Традиционный сборник приключенческих повестей, рассказов и очерков советских писателей.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ 1977
ПОВЕСТИ
Михаил Божаткин
ФЛАГ НА ГАФЕЛЕ
[1]
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ КНЯЖНЫ ЛОБАНОВОЙ-РОСТОВСКОЙ
Прогрохотали под колесами автомобиля доски наплавного моста, и широкий разлив Буга остался позади. Город, словно опускаясь вниз, постепенно заслонялся высоким берегом реки и вскоре скрылся совсем. Еще некоторое время виднелись верхушки заводских труб, но наконец они тоже исчезли, и машина осталась одна в необъятном степном просторе.
Сладков и Воин Петрович Римский-Корсаков, все еще возбужденные только что окончившимся совещанием в губревкоме, говорили и о наступлении Врангеля в Северной Таврии, и о вооружении буксиров и барж на николаевских заводах, и об установке орудий в Очаковской крепости… А Федор Бакай слышал все это и не слышал, в голове его неотвязно вертелась, тревожила назойливая мысль: «Ну как же так?! Можно сказать, от верной смерти спасли. Вылечили, на работу устроили, приняли как родную — и сбежать… А может, несчастный случай?..»
— Так что, она в самом деле княжной была? — нарушил раздумье Федора Сладков.
Федор недоуменно пожал плечами.
— Не знаю…
КОРАБЛИ НА ГОРИЗОНТЕ
В знойной фиолетовой дымке показались искаженные рефракцией домики Очакова. И вдруг там, прямо в центре города, огромными развесистыми деревьями взметнулись черные фонтаны. И тут же тяжело вздохнула земля, а через несколько секунд донесся грохот взрывов.
— Опять «Кагул» начал! — сжал кулаки Сладков,
— Нет, это… это не «Кагул», — возразил Бакай. — От шестидюймовых не такие взрывы…
— Он прав, — поддержал Федора Римский-Корсаков. — Вьет «Воля». Стало быть, отремонтировали ее…
— Ну что ж, товарищи, обстрел обстрелом, а дело делом. По местам! — распорядился Сладков.
ФЕДОР БАКАЙ ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ
Моряки плавбатарей молча смотрели, как белогвардейские корабли все дальше и дальше отходят от Очакова, под защиту орудий дредноута. Молчали, но у каждого в глазах радость, и еще бы — отбили атаку.
А потом все принялись наводить порядок на своих кораблях: драили палубу, чистили орудия. Боцман «Защитника трудящихся» даже вытащил баночку краски и подмалевывал облупившиеся места.
Уборка продолжалась до самого вечера, а когда уже совсем стемнело, когда ночь затушевала и низкую насыпь Кинбурнской косы, и настороженный Очаков, свободные от вахты матросы собрались на носу плавбатареи и негромко пели старинные матросские песни. Была тут и «Раскинулось море широко…», и о тяжелой матросской доле, но больше всего нравилась песня о гибели красного моряка, который
ТАЙНЫЕ ТРОПЫ
Вообще-то Федор даже немного обиделся. Думалось, выскажет он свое предложение и товарищ Сладков — или кто там? — скажет с радостью: «Ну что ж, Федор Бакай, жми, сокрушай флот Врангеля!..» А не получилось… Он уже и забыл, скольким людям пришлось рассказывать свою биографию. Ему казалось, что обо всем, им прожитом, можно поведать минут за пятнадцать, а беседовали часами. Выспрашивали такое, о чем Федор уже и забыл.
Запомнился разговор с начальником особого отдела Северо-Западного района Черного моря ВЧК Фоминым.
— Значит, хочешь туда?
— Да.
— Сбежавшую княжну искать? — И в глазах Фомина мелькнула веселая искорка.
К ЧУЖИМ БЕРЕГАМ
Под утро стало прохладнее. А так как путешественники порядком вымокли, вытаскивая дубок на мелкое место и укрывая его камышом, то у каждого было на уме одно — согреться бы. И когда улеглись на разостланный на песке парус, то невольно прижались друг к другу да еще кое-как укрылись оставшимися концами брезента.
