Роман "Шоша" впервые был опубликован на идиш в 1974 г. в газете Jewish Daily Forward. Первое книжное издание вышло в 1978 на английском. На русском языке "Шоша" (в прекрасном переводе Нины Брумберг) впервые увидела свет в 1991 году — именно с этого произведения началось знакомство с Зингером русскоязычного читателя.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава ПЕРВАЯ
С детства знал я три мертвых языка: древнееврейский, арамейский и идиш (последний некоторые вообще не считают языком), и воспитывался на культуре еврейского Вавилона — на Талмуде. Хедер, где я учился, — это была просто комната, в которой ели и спали, а учителя готовила еду. Меня не обучали ни арифметике, ни географии, ни истории, физике или химии, но зато учили, как поступить с яйцом, если оно снесено в субботу, и как следует совершать жертвоприношение в храме, разрушенном два тысячелетия тому назад. Предки мои поселились в Польше за шесть или семь столетий до моего рождения, однако по-польски я знал лишь несколько слов. Мы жили в Варшаве на Крохмальной улице. Этот район Варшавы можно было бы назвать еврейским гетто, хотя на самом деле евреи той части Польши, которая отошла к России, могли жить где угодно. Я представлял собой анахронизм во всех отношениях, но не знал этого, как не знал и того, что моя дружба с Шошей, дочерью нашей соседки Баси, — что-то вроде влюбленности. Влюбляться, любить — это для тех молодых людей, которые позволяют себе курить в субботу, для девушек, которые носят открытые блузки с короткими рукавами. Все эти глупости не для восьмилетнего мальчика из хасидской семьи.
Однако меня тянуло к Шоше, и я сбегал из наших комнат и несся к Басе, минуя темные сени, очень часто — так часто, как только мог. Шоша была моя ровесница. Но я был вундеркинд, знал многие тексты Мишны и Гемары наизусть, мог одинаково хорошо читать на идиш и на древнееврейском, начинал задумываться о Боге, о провидении, времени и пространстве, о бесконечности. А на Шошу в нашем доме смотрели как на маленькую дурочку. В девять лет ее можно было принять за шестилетнюю. Родители отдали ее в городскую школу, и она сидела по два года в каждом классе. Светлые волосы Шоши, когда она не заплетала косички, рассыпались по плечам. У нее были голубые глаза, прямой носик, стройная шея. Она походила на мать, а та в юности слыла красавицей. Сестра ее Ипе — моложе Шоши на два года — была темноволосой, как отец. В левой ноге у нее была спица, и она хромала. Тайбеле, самая младшая, была еще совсем крошкой, когда я начал ходить в дом к Басе. Ее только-только отняли от груди, и она все время спала в своей колыбельке.
Однажды Шоша пришла из школы в слезах: учительница прогнала ее и прислала с ней письмо. В письме говорилось, что этой девочке не место в школе. Шоша принесла домой пенал с карандашами и ручками и еще две книжки, польскую и русскую. Это были учебники. Шоша не научилась читать по-русски, но по-польски все же читала по складам. В польском учебнике были картинки: сцена охоты, корова, петух, кошка, собака, заяц; мать-аистиха, которая кормит вылупившегося птенца. Несколько стихотворений из этой книжки Шоша знала наизусть.
Зелиг, ее отец, служил в обувной лавке. Из дома он уходил рано утром и приходил только поздно вечером. У него была черная окладистая борода, и хасиды в нашем доме поговаривали, что он подстригает ее — нарушение, недопустимое для хасида. Он носил короткий пиджак, крахмальный воротничок, галстук, шевровые ботинки на каучуковой подошве. По субботам Зелиг ходил в синагогу, которую посещали большей частью лавочники да рабочий люд.
Глава ВТОРАЯ
Доктор Морис Файтельзон не был широко известен. Некоторые из его философских работ написаны по-немецки, другие — на идиш и на древнееврейском. Ни на французский, ни на английский его не переводили. Ни в одном из философских словарей его имя не фигурировало. На его книгу "Духовные гормоны" появились отрицательные отзывы в Германии и Швейцарии. Со мной Файтельзон дружил, хотя и был старше меня на двадцать пять лет. Он мог бы стать знаменитым, если бы не растрачивал попусту свои силы. Какое-то время он читал лекции в университете Берна. Он буквально создал всю терминологию по философии на древнееврейском. Если Файтельзон и являлся дилетантом, как назвал его однажды один из критиков, то это был дилетантизм высшего класса. Он был также блестящим собеседником и имел феноменальный успех у женщин.
