The bad еврей

Берг Михаил

Главка первая

Конечно, быть русским евреем – особая фишка. Не в том смысле, что он, мол, несчастная жертва антисемитизма, который в России есть, был и будет. Это все чепуха, ибо есть везде, где есть евреи, и не только на российских просторах. Более того, подчас даже сам еврей для ненависти не нужен (скажем, в Польше евреев практически нет, а антисемитизм есть: почему – еще скажем). А в том, что в наших палестинах вместе с ним, а подчас вместо него – отношение русских к еврею отчетливо комплиментарно. То есть снизу вверх. Особенно если этот еврей оправдывает ожидания - очередной умник, физик, лирик, поэт, да еще культурно вменяемый, то есть способный выполнять функции медиатора: формулировать сложные вещи, делая их более понятными. И тогда все русские бабы – твои, и коллеги смотрят уважительно, как на старшего или на начальство. И от такой лафы в разные там Германии, Америки и Израили могут уехать только те, кого коллеги не уважают и бабы больше не дают.

Вот-вот – евреи в России, при всем антисемитизме – начальство, особая избранная страта. И, перефразируя поэта, не по должности (о евреях, кто в начальстве по должности, разговор особой), а по душе. То есть такое неформальное начальство, само над собой таковым признанное и поставленное. Почему? Потому что и русский антисемитизм, и русский респект евреев-умников, проявление одного и того же чувства простолюдинов к очкарику-интеллигенту. То есть еврея не любят и любят за одно и то же, за то, что он физическая квинтэссенция интеллигентности. И те, кто в интеллектуальных ценностях, как свинья в апельсинам, ни бум-бум, на дух не переносят, то здесь, конечно, презрение, как к чему-то не из нашего корыта. Да еще чувство превосходства над физически слабым и каким-то нелепым: эти кудряшки вместо волос, пока все, как снег русский беспорядок, не покроет благородная плешь, это ручки коротенькие, пузико, опять же очки. Какашка, короче. Но зато те, кто понимает толк в говорении с проблесками озарения, в быстром и проницательном опознавании, в этих узорных словесах вроде «галереи из неба и резной кости», те сдаются в сладкий интеллектуальный плен раз и часто навсегда. И даже если делают потом попытки вырваться на свободу в какое-нибудь суконно-патриотическое упрощение, даже для них возвращение обратно, в царство чудесных мыслей и слов, почти предрешено.

Ладно, хватит врать. Понятно, что у каждого своя судьба. И здесь социальная подоплека значит подчас неизмеримо больше, чем происхождение. То есть между скорняком дядей Левой из Могилева, самолично сушащим собачьи шкуры и ходящим в синагогу по субботам, и Борей Гройсом или Катей Деготь, с младых ногтей сведущих именно в том, что хочется знать о культуре, но некого спросить, разница не просто велика, это пропасть, не позволяющая по сути дела идентифицировать соплеменника. Так, приехав в американский Бруклин, я был изумлен многообразием типов провинциального русского еврейства, с которым, как выяснилось, просто никогда не имел дела. Помню, лет десять, если не пятнадцать назад ганноверский писатель Леня Гиршович не поверил, что я не знаю какого-то очень распространенного слова на идиш: «Это знают все, вы, Миша, притворяетесь!»

Ничего подобного, я не претворялся, да и претворяться мне совершенно не свойственно (почему – объясню). Но я действительно знал и знаю, может быть, два-три слова на идиш. Хотя сейчас, когда пишу, я с ужасом вспоминаю только одно: мищигине или мешигине (а может, мешигене?), что означают (не уверен в точности перевода, в интернет ползти лень) то ли сумасшедший, то ли сумасшедший дом). Еще одно бикицер, но я не помню, что оно значит, но недавно в сериале про Одессу слышал его и вспомнил. Еще знал какие-то слова, бабушка, мать отца, говорила в детстве: что-то про какой-то шикер и паровоз. То есть, думаю, еще некоторое количество слов, если их назвать, я, возможно, вспомню, но не более того.

Главка вторая

Мне неведомо, как взрослели и осознавали свое еврейство мои соплеменники в провинциальных южнорусских или украинских городах, не обрусевшие так, как обрусела моя семья еще до моего рождения. Обсуждали ли они эти проблемы с родителями, сверстниками; я очень хорошо помню, что происходило со мной. Никаких евреев-сверстников, евреев-приятелей у меня не было, хотя бы потому, что евреев не было в той дурацкой простонародной школе, куда меня отдали мои ленивые родители, не захотевшие таскаться со мной в хорошую английскую школу (всего, в трех остановках трамвая, около Смольного). Меня отдали в самую ближайшую школу во дворе дома, в котором квартиру как перспективный ученый, только что защитивший диссертацию, получил мой отец. В этой школе, в основном, учились пролетарские дети из близлежащих домов и ребята из соседней тогда деревни Яблоновки, куда вел автобус номер «5», и эти долбаки и второгодники очень быстро мне объяснили, что за зверь этот самый «еврей».

Меня пиздили за то, что я другой. За то, что сквозь меня не просвечивала деревня, что я был меньше, слабее, аккуратнее одет, интеллигентнее по речи. За то, что, понятное дело, лучше учился. Хотя били меня не одноклассники, с ними были какие-то понятные мальчишеские драки, русская жизнь – грубая, кто сильнее, тот и правит поначалу бал. Но постоянно находились какие-то ревнители расы или мстители за родительские обиды из параллельных и старших классов, которые, обеспечив себе превалирующее большинство, в туалете на перемене или во дворе, после школы, объясняли, кто я такой. То есть я отчетливо понимал, что бьют меня не просто так, мне всегда давали понять, что бьют меня за то, что еврей. Что означало только одно: меня считают посторонним, не вполне кондиционным, потому что мои папа и мама – евреи, и это постыдно.

По этой же причине я не обсуждал своих проблем с родителями, мне было неловко: неловко за себя, неловко за них. Так как, повторю, не язык, культура или религия делали меня чужим, мне пришлось осознать, что меня считают позорно иным, только потому, что я – слабый, и вообще евреи - слабые. Мол, потому они, еврейчики, и развивают свой ум, что иначе никак не могут компенсировать свою слабость, которая в том грубом мире, в котором проходила мое детство в конце 50-х годов на Малой Охте, считалась главным пороком.

Увы, я должен был согласиться, определенная правота здесь присутствовала. Я действительно (по крайней мере, до девятого класса) был слабее своих сверстников, мои интеллигентные родители, их знакомые из нашего дома, дома институтского, построенного научно-исследовательским институтом, в котором работал мой отец, были менее грубые, чем почти все остальное окружение. И это было так очевидно, что не требовало других доказательств. Да, грубость – это очень наивная манифестация силы, причем силы именно физической, я это понимал и в детстве. Но я не видел никаких других отличий между собой и своей семьей и всеми остальными, кто жил рядом со мной на Новочеркасском проспекте между Большеохтинским мостом и новым, тогда еще только строящимся мостом Александра Невского.