Но вот над камышами поднялось солнце, высохла роса на парусе и на песке. Пригревшись, все невольно задремали.
Солнце поднималось все выше и выше и начало ощутимо припекать. Первым встал с паруса старичок, за ним Алеша, начали искать место попрохладнее.
— Товарищи, нам надо затаиться, берег тут недалеко, а на нем частенько разъезды бывают, — предупредил рыбак.
— А где мы?
Геннадий Семар
СНЕЖКА — РЕЧКА ЧИСТАЯ
I
Утреннее заседание закончилось, но участники конференции не спешили на обед. Еще было время, чтобы поговорить, обсудить доклады и размять ставшие непослушными суставы.
Народ на конференции биологов был в основном пожилой, все больше доктора, кандидаты, преподаватели вузов. Одни группками стояли в просторном фойе, другие неторопливо прогуливались по блестящему лаковому паркету, склонив головы и заложив руки за спины.
У большого вазона-кадушки, из которого тянулись вверх стебли плюща, стоял высокий худой человек. В правой руке он сжимал красную кожаную папку, левая, одетая в черную перчатку, была словно пришита к бедру, как у старых кадровых военных, привыкших придерживать личное оружие — шашку. Строгое напряженное лицо, легкое покачивание на носках выдавало его волнение, говорило о том, что человек нетерпеливо ждет, может быть, переживает, решая, уйти или подождать еще…
Вскоре к нему подошел полный, начинающий лысеть мужчина, его движения были широкими и уверенными. Они поздоровались, чуть дольше, чем положено просто знакомым, задержали рукопожатие, глянув в глаза друг другу.
— …Если бы не рука, не узнал бы тебя, Гуров, — сказал полный мужчина. — Что, так и висит как плеть? И видать, погоду предсказывает отменно, а?
II
Эсэсовский эмиссар округа Вальтер Кнох прибыл в Снеженск в полдень. Он примчался в бронированном вездеходе под охраной десятка мотоциклистов-автоматчиков. Дело предстояло интересное и выгодное во всех отношениях.
Два дня назад специальное подразделение — зондеркоманда — устроило засаду на подступах к городу, в прибрежном ивняке, возле одной из переправ через Снежку. На вторую же ночь пробиравшиеся в город партизаны во главе с комиссаром отряда были «чисто», без единого выстрела, схвачены. Предварительный допрос выявил, что партизаны направлялись в город для захвата одного из немецких складов.
О взятии группы немедленно было доложено по инстанции: такой «улов» был редкостью! Вальтер Кнох получил разрешение высшего командования лично поработать с пленными партизанами. И если командиру зондеркоманды Кнох уже привез Железный крест и приказ о краткосрочном отпуске, то для себя он рассчитывал в недалеком будущем вместе с крестом получить повышение по службе. Лишь бы удался его прием, не раз так блестяще использовавшийся во Франции.
Кноху не терпелось сразу же приступить к делу, но он прибыл к обеду и, верный железному распорядку дня, вместе с командиром зондеркоманды и гарнизонным начальством сел за стол, объявив, что вечером в торжественной обстановке он по поручению командования воздаст по заслугам солдатам фюрера.
Заканчивая обед, Кнох спросил, кто из пленных партизан рассказал о задании группы. Ему назвали фамилию: Секач, — и Кнох приказал привести его.
III
Из города Нефедов уходить не спешил. Бредя по Сенной улице, он думал о том, что затеяли немцы… Может быть, с его «помощью» открыть явки в городе? Но смешно предполагать, что он пойдет туда… Проследить дорогу в отряд? Но ее мог указать хотя бы тот же Секач… Кстати, почему его все же расстреляли? А какие ребята погибли! Неожиданно для себя Иван громко застонал. Но его никто не услышал.