Но этот же самый Файтельзон частенько перехватывал у меня пять злотых. В еврейской прессе ему не слишком-то везло. Издатели принимали его статьи, а потом держали неделями, внося исправления и искажая стиль. Постоянно находили недостатки в его работах. Про него ходило много сплетен. Сын раввина, он рано ушел из дома, стал агностиком. Разошелся с тремя женами, постоянно менял любовниц. Рассказывали, будто Файтельзон продал свою возлюбленную богатому американскому туристу за пятьсот злотых. Но человеком, больше других прочих злословившим о Файтельзоне, был сам Файтельзон. Он прямо-таки хвастал своими приключениями. Однажды я сказал, что, если бы можно было соединить в одном лице Артура Шопенгауэра, Оскара Уайльда и Соломона Маймона
[1]
, получился бы Морис Файтельзон. Следовало бы еще немного добавить от рабби из Коцка
[2]
, потому что на свой собственный манер Файтельзон был мистиком и хасидом.
Среднего роста, широкоплечий, с густыми сросшимися бровями, толстым носом, полными губами, он всегда держал во рту сигару. В клубе шутили, что он даже спит с сигарой во рту. Глаза у него были почти черные, но иногда казались зелеными. Черные волосы уже начинали редеть. Несмотря на бедность, Файтельзон носил английские костюмы и дорогие галстуки. Он осмеивал всех и вся, ни в грош не ставил никого из всемирно известных личностей. И вот такой жестокий критик отыскал талант во мне. Когда он говорил об этом, во мне возникало и росло чувство симпатии к нему, переходящее в обожание, даже обожествление. Однако это не мешало мне видеть его слабые стороны. Временами, бывало, я пытался выговаривать ему. Он только повторял: "Это ни к чему не приведет. Я умру авантюристом".
Подобно любому юбочнику, Морис не мог не рассказывать о своих победах. Как-то я пришел к нему, он указал на софу и сказал:
Глава ТРЕТЬЯ
Сэм Дрейман, как и обещал, предложил мне аванс в пятьсот долларов, но я отказался взять сразу такую большую сумму. Мы договорились, что я возьму пока двести долларов. По валютному курсу их обменяли на тысячу восемьсот злотых. Мне начинало везти. Нашлась хорошая комната на Лешно, и стоило это восемьдесят злотых в месяц. Заплатив за три месяца вперед, я стал обладателем большой комнаты, оклеенной светлыми обоями, с центральным отоплением, добротной мебелью и ковром. Владелец квартиры Исидор Каценберг прежде был фабрикантом, но разорился из-за непомерных налогов. Дом этот, относительно новый и современный, находился недалеко от Желязной. Первый этаж занимала гимназия. Прямо против входа располагался лифт, и мне вручили ключ от него.
Все произошло необычайно быстро: только вчера Сэм Дрейман дал мне денег, и вот сегодня я уже переезжаю. Имущество мое поместилось в двух чемоданах, я упаковал их и сам отнес на новую квартиру. Горничная хозяев, Текла, молодая крестьяночка, уже натерла пол до зеркального блеска. В комнате стояли кровать, диван, мягкие стулья, а в конце длинного широкого коридора — телефон, и я мог им пользоваться за плату: восемь грошей за каждый разговор.
Боже милостивый! И в какой же роскоши я оказался! Я заказал костюм у портного. Одолжил Файтельзону пятьдесят злотых. Он пытался было возражать, но я насильно всучил ему деньги и пригласил пообедать в кафе на Белянской. Рассказал ему о пьесе, и он дал несколько полезных советов. Файтельзон и сам собирался зарабатывать — Сэм Дрейман просил его сделать паблисити. Мне не приходилось раньше слышать это слово, и Файтельзон объяснил, что оно значит.
