В книге представлена художественная проза и публицистика петербургского писателя Бориса Вахтина (1930–1981). Ученый, переводчик, общественный деятель, он не дожил до публикации своих книг; небольшие сборники прозы и публицистики вышли только в конце 1980-х — начале 1990-х годов. Тем не менее Борис Вахтин был заметной фигурой культурной и литературной жизни в 1960–1970-е годы, одним из лидеров молодых ленинградских писателей. Вместе с В. Марамзиным, И. Ефимовым, В. Губиным, позднее — С. Довлатовым создал литературную группу «Горожане». Его повесть «Дубленка» вошла в знаменитый альманах «МетрОполь» (1979). По киносценарию, написанному им в соавторстве с Петром Фоменко, был снят один из самых щемящих фильмов о войне — телефильм «На всю оставшуюся жизнь» (1975). Уже в 1990-е годы повесть «Одна абсолютно счастливая деревня» легла в основу знаменитого спектакля Мастерской Петра Фоменко.
ПИСАТЕЛЬ — УДИВЛЕННЫЕ ГЛАЗА
«Рукописи не горят» — каким чудесным символом веры одарил Михаил Булгаков всех пишущих! Жизнь будет опровергать его снова и снова тысячи раз, а он будет сиять для них, как Вифлеемская звезда — для волхвов. И опубликование сборника «Портрет незнакомца» Бориса Вахтина останется светлым примером этой сказочной — надеждой придуманной — несгораемости.
Первая книга его прозы вышла на Западе (Борис Вахтин. Две повести. Издательство «Ардис», 1982) всего через год после его смерти в 1981-м. В России писателя Вахтина знали только близкие друзья и читатели самиздата. Несколько своих рассказов и повестей он успел увидеть напечатанными в журналах и альманахах, главным образом — зарубежных («Эхо», «Время и мы», «Метрополь»). Это означает, что «читателям в погонах» он тоже стал известен раньше, чем другим.
В юности Борис Вахтин пробовал свои силы во многих областях, профессией избрал китаеведение, работал в Институте востоковедения Академии наук. Защитил кандидатскую диссертацию, написал докторскую (ее защитить уже не дали), но две темы, две сферы всегда оставались главнейшими для него: русская литература и русская история. Волею судеб и та и другая присутствовали в его жизни с детских лет. Мать — известная русская писательница Вера Панова; дед — морской офицер, отец — журналист, погибший во время террора в 1935 году.
Совсем молодым человеком Вахтин был принят в Союз советских писателей как переводчик китайской поэзии и прозы. Также успешно выступал в роли киносценариста; фильм «На всю оставшуюся жизнь», сценарий к которому он написал совместно с режиссером Петром Фоменко по роману Веры Пановой «Спутники», имел большой успех. Благодаря семейным связям, энергии, эрудиции и способностям он мог бы сделать быструю и успешную карьеру, получить все чины и посты, почести и привилегии, раздававшиеся верным служителям советской литературной империи. Вместо этого он начал упорную и непримиримую борьбу с ней, с ее удушающим и мертвящим всевластием.
Художественная проза
ТРИ ПОВЕСТИ С ТРЕМЯ ЭПИЛОГАМИ
ЛЕТЧИК ТЮТЧЕВ, ИСПЫТАТЕЛЬ
В нашем доме живут я, женщина Нонна, летчик-испытатель Тютчев, потомственный рабочий Вахрамеев, бывший солдат Тимохин, мальчик Гоша и еще прорва всякого народа числом пятьдесят квартир, и в некоторых по две-три семьи из трех и более человек.
Вокруг нашего дома стоят другие дома с аналогичным положением, образуя двор с деревьями посредине.
Под деревьями благодаря субботнику есть стол и две скамьи для домино.
У нас много выдающихся жителей, например, наш писатель Карнаухов, хрупкая мексиканка в советском подданстве, художник Циркачев, знаменитый борец за мир Мартын Задека, например.
