тоже говорит — вдохнуть воздух через нос, так и говорит, не боясь тавтологии, и он ничего не пророчит, просто очень хочет помочь. А помочь — это быть как он. Свободным. Спокойным. Понимать Гадамера. Ах нет, не сломить мне твое отвращение без ссылок. Ну тогда поверь. Я знаю, если бы ты встретила того самого гуру со вкусом, ты бы ему немедленно сдалась. Делала бы, как он скажет. Так можешь ты мне поверить, что есть гуру со вкусом? И вот представь, что вместо меня те же самые слова говорит гуру со вкусом, и он говорит: поверь, что если ты будешь дышать со смыслом, то жизнь твоя радикально улучшится.

Сядь и подумай, посмотри на себя с высоты своей макушки и скажи мне, что ты видишь. Видишь ли ты то же, что я? Что твоя игра не идет так, как хотелось бы? Только не спеши пожелать изменений, просто смотри. Ничего не желай, ничего не хоти — ты же помнишь, очень важно правильно сказать, чего ты хочешь, я и сама еще толком тут не знаю, знаю лишь, что это самое главное — знать, чего просить, потому что — сбудется. Так надо быть очень осторожной. Да?

Так пересядем. Нет, пересядем — не то. Пожалуй, пересдадим. Да. Точно: надо пересдавать. Надо пересдавать — я вот вижу: то, что происходит, ужасно. Мне тебя жаль — нет, пожалуй, нет: мне тебя ЕЩЕ не жаль. Но в будущем мне может быть тебя очень-очень жаль. Так сядь и посмотри на себя с высоты своей макушки и пожалей себя моей жалостью. Это будущее — для тебя всего лишь печальная возможность, в которую ты можешь и не впасть, и тебя не придется жалеть, потому что ты не проведешь свою вечность в ожидании следующего, единственно правильного и окончательно победного хода, который они сделают, и вы вместе выиграете.

Так вот: мне сейчас тебя еще не жаль. Я просто предлагаю посмотреть, что происходит. Просто посмотри, что можно сделать, я имею в виду — что можно с ними сделать. С теми, что у тебя на руках. Я знаю, знаю, некоторых ты набрала сама, по собственной воле — положим, в некоем недальновидном предвкушении их воображаемой ценности. Ты же не просто так их набирала — посмотри на них, посмотри еще раз. Что-что? — But I love them? Нет-нет, подожди, посмотри пристальнее, честнее, чем обычно, чем всегда: разве можно с ними что-то сделать, куда-то пойти, как-то где-то? Ах да, ты гневно тут, наверное, спросишь: о чем это? Какой отвратительно упрощающий неприличный жаргон, какая пошлость — какое-то делячество! Что за «как-то где-то»?

Ну хорошо. Будем выбирать выражения. Никакого бизнес-заикания. Скажем так: с ними ничего нельзя сделать. С теми картами, что у тебя на руках. Знаю, знаю, это все, что у тебя есть. Ты их любишь и все такое. Но, милая, ты же не можешь ими ходить! Ах, милая, не можешь! Они — те, что тебе сдали, и особенно те, что ты набрала себе сама, — они же не могут ходить. Или почти не могут. Или: они практически никогда не могут ходить. Они стоят. Или так: да, они все же могут ходить, но в очень-очень специальных обстоятельствах — когда столько всего сойдется, чтобы они смогли сделать свой первый и последний победный шаг… Так что, ты будешь ждать этих специальных условий? И как долго? Всегда?

Год

Она очень хорошо помнила, что это все случилось в один и тот же день — примерно год назад. Не то чтобы она это «помнила» (потому что «помнить» подразумевает некую дуальность и таким образом отстраненность: «сейчас» и «тогда» — «она сейчас» и «она тогда» — ее мечты тогда и ее мечты сейчас — ее мечты о тебе тогда и ее мечты о тебе сейчас — она и ты), а понимала, что должна бы помнить просто потому, что прошел тот самый год, за который все прекращается и превращается в воспоминание. «Год прошел, — сказала она, — значит, я вспоминаю. Ну правда, ведь я же должна вспоминать. Не могу же я все время там жить». Но она призналась мне, что это воспоминание лишь приблизительное: это пустое пока долженствование воспоминания. Потому что хоть это произошло и давно, она сказала мне, что не может отделиться от того времени и ее самой, находящейся в том времени. Для нее, сказала она, нет разницы между нею тогда и нею сейчас: «тогда» все еще длится. Таким образом, она утверждала, что не могла вспомнить то, что было в том прошлом, но, отвечая на мои просьбы рассказать хоть что-то, чтобы иметь хотя бы искаженное представление о происходящем или происходившем, согласилась все же поделиться своими мыслями о том, что длится до сих пор. Для отчета некоего, сказала она, как бы небесного дневника, — чтобы те, кем мы со столь беззрассудным мистицизмом эти небеса населяем, порадовались на наши свидетельства. Или посердились. Просто отметили для себя наши метания. Я поэтому просто слушаю. Так что не только ты узнаешь про себя и про нее, но и небеса, хотя в небеса ты как раз не веришь. Но ты понимаешь, о чем я говорю, — ты, человек культуры.