Морис не спеша пил чай и рассуждал:
Глава ЧЕТВЕРТАЯ
Весна началась рано в этом году. В Саксонском саду уже в марте деревья были в цвету. Пьеса моя не была еще готова, но даже если бы и была, ставить ее было бы поздно. Уже в мае те, кто мог себе это позволить, выезжали на лето в Отвоцк, Швидер, Михалин и Юзефов. Но дело было не только в пьесе. Снять театр тоже оказалось хлопотно для Сэма. Таким образом, премьера откладывалась до праздника Кущей, когда постоянные еврейские труппы открывали сезон. Сэм заплатил мне еще триста долларов, и я рассчитывал, что продержусь на эти деньги до самого провала. Он хотел снять дачу в Отвоцке на все лето, причем для меня там тоже предполагалась комната, чтобы работать над пьесой вместе с Бетти. Сэм уверял, что, даже когда находится здесь, в Варшаве, ничего не делая, все равно загребает кучу денег. Он сказал мне: "Возьмите столько, сколько вам надобно. Я все равно не в состоянии истратить все свои деньги".
Теперь я был накоротке с Сэмом и Бетти, называл их по имени, а они оба называли меня Цуциком. Я прекрасно понимал, что все зависит от пьесы. Сэм Дрейман часто повторял слово «успех». Он принимал все меры, чтобы пьеса собрала широкую публику как здесь, в Варшаве, так и в Нью-Йорке, куда он собирался везти пьесу, а заодно и меня, ее автора.
— Я знаю еврейский театр в Америке как свои пять пальцев, — говорил Сэм. — Что еще остается нам, эмигрантам, кроме нашего театра и еврейских газет? Когда я приезжаю из Детройта в Нью-Йорк, всегда хожу в наш театр. Всех их я знаю-Адлеров, мадам Липкину, Кесслера, Томашевского, не говоря уже о его жене, Бесс. Они говорят на правильном идиш — в отличие от этих напыщенных индюков, которые со сцены призывают толпу умереть за идею. Люди приходят в театр поразвлечься, а вовсе не для того, чтобы восставать против рокфеллеровских миллионов.
Мы с Бетти уже целовались — и в присутствии Сэма, и за его спиной. Когда мы работали над рукописью, Бетти брала мою руку и клала ее себе на колено. По утверждению Файтельзона, чувство ревности — атавизм, подобно аппендиксу или копчику. Для такой пары, как Геймл и Селия, это, пожалуй, было верно. А Сэм Дрейман улыбался и даже выражал одобрение, когда Бетти целовала меня. Он часто оставлял нас одних — уходил играть в карты к приятелям в американское консульство.
Глава ПЯТАЯ
Было начало лета, месяц май. Сэм Дрейман снял дачу в Швидере, недалеко от Отвоцка. Это был не тот дом, что мы с Бетти смотрели в марте. Сэм нанял кухарку и горничную. Каждое утро перед завтраком Сэм ходил купаться на Швидерек, вставал под каскад, и струя воды обрушивалась на его круглые плечи, грудь, покрытую белесыми волосами, на большой живот. Он постанывал от удовольствия, захлебывался, фыркал, подвывал от счастья, наслаждался холодным душем. Бетти шла на пляж и читала, сидя на складном стульчике. Как и я, Бетти не занималась спортом. Она не умела плавать. На солнце ее кожа обгорала и покрывалась волдырями. Мне отвели комнату в мезонине, и я несколько раз приезжал сюда на субботу и воскресенье. Но потом я перестал бывать здесь. В доме постоянно толклись посетители из Варшавы или из Америки, приезжали гости и из американского консульства. В большинстве своем они говорили по-английски. Если Сэм знал, что я собираюсь приехать, он приглашал актеров, которые, как предполагалось, будут заняты в нашей пьесе. Они постоянно приставали, чтобы я прочел отрывки из нее. Все они были уже немолоды, но одевались как молодые: на мужчинах — тесные шорты, на женщинах с широкими бедрами — яркие брюки. Они все время хвалили меня, а я приходил в раздражение от незаслуженных комплиментов. К тому же я уже заплатил за комнату на Лешно за два месяца вперед и не мог допустить, чтобы она пустовала. Да еще в каждый мой приезд Сэм без конца сетовал, что я не купаюсь в речке. А я стеснялся раздеваться перед чужими людьми. Для меня было невозможно освободиться от представлений, унаследованных от многих поколений предков: тело — сосуд греха, грязь при жизни и прах после смерти.