Мысли Нефедова рвались, путались, он с трудом узнавал улицу, по которой сотни раз проходил до войны. Сейчас ветер кружил в подворотнях белую пыль. Иван никак не мог понять, почему пыль вдруг стала белой, но потом вспомнил, что такую же «пыль» он много раз видел у городской пекарни, это была не пыль, а мука…
Нефедов вышел на берег Снежки, которая опоясывала северную окраину городка. Здесь, у невысокого обрыва, кончались огороды. Иван умылся, прополоскал в Снежке несколько морковок и съел их. Только сейчас он почувствовал, как саднит рана на виске, а вместе с этой болью где-то внутри просыпается тревога, необъяснимая и острая. Он вновь и вновь оглядывался на пристанционный поселок, пытаясь обнаружить слежку, но вокруг было непривычно пустынно и тихо. Мысли, как на испорченной грампластинке, кружились на одном месте, рождая в сознании одни и те же вопросы… Что затеял враг? Как узнали фашисты, по какой тропе пойдет группа? Почему их не обнаружил дозор, высланный вперед? К этим вопросам, мучившим его еще в подвале, присоединились новые, еще более непонятные, тревожные… Почему вторично допрашивали Секача и почему его расстреляли? Наконец, почему он, Иван, на свободе?
Нефедов вспомнил «речь» эсэсовца перед расстрелом партизан. Получалось так, будто гитлеровец отпустил его, видя в нем не смертельного врага, а всего лишь… идейного противника, как бы из другой партии. Зачем, мол, его уничтожать, он и сам увидит провал своих идей и победу нацизма! С каких это пор, думал Нефедов, фашисты перестали преследовать инакомыслящих? Что-то не слышал он, чтобы они отпускали партизан, да еще комиссаров…
Ничего не мог понять Иван. Единственное он знал наверняка: нельзя привести за собой врага в отряд, хотя фашистам и был известен район партизанского базирования. Гуров и весь штаб понимали, что, пока немецкая армия идет вперед, ей не до партизан, но рано или поздно… И вот уже устраивают засады, сбрасывают листовки, наконец, придумали что-то, отпустив комиссара!
IV
На базу Нефедов пришел под утро. Он не знал пароля на сегодняшнюю ночь, поэтому часовой хоть и признал комиссара, по всем правилам отконвоировал его к штабной землянке, велел обождать и лишь потом разрешил войти. Иван очень устал, и ему в эти минуты было все равно, что думает о нем часовой. Он точно во сне перешагнул порог землянки и попал в объятия пахнувшего овчиной Гурова.
Нефедов рухнул на скамью и уронил голову на дощатый стол, колыхнув широкое пламя коптилки. Гуров взял лучину, присмолил ее от светильника и зажег чурки под маленьким таганцом, стоящим в нише. Этот «камин» сделал не так давно Иван. Долго возился он с хитрым дымоходом, чтобы тот рассеивал дым… Гуров поставил на таганец закопченный чайник, достал краюху хлеба, кусок сала, поставил на стол кружку, потом, шумно сопя, вышел из землянки. Постоял, глядя, как растекается между деревьями утренний туман, глубоко вздохнул и вновь вернулся в сырую теплоту землянки.
Он заставил Ивана немного поесть, а затем приказал ему спать. И лег сам, но заснуть не мог, глядел в темноту, где уже слабо светилось маленькое оконце. Он думал об Иване, о том, что с ним приключилось; радость брала верх, так как Иван был жив и здоров, а погибших партизан не вернуть. В последнее время его многое тревожило, какая-то полоса неудач потянулась за отрядом, точно шлейф дыма за подбитым самолетом. Если не считать операции с подрывом склада боеприпасов в Дубравинске, то все остальное было из рук вон плохо: барахлила рация, так что отряд еле прослушивали на Большой земле; попытки достать батареи и новые усилительные лампы были пока безуспешными. Нагрянул тиф, и, несмотря на все принятые меры, уже умерло несколько бойцов. В Снеженске появилась зондеркоманда, очевидно, для охоты за партизанами, и уже дважды гитлеровцы сбрасывали листовки. Выследили отряд с воздуха, конечно, еще осенью, когда листья с деревьев опали и проступили тропки. А может быть, и зимой, когда на снегу так хорошо видны сверху следы… Или запеленговали рацию? Впрочем, это уже не имело особого значения. В ближайшее время отряд уйдет на запасную базу… У Гурова создалось такое впечатление, что немцы нащупывают возможности, как бы поудобнее взяться за отряд. Вот и еще одно доказательство пристального внимания к ним: засада и гибель девяти партизан.