Просто — просто… Нет, не выговорить, она еще пыталась остановиться, но ее уже несло в наш лихорадочный разговор; может, впрочем, эта лихорадочность была вызвана тем, что на беседу нам был отведен один час, даже чуть меньше, учитывая, что смена пациентов занимает минут десять: пять на то, чтобы предыдущий скомкал свои салфетки и носовые платки и договорился о следующем визите, и пять на то, чтобы следующий потоптался в приемной, мы произнесли свои приветы и он плюхнулся на кушетку. Хотя она всегда отказывалась от носовых платков и никогда не плакала.

— Такая глупость, а так трудно вспоминать. Ну, в общем, это невозможно прямо выговорить — то, что с другими случается — но не со мной — это только других — вот вам дурацкое слово наконец — бросают, не меня — ну вот и случилось — выговорилось же слово — бросили. Уф, слава богу. Знаю, знаю: нельзя «бросить», если вы друг другу никто, просто близкие приятели. Такие близкие и откровенные, что каждый из вас перешел для другого в привычку. А он бросил, хоть я была ему и никто, а так, просто частый собеседник. Ты же помнишь, он кайфовый человек, мы могли говорить подолгу обо всем. Часто, конечно, он говорил, я слушала, но и меня он любил слушать.

Я усомнилась и даже сделала лицо на это ее замечание, что ты был ей никто. Даже, кажется, прочистила горло, как бы намекая, что ты мне сказал. Но она продолжала тараторить свое и не настаивала, потому что если пациент не хочет рассказывать, я никогда не настаиваю, чтобы не разрушить наше нетвердое доверие, даже если я считаю, что правда могла бы иметь терапевтический эффект. Конечно, она не знала, что ты мне сказал, и не хотела нарушать ничьей хрупкой благопристойной благополучности, может быть и любви, я не знаю. Тут бы она расплакалась и стала припоминать, как ты боишься потерять дружбу ее мужа, и как ты боишься расстроить свою подружку, и все такое — у нее довольно длинный список претензий к своим знакомым, и вся сессия ушла бы на другие истории, и она бы так и не добралась до истории с тобой. Она, конечно, преувеличивает свою наивность и серьезно заставляет себя поверить в то, что ты мне ничего не рассказал. Ты же ее ко мне привел. Откуда она знает, о чем я с тобой говорю. Небось знает, что о тебе. Вообще я заметила, что мои клиенты, когда наконец влюбляются, обязательно советуют своим предполагаемым женщинам обратиться ко мне, и в этом для них покоится какое-то непонятное даже для меня, но очень сильное удовлетворение. Возможно, они относятся к своему чувству как к болезни, и когда вы оба ходите к одному врачу, им так спокойнее и легче пережить ее. Они ходят ко мне, потому что им скучно со своими женами или плохо одним, и они жалуются, что жаждут любви. Но когда я их освобождаю от этого груза и судьба дает им таких женщин, как она, мои мужчины (я называю их своими мужчинами, потому что они и есть мои: они скрываются от себя на МОЕЙ кушетке, и я единственная, кто дает им силу и слабость действовать наилучшим образом для них же самих и для общества, в котором мы живем вместе с их женами и их детьми) тащат их ко мне в кабинет, и постепенно их неудобство проходит. Ну ладно, довольно раздваивать тут сюжет. Они начинают бояться и осторожничать и благодаря мне понимают, как они на самом-то деле любили своих жен или свою свободу.

— Но ведь мне же первой стало скучно, и порою, идя на встречу с ним, я думала: «зачем?», но продолжала идти, потому что я не могу так легко бросить, мне жалко кого бы то ни было вообще бросать, а его и тем более жалко было. Да и невозможно было не ходить: к тому времени он поселился в моей голове, сидел там и говорил. Мы беседовали, смеялись — как я могла его бросить?