Но не только это удерживало меня в Варшаве. Каждый день я ходил к Шоше. Я установил для себя режим дня и безнадежно пытался следовать своей программе: встать в восемь, умыться, с девяти до часу сидеть за столом и работать над пьесой. Но вдруг я принялся за рассказ, который и начинать-то не следовало. К тому же в эти утренние часы меня постоянно отрывали от работы. Ежедневно звонил Файтельзон. Он уже был готов к первому "странствованию души", и оно должно быть состояться на даче у Сэма Дреймана. Он собирался также прочитать там доклад в защиту своей теории о том, что ревность почти исчезла во взаимоотношениях полов, а на смену ей приходит желание разделить чувственные наслаждения с другими. Каждый день звонила из Юзефова Селия. Она неизменно спрашивала: "Что вы сидите там, в этой жаре? Почему не наслаждаетесь свежим воздухом?" И она, и Геймл, оба расписывали мне, какой целительный воздух в Юзефове, какие прохладные ночи, как там распевают птицы. Оба умоляли меня приехать к ним. В качестве последнего довода Селия говорила: "Надо же урвать хоть немного покоя, прежде чем разразится новая мировая война".
Конечно, все они были правы, и я обещал им, как Сэму и Бетти, что приеду сегодня или в крайнем случае завтра, но неизменно в половине второго я шел на Крохмальную — проходил через подворотню, входил во двор дома № 7 и сразу видел Шошу, которая стояла у окна и глядела на меня — светловолосая, голубоглазая, с косичками, маленьким носиком, тонкими губками, стройной шейкой — стоит у окна и ждет меня. Она улыбалась, и в улыбке были видны ее ровные белые зубы. Она говорила на идиш — на еврейском языке Крохмальной улицы. На свой собственный манер она отвергала смерть. Хотя многие на Крохмальной улице давно уже умерли, в сознании Шоши Зелда и Эля еще держали бакалейную лавочку, Давид и Миреле торговали маслом, молоком, сметаной и домашним сыром, а у Эстер была ее цукерня, где продавались шоколадки — «леках», содовая вода и мороженое. Каждый день Шоша чем-нибудь удивляла меня. Она сохранила старые учебники со стихами и картинками, старый блокнот, с которого началась моя литературная карьера, мои рисунки. С тех самых пор, когда я рисовал все это, я не стал рисовать лучше.
Мне постоянно не давали покоя вопросы: как это может быть? Как нашла Шоша магическое средство остановить время? Что это — тайна любви или следствие замедленного развития? Как ни странно, Бася тоже не выказывала никакого удивления при моих посещениях. Просто я уже вернулся, вот и все. Я дал Басе немного денег (ведь я обедал здесь каждый день), и теперь, когда я приходил, в два часа или чуть позже, в доме пахло молодой картошкой, грибами, помидорами, цветной капустой. Бася накрывала на стол, мы втроем садились и обедали, будто никогда и не разлучались.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава ВОСЬМАЯ
За два дня до Йом-Кипура Бася купила пару куриц на капойрес: одну для себя, другую — для Шоши. Для меня она тоже предлагала купить петуха, но я отказался. Мне не хотелось, чтобы во искупление моих грехов зарезали петуха. В еврейских газетах часто появлялись статьи, направленные против этого обряда: считалось, что это проявление идолопоклонства. Сторонники сионизма предлагали взамен жертвовать деньги в Палестинский Еврейский Национальный фонд. Но на Крохмальной улице, как и в былые дни, из всех квартир доносилось кудахтанье кур и пенье петухов. Отправившись к резнику, Бася вернулась только через два часа. Толпа на Дворе Яноша была так велика, что к резнику было непросто пробиться. В канун Йом-Кипура улицы опустели. Закрылся притон в доме № 6 по Крохмальной улице. Даже не шныряли по улицам карманные воришки. В борделях горели свечи, посетителей не принимали. И коммунисты куда-то подевались. У Баси было куплено место в синагоге. Она зажгла к праздничной трапезе большую поминальную свечу, поставила ее в миску с песком, надела нарядное шелковое платье, сохранившееся еще с тех времен, когда они жили в доме № 10. Выложив из комода два старых молитвенника, полученных еще к свадьбе, Бася отправилась в синагогу. Перед уходом она благословила Шошу и меня. Возложив мне на голову руки, скороговоркой произнесла благословение: "Пусть Господь сделает тебе, как Израэлю и Манассе", — так благословляют сыновей.