И все-таки, почему они отпустили Ивана? Уверенно себя чувствуют? Пропагандистский жест? Гуров вдруг вспомнил разговор с первым секретарем горкома, когда рекомендовал Нефедова комиссаром отряда… «Мне непонятно, Гуров, — вскинул мохнатые дуги бровей секретарь, — мне непонятно, почему ты его так двигаешь? То с пеной у рта доказывал, что Нефедов будет хорошим партсекретарем железнодорожного узла, теперь — комиссаром большого партизанского отряда? Что за любовь такая?» — «Это не только любовь, товарищ секретарь, — ответил он тогда, — это еще и вера в человека. Иногда говорят, дескать, друзья — вот и в кресло посадил… А как же иначе? Я знаю человека, верю в него, в его способности, ручаюсь, что не подведет. Зачем же мне брать человека, которого я не знаю…»
На этом спор и кончился.
V
Черные смоляные глаза Морина открыто и дерзко смотрели на Нефедова. Они все знали, эти глаза, их нельзя было обмануть, и они, казалось, не верили ни единому слову Нефедова.
Бычко сидел внешне спокойный, уперев взгляд в дощатый, отскобленный добела стол. Он внимательно слушал, наклонив вперед свою большую, давно не стриженную голову.
Гуров что-то чертил на клочке бумаги огрызком карандаша, чертил по давней привычке аппаратного работника. За кончиком карандаша следил отрядный врач Родион Иванович. Он время от времени тер красные от недосыпания глаза… А Нефедов вспоминал все новые и новые подробности провалившейся операции. Он припомнил банку консервов, которая выпала из ватника Секача; карту, висевшую на стене в штабе, на которой был обведен район базирования их отряда. Несколько раз Иван пересказал «речь» эсэсовца перед расстрелом партизан. Потом Нефедов начал как бы рассуждать вслух. Он честно взвешивал все «за» и «против» своего благополучного возвращения, но в конце концов сказал, что ему трудно объективно разобраться во всем.
Иван замолчал, точно ответил заданный урок, поднял глаза на светлое оконце в скате землянки. Сноп солнечного света беспрепятственно падал на утоптанный земляной пол. Глаза у Ивана сделались совсем голубыми, ясными, лицо спокойным, и он мгновенно забыл все, о чем говорил. Но вот снова опустил глаза, посмотрел на сидящих за столом, и взгляд его сделался тяжелым, глаза — темными.
— Значит, пять дней сроку нам? — переспросил Морин и сам себе ответил: — Точнее, остается четыре дня. Как считаешь, Гуров, может быть, они нас просто хотят спугнуть, стронуть с места, а по дороге уничтожить? Или того проще: прогнать нас в другой район, чтобы мы на их «довольствии» не висели?
Федор Шахмагонов, Евгений Зотов
ГОСТЬ
I
Вот история моей жизни.
Я волен рассказать ее от начала и до конца. Перед самим собой я освобожден от всех обязательств, кроме одного: быть правдивым.
Скоро суд. Я предстану перед судом, судьи должны будут взвесить, как прожита моя жизнь. Для этого и веду свой рассказ.
Времени у меня достаточно. Четыре стены тюремной камеры, тишина, никто мне не мешает все вспомнить, обо всем подумать.
Тюрьма эта известная, о ней знают и мои наставники. Упаси бог, говорил мне один из них, попасть в Лефортовскую. Там все на месте: и следователь, и камера пыток, и суд. Оттуда на суд не возят!
II
Вовсе я не Кудеяров и не Владимир Петрович. Настоящая фамилия моя куда проще. Плошкин Сергей. Отца звали Тимофеем.