ВАНЬКА КАИН
У серого дома в Упраздненном переулке четыре стены и крыша нараспашку. Я задираю голову, как у парикмахера для бритья, и смотрю. Над домом клубится пар и сгущается великанами: прежде всего Ванькой Каином, затем стюардессой Марией, старым скульптором Щемиловым, смелым евреем Борькой Псевдонимом, Стеллой, профессорской дочкой.
Это все великаны.
Это наш дом в Упраздненном переулке.
Я стою с задранной головой, и я очень маленького роста, а тут сплошь великаны.
АБАКАСОВ — УДИВЛЕННЫЕ ГЛАЗА
И вот из тютчевского двора и каннского переулка нашего великого города я выхожу наконец на улицу, а на улице светло и пусто, как на тихом озере. В одном конце этой улицы площадь, на площади колонна, а на колонне падает ангел — падает, падает и не может упасть, потому что ему не дано. И вдоль улицы навстречу мне идет человечек с запрокинутой головой, одетый в черную тройку.
Здравствуйте, Абакасов!
Он идет по мостовой, неся в руке старомодную шляпу, идет, глядя прямо перед собой и чуть-чуть вверх.
Он идет к другому концу этой недолгой улицы — а там поле и сад, и цветет сирень, и сияют шпили слева и справа, а посреди поля лежат могильные камни, положив подбородки на грубые ладони.
ЭПИЛОГИ
Ресторан плавал на Неве.
Качался пол, и качалось небо, как еврей в жалобах Иегове; как русский, выдергивая в вечном «эй, ухнем!».
Молчаливый пилот улыбался женщине Нонне ободряюще и так, что я тоже ему улыбался.
— А папа в Риме грешен, и все тут! — сказал летчик Тютчев решительным голосом.
ОДНА АБСОЛЮТНО СЧАСТЛИВАЯ ДЕРЕВНЯ
довольно-таки длинной, теряется в веках, но начинается на склоне высокого берега синей реки, около этого леса, под именно этим небом. Царица-матушка Елизавета Петровна, отменившая смертную казнь и тем зародившая в нашем отечестве интеллигенцию, повелела двум староверам, Михею и Фоме, здесь поселиться, и они поселились, срубили себе избы, завели жен и детей, дети их размножились, избы их тоже размножились, поля расширились, стада выросли. А над всем этим заведением, размножением, расширением и ростом двигалась история по своим железным законам, так что жители сначала были крепостными и земли не имели, потом стали свободными, однако с землей было по-прежнему плохо, потом стали еще более свободными и получили земли в изобилии, после чего они достигли вершины исторического развития и по сей день пребывают в колхозах. Но не про историю тут речь. Сначала про корову.
Корова жрет чертополох нежными губами, мудро давая молоко для народа.
Корова похожа на деревню.
Ее величество корова сидела веками за прялкой, стояла пожизненно под ружьем от Полтавы до Шипки, только корона у коровы не на голове, а на животе и называется вымя.
ДУБЛЕНКА
Глава 1. «Пойдемте в театр?»
Дело было давно, лет через десять после того, как первый человек высадился на Луне, большинство людей забыло, в каком это случилось именно году, с тех пор многое изменилось, хотя, конечно, ничто, разумеется, строго говоря, не изменилось — сейчас, к счастью, все изменяется не изменяясь, и все-таки, пожалуй, кое-что в некотором смысле изменяется.
Например, если встать сейчас в этом городе за колоннами дворца в стиле Карла Ивановича Росси, дворца, над которым победно развевается свежее красное знамя, и присмотреться к людям, идущим во дворец на работу, то заметно, что одеты они разнообразно, чего во времена высадки на Луне еще не наблюдалось. Кто в отечественном пальто, кто в импортном плаще с погончиками, кто в чем из кожи, но не времен гражданской войны, а синтетической. И головы переменились: на одной берет, на другой шляпа, на иных даже кепки с претензией, а некоторые — правда, очень некоторые — ничем не прикрыты, кроме волос. Изменение, конечно, налицо, но и нет изменения, потому что сейчас, как и тогда, сразу видно, кто важнее, видно не только среди тех, кто из машины вылез один, а и среди тех, кто из машины вылез с двумя-тремя себе не совсем, но подобными, и даже среди тех, кто прибыл в автобусах и на троллейбусах или высадился за углом из трамвая. Походка разная, здороваются по-разному, головы на плечах сидят по-разному — нет, это не по естественным причинам природного разнообразия, генетика тут ни при чем, это от служебного места внутри дворца. Более важный кивнул — и спешит к цели не торопясь, а менее важный здоровается обстоятельно, идет к цели скромно, не мешкая, но и не обгоняя. Чем важнее, тем внутренне неподвижнее, а внешне увереннее, и наоборот.