Курим всегда

Вот мы едем в кадиллаке и курим. Все курят. Я курю за рулем. Он где-то рядом болтается. Нет, брат рядом, а он тогда сзади болтается. И еще этот парень, друг брата. Тоже сзади. Тоже курит. Здоровье истончится, как бархотка, вот-вот может порваться его драгоценное целое, когда тычешь туда безрассудным окурком. Как знать?

Но нет, это не кадиллак. Это oldsmobile. Гигант из эпохи процветания. Старожилы эпохи вспоминают с вожделением к собственному прошлому эти невозможно огромные автомобили, пожиравшие тонны бензина в поездке за пищей в супермаркет. Куда еще с деловым видом ездил обыватель? Может, еще на работу. Ах да, работа. Уголок непонятного комфорта. Мимолетных трусоватых дружб. Зарплат. Ланчей. Ах да — мимолетных же серьезных интриг. Одеться в костюмы. В галстуки одеться. Нахимчистить рубашку. Как дети, ей-богу.

По просторным драйвуеям наш герой выезжает в настоящую жизнь. Когда это было-то — кто сейчас помнит, кроме нас — тех, кому по закономерной игре обстоятельств достался запах олдсмобиля и, значит, интимное проникновение в душу эпохи процветания, знаком которой и являлся тот самый олдсмобиль, в котором мы все ехали в тот памятный день. По странному, но естественному стечению обстоятельств нам достался запах чужого отца — а может быть, чужого деда: трудно точно рассчитать поколения в чужой стране. Но для простоты будем считать — отца. Нам достался запах чужого американского отца. Американского белого отца эпохи процветания. Того самого обывателя, который торжественно выезжал из своего дома и выкатывался на свой драйвуей и катил, катил, катил дальше, в своей рекламной безупречности — наивной возможно, но столь свойственной эпохе процветания и совершенно утерянной позднее, когда реклама перестала поднимать потребителя до высокого идеала, а стала снисходить к его слабостям, даже льстить и трусливо поддерживать эти слабости в так называемом простом человеке. Что, возможно, и является более изощренной формой воздействия на его потребительские позывы, но тактика принижения и лести привела к тому, что психика обывателя изменилась и он перестал тянуться к идеальному себе, перестал быть безупречным, как того требовала реклама эпохи процветания, и сделался постепенно неопрятным и обрюзгшим, затасканным и сонным, как реклама новой эпохи ему услужливо подсказывала. Расслабиться и быть самим собой.

Но ему, условному американскому отцу, новые веяния давались все же с трудом. Поэтому он до сих пор сохранил лоск — ценой завышенной самооценки, проистекающей из рекламы только что пролетевшей эпохи процветания. Вот-вот она была здесь — кажется, только вчера, — вот же можно увидеть остатки старой рекламы, если окажешься в каком-нибудь страшном захолустье, в каком-нибудь даже, может быть, Madison County, Georgia — или на необозримых диких угодьях Tennessee. Тонкие жены и веселые мужья в костюмах — их идеальная веселость и наивное совершенство покрыты патиной проведенной в глухом захолустье пары десятилетий — это были они, жители эпохи процветания, когда обыватель бесстрашно достигал своего идеального «я». Это были вещи из того же набора, к которому относился гигантский олдсмобиль и его запах.

Freudian Dream

Сон о голом мальчике

Быть девочкой ей нравилось всегда. Все было прекрасно в этом бытии. В том, как текла ее жизнь сейчас и как этой женственной жизни предстояло течь в будущем. Это был выигрыш. Кто-то выиграл за нее в таинственной небесной игре. Как именно происходил розыгрыш, было, конечно же, сокрыто от мира телесного, но в ней всегда жило ощущение этого события. Она всегда просто знала, что ей то ли повезло, то ли так было надо. Этика этой игры была ей, конечно же, неведома. То есть она не была уверена в том, что именно и как именно «это» произошло: то ли в этом неопределенной природы «там» разыгрывалась лотерея, то ли «они» решали по справедливости, — но было ясно, что за границами телесного или, скажем, привычного имела-таки место какая-то таинственная игра, которую за нее этот некто «кто-то» выиграл… В результате этого выигрыша — то ли в лотерею, то ли в суде — можно было просто быть, просто быть и ждать, когда все блага мира неизбежно окажутся у ее ног. Это было чувство спокойного ожидания. Прекрасного ожидания. Просто ждать.