Мы с Шошей остались вдвоем. Я попытался поцеловать ее, но она не позволила, — ведь сегодня нельзя. Весь день она занималась домашними делами: помогала матери готовить праздничную трапезу. Теперь она выглядела бледненькой, уставшей, все время зевала и готова была уснуть. Шоша без конца просила и просила, чтобы я почитал ей из старого бабушкиного молитвенника, с обтрепанными, пожелтевшими страницами, на которых были следы свечного сала и слез. Потом пожелал ей и матери хорошего праздника и ушел: доктор Файтельзон пригласил меня провести этот вечер у него.
Тишина опустилась на еврейские улицы. Пустые трамваи. Запертые магазины. Звезды мерцают над головой, будто огоньки поминальных свечей. Даже «Арсенал» — тюрьма на Длуге, казалось, погружен в глубочайшую меланхолию. Лишь тусклый свет пробивался сквозь зарешеченные окошки. Мне представилось, будто сама ночь подводит итоги.
Файтельзон жил недалеко от Фретовой улицы. Он говорил мне как-то, что, кроме него, евреи здесь не живут. Однако часто казалось, что и поляки не живут здесь. Никогда не горел свет в окнах, выходящих на улицу, не было света и при входе в парадную. До квартиры Файтельзона надо было пройти четыре пролета лестницы, но за дверьми не было слышно ни звука. Не раз меня забавляла мысль, что, видимо, этот дом — дом привидений.
Глава ДЕВЯТАЯ
Я не пошел к Селии — провел Йом-Кипур с Шошей. Бася ушла в синагогу. Толстая поминальная свеча горела со вчерашнего дня и теперь почти не давала света. Разбитый и вялый, после перенесенной бессонной ночи, я валялся на постели прямо в одежде. Шоша сидела рядом. Она что-то говорила. Хотя голос ее я слышал, но о чем она говорит, уловить не мог. Должно быть, рассказывает про войну, тиф, голод, смерть Ипе. Шоша положила свою детскую ручку мне на грудь. Мы оба постились.
То и дело я приоткрывал один глаз, чтобы посмотреть, как солнечный луч передвигается по стене. Спокойствие Дня Искупления разлилось вокруг. Было слышно, как щебечут птицы. Я принял решение и знал, что не отступлюсь, но было еще нечто, что я не мог объяснить ни себе, ни другим. Было ли это видение — или галлюцинация — появление отца? Или цирюльник отравил меня своими ядовитыми речами? Отвергнуть женщину, страстную, талантливую, которая к тому же имеет возможность взять меня в Америку, избавив от проклятой бедности и нацистской пули? Была ли это ревность к Сэму Дрейману? Такая уж огромная любовь к Шоше? Или просто недоставало решимости огорчить Басю? Вопросы эти я задавал моему подсознанию, или надсознанию, но ответа не получил. Это как с человеком, который совершает самоубийство, — объяснил я себе. Он нашел крюк в потолке, сделал петлю, подставил стул и до последней минуты не знает, зачем он это делает. Кто сказал, что в природе и человеческом обществе все можно выразить словами и для всякого действия должны быть мотивы? Уже давно я осознал, что литература только описывает события и характеры, а уж потом подыскивает оправдания для них. Все мотивации в беллетристике или очевидны, или неверны.
В конце концов я уснул. Проснулся лишь в сумерках. Последние лучи заходящего солнца отражались в чердачном окошке. Ко мне подошла Шоша:
— Ареле, ты славно поспал.
Глава ДЕСЯТАЯ
По моим предположениям Дора должна бы быть в России уже с месяц, но оказалось, что она еще в Варшаве. Лиза, ее сестра, позвонила мне в клуб и рассказала, что Дора пыталась покончить с собой, отравившись йодом. Случилось так, что Вольф Фелендер, ее товарищ по партии, уехавший в Россию полтора года назад, вырвался из советской тюрьмы, нелегально перешел границу и вернулся в Польшу. Он принес страшные вести: лучшая подруга Доры, Ирка, была расстреляна. Большинство товарищей, уехавших в Советский Союз, сидели по тюрьмам или добывали золото в рудниках Крайнего Севера. Когда это стало известно, варшавские сталинисты обвинили Вольфа Фелендера в клевете — говорили всюду, что он фашистский предатель и агент польской разведки. Все же вера в сталинскую справедливость поколебалась. Еще до возвращения Вольфа многие ячейки коммунистов, бывало разочаровавшись, целиком переходили к троцкистам, в Еврейский Бунд, в Польскую Социалистическую партию. Иные стали сионистами или обратились к религии.