В этом изменений не было. И быть не могло. И не будет. Не будет!
Вон один идет — в клетчатом пальто, без головного убора! Не было раньше таких пальто и таких головных уборов не было, чтобы без. Вот это изменение! Однако и нет никакого изменения, просто надел человек клетчатое пальто, а на голову ничего не надел. Какие тут изменения? Вот если бы он сейчас догнал того, в серой шляпе, который из машины один выгрузился, хлопнул бы по плечу и сказал: «Привет, Володя! Как спалось?» — это было бы изменение. Но не было и нет. И не будет!
Или этот идет — среднего роста, сильно за пятьдесят, незаметный, но хорошо сохранившийся, в ботинках из ремонта, в пальто из химчистки, на висках ни одного седого волоса; сказал бы этот, можно выразиться, с виду нержавеющий, вон тому, внутренне неподвижному, что прошел и ответно кивнул: «Что это глаза у тебя с утра такие тусклые? Перепил, что ли, вчера? Смотри, друг, береги здоровье — стареешь очень!» — вот это была бы перемена! Не будет! И не надейтесь!
Глава 2. «Кто тут главный?»
Сказал такое среди белого рабочего дня, сказал посетителю, которая лет на тридцать пять моложе, не зная, не замужем ли она, какие у нее связи с начальством, за нее без нажима, но хлопотавшим. Голова закружилась, сердце приостановилось, волосы на голове шевельнулись, и тут она ответила:
— Сегодня, к сожалению, нет, Филармон Иванович. Позвоните мне завтра.
И на листке бумаги написала ему телефон.
Пальцы у нее были на вид очень ломкие.
Когда после рабочего дня инструктор покупал продукты, он чувствовал под ложечкой зеленоватую неприятность и, натыкаясь на нее, постигал без труда, что причина — несознательная поэтесса, повернувшая его чистую жизнь к родимым пятнам прошлого.
Глава 3. Дон Бизаре Бицепс
Он сидел, плакал и думал, что в четыре часа позвонит Елизавете Петровне и откажется идти с ней в театр, сославшись на нездоровье, потому что в свете наступившего ясного дня было очевидно, что невозможно ему идти с ней ни в какой театр, ему, участвовавшему в идейном руководстве всеми театрами города, к тому же с такой молодой, и вообще, ее, наверно, тоже многие знают, а от него ушла жена. Надо отказаться обязательно, только не на свою болезнь сослаться, а на отцовскую, надо, дескать, того в больницу уложить. Впрочем, она и сама никуда с ним не пойдет! А может, она хочет на него повлиять, через него рукописи в журнал пристраивать? Так ведь такие рукописи, как «Ихтиандр», даже наивысшее начальство не смогло бы пристроить, это она должна понимать. А если пойдет, то что наденет? Попадались ему в театрах на женщинах такие наряды — ну, просто от папуасов. Вдруг у нее будет и спина голая, и плечи, и крестик на полуголой груди? Тогда что?
Но шел день, Филармон Иванович устроил отца в больницу, написал справочку наверх о работе с молодыми актерами, перекусил в буфете.
И чем темнее становился день, тем возможнее казалась встреча…
Поэтесса Лиза пришла в театр обтянутая, как чулком, джинсами и свитером и, конечно, с крестиком на груди, который так и прыгнул на Филармона Ивановича, когда с поэтессы Лизы в гардеробе снял пальто сопровождавший ее субъект — тот самый в бежевом, знакомый Филармону Ивановичу и по встрече наяву, и по встрече во сне.
Субъект протянул руку, знакомясь, и представился:
Глава 4. «Фамилия, имя, отчество?»