Родился я в деревне Нижняя Вырка. Есть еще и Верхняя Вырка. Нижняя стоит на берегу Оки, Верхняя — в лесной глубинке, на берегу озера. И озеро зовется Вырка, и речка, что в Оку течет, Вырка. Речка не речка, а так себе, ручеек. Ниже плотины его везде можно перепрыгнуть с разбегу.
Ручеек, деревня, плотина. Жизнь моя, если бы не нужда о ней рассказывать, незначительная, а вот место, где я родился, знаменитое.
Лесную деревушку Верхнюю Вырку разрубает пополам высокая каменная плотина. Речушка собирается из родников по лесным оврагам. Вода в ней и зимой не замерзает. Речка сбегает к плотине, у плотины — озеро.
Мне рассказывали люди сведущие, что в петровские времена русский заводчик Демидов поставил здесь чугунолитейные заводы. Ставил на берегу Оки, чтобы вывозить чугун по воде на баржах и на подводах в Тулу.
III
В мае 1941 года призвали в армию моего отца и еще нескольких мужиков, которые в кадровых числились. Случалось, и раньше призывали на сборы, но на этот раз почуяли тревогу. Ждали, что будет. И грянуло.
Все, кто подлежал призыву, ушли, остались бабы да детишки. Но разве кто думал, что докатится война до наших мест? Больше того, к нам приезжали родственники из Москвы, на деревенские хлеба и от бомбежек подальше.
А потом на берегу Оки стали рыть окопы. Но боя у нашей деревни не случилось. Что-то сместилось на фронте, и в одну ночь наши войска оставили позиции. Несколько дней жили мы на ничейной земле, а затем переправились на наш берег на мотоциклах и автомашинах немцы. Разместились по избам на постой.
Гриша Степанов с матерью ушли, и Валька Трусов исчез. Куда его мать отправила, я не знаю. Я, Тольман и Танечка остались в деревне, мы прятались по домам, на улицу не выходили.
Осень кончилась, выпал ранний снег, ударили морозы. Снег лег сразу и густо на мерзлую землю. Загудели метели, деревню укрыли сугробы.
IV
— Ну как, оголец, хочешь или не хочешь услышать, в чем мудрость жизни? А? Молчишь! Ну это понятно! Не до разговоров тебе, когда мать померла… А вот запомни. Старики говорили: нашел — молчи, потерял — молчи! Великая мудрость! Если правильно это перетолковать и каждый раз вспоминать, от многих бед избавишься. Тебе что сейчас нужно? Ежели ты затоскуешь по матери да жалобиться начнешь, конец тебе! Фрау наша — расчетливая женщина… С ней жить можно, это не на шахте под землей, не в каменоломне и не на вредном для здоровья производстве… Ну, что ей будет за радость видеть такую кислую рожу! Спрячь горе в сердце, будь ровен, она тебя при хозяйстве оставит. А это сейчас для тебя самое главное. Здесь ты выживешь. Сколько наших русских бедолаг полегло, а мы с тобой хлебаем щи с мясом. Спрашиваю тебя: разумно это или нет?
Нелегко мне было разобраться во всей этой путанице. Что-то я успел прихватить в свой нравственный багаж из четырех классов сельской школы, от дорогой моему сердцу Евдокии Андреевны. Она по-другому жизнь понимала. Почему, если я нашел что-то хорошее, молчать? Почему молчать о потере, почему мне горе свое прятать? Но тут Василий был прав: нашей фрау ни к чему мои слезы.
Работы по хозяйству прибавилось, суетно было днем, к вечеру после последней дойки все затихало. Хозяйка засыпала рано.
Пока была жива мать, я жил с ней в каморке, а теперь хозяйка перевела меня к Василию Васильевичу. Как мы ни умаивались за день, засыпали не сразу. Василий любил поговорить.
— Я ить, оголец, хоть тебя и соплей перешибешь, знаю, о чем ты думаешь! Успели тебя в школе напичкать идеалами: надо любить Родину, надо за нее жизнь отдать…