Ее девичья жизнь была ожиданием будущего триумфа и царствования. В жизнь-ожидание входили еда-сон-разговоры про то, как все будет, когда она вырастет-фигурное катание-чтение-гулянье-снег-шубка-дети-зимняя луна в трамвайном окне-много любви-дача, озеро-огни города-ночная улица после гостей, — то есть множество вещей, самих по себе соблазнительных. Это не был же просто счет времени до неизбежного наступления будущего в виде подписания брачного контракта и начала обладания обещанным призом — некоторым соседним, не менее прекрасным, чем ее собственное, государством, которое по плану-лотерее должно было отойти к ней, а первоначально должно было принадлежать тому самому несчастливцу, который родился мужчиной. По мистическому плану, который ей так нравился, этот несчастный был обречен на вечные муки желанья и готовность пойти на все, отдать все ради нее, ей; он-то и должен был предоставить приз-государство, и тогда ожидание должно было превратиться в настоящую жизнь.

«А вдруг государства у него не было?» — иногда вкрадывалась в ее головку осторожная мысль. «Ну, тогда, — додумывала она чудесную сказку про будущую жизнь, — он его добудет». Проиграв загадочную лотерею, бедняга должен был как-то то ли у кого-то отвоевать, то ли создать из ничего обещанное ей будущее (не очень хотелось думать о технических деталях неизбежной серии подвигов несчастливца, родившегося мужчиной). Так и протекала ее жизнь — в ожидании подвигов подраставшего принца и наблюдении за настоящей жизнью старших.

Вот старшие дети, постоянно встречающиеся на улице ей и ее взрослым, куда бы они ни пошли, так называемые большие дети, — и ей предстояло стать одним из таких больших детей, только в некотором будущем, которое казалось бесконечно далеким, но достижимым. Вообще все, на что бы она ни посмотрела, было обязательно связано с будущим, не с настоящим. Предметы, занятия, рост, одежда, времяпровождение, запреты и разрешения, можно и нельзя. Почти все было нельзя. Почти все было рано, не время, нет еще, почти на все давался один и тот же ответ добрым голосом: «Нет, нельзя. Тебе еще рано». Ей говорили: «Подожди, и у тебя будет такой ранец, только надо немного вырасти и пойти в школу». Или: «Подожди, вот вырастешь — и через пару лет (а пара лет — это очень немного) у тебя будут такие же коньки, как у этих больших детей». И приходилось ждать, потому что сделать все равно было ничего нельзя, хотя пара лет казалась бесконечностью, несмотря на твердую уверенность взрослых в том, что время и вообще пролетает незаметно, а пара лет тем более. Или на вопрос: «А что это у больших детей за чудесные красные галстуки?» получать все тот же ответ: «Не торопись, подожди, вот вырастешь, и тебя возьмут в пионеры, и у тебя будет красный галстук — это ведь пионерам дают». Это говорилось при виде презрительно несущих себя больших детей в красных галстуках, и в чудесных, вожделенных школьных формах, и с ранцами, и с массой, массой других прекрасных предметов, — это все были атрибуты больших, и владеть ими ей предстояло в будущем. Только надо было ждать. Ждать и ходить себе в этом двойном ожидании — даров старшего возраста и даров, которые приносит само по себе бытие женщиной.

В терпеливом этом периоде ожидания она была каждую неделю приводима в баню. Баня находилась в Дегтярном переулке, между 2-й Советской улицей и Староневским. Это такое место специальное — ну, то есть она тогда еще не знала, что оно специальное, но потом оказалось, что многие ее любимые знакомые прекрасно знали эти места, все эти мелкие улицы, и магазины, и крошечные парки, и их обдавало теплом общего знания — только их, отъединяя от остального человечества и объединяя в их личную, никому другому недоступную группу. Там, например, на углу находилась булочная, которую в их семье как-то никак не называли, просто «булочная на углу 2-й Советской и Староневского». Например: «А помните ту булочную на углу 2-й Советской и Староневского?» «Да, — порой говорили некоторые ее любимые знакомые и подруги позже, — отлично помню булочную на углу 2-й Советской и Староневского. Баню не помню, а булочную помню». Это узнавание всегда было неполное, но, даже частичное, оно было соблазнительным и дарило сочное переживание близости и секретного знания.