Но молодой человек уже убегал, не ответив ему ни полслова.
— Спасибо, — тихо сказал Филармон Иванович, прислушиваясь. Хлопнула дверь в парадном, взревел мощный мотор. Филармон Иванович пошел в комнату, не задвинув запор, положил сверток на стол, разрезал шпагат.
На столе разлеглась, раскинув рукава, словно готовясь принять его в свои объятия, новенькая дубленка, темно-шоколадная со светлым мехом, с круглыми черными пуговицами. Филармон Иванович надел ее, нигде не жало. Он посмотрел в зеркало, расправив плечи и высоко подняв голову. Конечно, он не слышал, как открылась и закрылась входная дверь, как кто-то вошел в комнату за его спиной. Только когда что-то мелькнуло в зеркале, он повернулся всем телом, как герой в ковбойском фильме, но перед ним стоял не вор, не грабитель и вообще не враг, а поэтесса Лиза в шубке необыкновенной привлекательности из серого меха, а также в беличьей шапке и в высоких сапожках.
— Я на такси, — сказала она.
— Я уже оделся, — сказал он.
Глава 5. Последний факт
Руководясь общими догадками, хочется предположить, что роль заключенного не для товарища Бицепса, и потому может он выйти вновь на сцену жизни. Вдруг окажется он при делах, например, внешней торговли и прославится успехами, опираясь на дружбу с царствующими особами, греческими судовладельцами и сенатором Эдвардом Кеннеди? Ах, как хочется верить, что пропасть он может лишь случайно, но ведь случайно пропасть всякий может, так что это не считается… И все-таки — тринадцать лет…
На следующий день после приговора в квартире Филармона Ивановича раздался телефонный звонок. Он последнее время очень боялся одного звонка, которого ждал, не представляя, что будет говорить, зачем, так легче, однако очень ждал. Поколебавшись, он все-таки снял трубку. Звонила лечащий доктор его отца, она сказала категорически, что завтра того выписывают, в девять пусть заберет.
— Как же? — спросил Филармон Иванович. — Курс не кончился.
— Решил главврач, — сказала доктор. — Ваш отец ничем, кроме старости, не болен, а у нас больница, не дом для престарелых!
— Вылечить бы хоть немного, — сказал Филармон Иванович, на что доктор, понизив голос, возразила сердечно:
НАДЕЖДА ПЛАТОНОВНА ГОРЮНОВА
1. Во всем виноват народный умелец
Господи, да как не стыдно думать и говорить, что в наше время нет необыкновенных событий! Вы только вникните…
Человек по Луне прошелся, обезьяна заговорила — пусть руками, но все-таки, — целые народы пытаются самоистребиться, телепатию почти официально признают — да на тысячелетие с лихвой хватило бы сверхновостей, о которых у нас за дюжину лет сообщают. А могут ли иметь место, спрашивается, исторические события, впервые случающиеся, без того, чтобы появлялись необыкновенные личности, каких мир и за миллионы лет не встречал? Жизнь рода человеческого только, и как мы все знаем и по моему мнению тоже, начинается, мы ее самую зарю наблюдаем, так как же на рассвете не появляться необычайным характерам и индивидуальностям? Честно говоря, я сильно подозреваю, что и вы, читатель, личность необыкновенная, но тут, впрочем, я особенно настаивать не буду, вам это, понятно, виднее. Но очень прошу — не верьте, если услышите, что неожиданных событий в нашей сугубо смежной жизни нет, поскольку, дескать, мы существуем планово, по науке, а есть будто бы только достижения ожидаемого по мере того, как достигаем заранее намеченного. Не верьте! Потому что, кроме всего прочего такого, включая достижения, и еще вроде того, например, что обезьяна заговорила, нет у нас скуки и, ручаюсь, не будет, поскольку, черт его знает отчего, но только достигать всего намеченного никак не удается. Намечать вполне удается, а достигать — ну никак, и где тут собака зарыта, никто не знает, хотя многие, слишком многие делают умный и даже ученый вид.