После того как Дору откачали, Лиза устроила, чтобы она провела несколько дней в Отвоцке. Вернувшись домой, Дора позвонила мне, и в этот вечер я шел навестить ее. Еще за дверью я услыхал мужской голос — это был Фелендер. У меня не было никакого желания встречаться с ним. Он всегда угрожал антикоммунистам из Писательского клуба, что, когда произойдет революция, он с радостью увидит, как они болтаются на первом же фонарном столбе. Все же я постучал. Открыла Дора. Даже в полутьме коридорчика было видно, как она измучена. Дора схватила мою руку:
— Я думала, ты уже никогда не захочешь видеть меня.
— Я слышу, у тебя хорошее общество.
Глава ОДИННАДЦАТАЯ
Моя мать и Мойше приехали за день до свадьбы. Поезд прибывал в восемь часов утра на Гданьский вокзал. При встрече я едва узнал их. Мать казалась меньше ростом, согбенной, совсем древняя старуха. Нос стал длиннее и загибался, будто птичий клюв. Глубокие морщины прорезали щеки. Только серые глаза лучились, как в былые дни. Она больше не носила парик — голову покрывал платок. На ней была длинная юбка, почти до полу, а кофту эту я помнил еще с тех времен, когда жил дома. Мойше вытянулся. У него были густая светлая борода и пейсы до плеч. Вытертое меховое пальто, на голове облезлая, в пятнах раввинская шапка. Из незастегнутого ворота рубахи выступала шея — тонкая, как у мальчика.
Мойше пристально разглядывал меня. В голубых глазах светилось изумление. Он произнес: "Настоящий немец". Мы с матерью расцеловались, и она спросила:
— Ареле, ты не болен, упаси Господь? Ты бледный и худой, как будто только встал с больничной койки, пусть этого никогда не случится.
— Я всю ночь не спал.
Глава ДВЕНАДЦАТАЯ
К полудню снегопад усилился. Стало темно, как в сумерках. Серое небо висело над землей сплошной массой. Было ни облачно, ни ясно. Все выглядело так, будто благодаря каким-то изменениям в мироздании на Земле менялся климат. Кто сказал, что ледниковый период не может внезапно вернуться? Кто может предотвратить стремление Земли вырваться из гравитационного поля Солнца и, поблуждав по Млечному Пути, умчаться в направлении другой Галактики?
Бетти и Дора ушли, и в квартире стало совсем тихо. Телефон не звонил. Даже Текла не заходила, чтобы унести поднос и прибрать в комнате.
Около половины восьмого мне надо было взять дрожки, или санки, или такси и поехать в заезжий дом на Навозной улице, за матерью и братом. В ожидании мать, конечно, сидела на стуле, а то и на кровати, углубившись в "Обязанности сердец", — книгу эту она всегда брала с собой. Мой брак с Шишей отнимал у нее последнюю надежду вернуться в Варшаву. Мойше, вероятно, был в синагоге и рылся там в книгах. Он ни слова не сказал против Шоши, но в глазах его появилась усмешка, когда он в первый раз услышал это имя. Вместе с мальчишками из хедера он тоже когда-то смеялся над Шошей. Уверен, про себя он думает: тот, кто хоть на йоту отступил от праведной жизни, так же отступается и в мирских делах. А Файтельзон? Селия? Геймл? Что уж о них говорить? Даже Тайбл не могла скрыть какого-то легкого презрения, когда узнала, что я женюсь на ее сестре. И уж наверняка я никогда не возьму Шошу в Писательский Клуб. Там просто высмеют ее — и меня заодно.
Вечер настал как-то вдруг. В комнате стало темно. На небе появились лиловые тона. Я встал с кровати и подошел к окну. Редкие прохожие не шли по улице, а сражались с метелью. Иногда казалось, что они просто танцуют в такт с вихрями снега. Пушистые сугробы превратили улицы в горы и долины. Что-то поделывают бедные воробушки? По Спинозе, мороз, воробьи, я сам — все это проявления одной и той же субстанции. И вот одно проявление субстанции завывает, ревет и гонит волны холода с Северного полюса, другое — забилось в щель, дрожа от голода и холода, а третье — собирается жениться на Шоше.