Увы, то, о чем я дальше расскажу, лишено каких бы то ни было черт необыкновенного или невероятного. И ничего я в этой истории не выдумал, разве что имена — и то не все! — слегка изменил, а так ни одной подробности не добавил, крошечки от себя не присочинил. Перед вами, извините, просто фотография, да и не цветная даже, а черно-белая, обыкновенная фотография. От меня только эпиграфы и постскриптумы, к делу не идущие, что-то вроде рамочек…
Во всем случившемся изначально виноват был народный умелец с одного огромного завода, выпускающего вполне мирную продукцию в городе, скажем, Инске. Название города тоже пришлось изменить, но это совершенно не важно. Этот умелец с длинным лицом и короткими усиками увлекался чеканкой по меди и делал произведения, пользовавшиеся невероятным спросом, намного превосходящим его производительные возможности, хотя он за один присест исхитрялся иной раз, если нужно, отгрохать по заказу до десяти экземпляров русалок, парусников в океане или групповых портретов сиамских кошек. Но эту свою серийную продукцию Алеша не любил, делая ее брезгливо, а любил он сидеть над каким-нибудь самобытным сюжетом, исполняя его неторопливо, обдуманно и вдохновенно, хотя тоже с грохотом, потому что чеканить без грохота не доставляло ему никакого удовольствия. Эти его из души рожденные творения украшали заводской Дворец спорта, заводские столовые, помещения общественных организаций, кабинеты начальства и даже один ресторан, открытый рядом с заводом, а также уходили как бы на экспорт, потому что их дарили высокопоставленным лицам, посещавшим завод, — на память и для упрочения связей.
На этот раз взялся Алеша за сюжет особенно сложный — за изображение битвы на поле Куликовом, очерченном Доном, Непрядвой и ныне высохшим Дубяком, в связи с ее приближавшимся, как теперь принято говорить, юбилеем, как-никак шестисотлетием. Сюжет руководство завода, о нем узнав, очень одобрило и с медью помогло, сочтя и своевременным, и патриотичным, да и кто же из художников, пусть и самодеятельных, не откликнулся бы если и не работой, то хоть сердечным движением на эту великую веху истории? В нашем городе шла даже подготовка к выставке юбилейных работ, но в последний момент почему-то эту выставку заменили другой, тоже юбилейной, пусть по случаю и не такой древней и великой даты, но тоже очень круглой — в честь столетия одного нашего покойного земляка, выдающегося деятеля, но выставка эта, впрочем, к моему рассказу отношения не имеет, тем более что произведения Алеши на нее не попали. Земляк прославился, в частности, участием в героическом подавлении бандитов на Тамбовщине, в этой пресловутой русской Вандее, в связи с чем его изображали преимущественно в меховой шубе и с подзорной трубой в твердой руке. Хорошо известно, однако, что для юбилейности требуется только, чтобы дата делилась на пять, не подвернись круглое столетие, вполне сошло бы и какое-нибудь девяностопяти- или иное какое летие.
2. Из города Сказкино, с улицы Батюшкова
Городок Сказкино, прежде село, существует в тех краях между Волгой, Окой и Доном, где еще не начались желто-белые степи, а пока прикрыта земля — хуже, чем прежде, однако тем не менее — лесами, рощами, дубравами, высокими травами, до сих пор напоена земля, — хоть и не вдоволь, а все же — речками, родниками и ручьями, населена земля — пусть не густо, но все-таки — потомками православных, а также старообрядцев, молокан, субботников, хлыстов, пятидесятников, добавивших в свое время пестроты в душу нашего и без того разноцветного племени. В этом многообразии, включая, например, фамилии, есть, говорят старожилы, таинственный порядок. Возьмем, говорят они, те же фамилии. Посмотрите, уверяют они, — почти все революционеры вышли из Барановых, Пересудовых и Рысцовых; неудачников поставляют Арясовы, Горюновы, Кротовы, Веригины, Гореловы; инженеры и прочие умные головы все сплошь от Желтовых и Болотиных, а люди с нечистой совестью преимущественно из семей Побирохиных и Утехиных. Это, конечно, очень неубедительно. Я, например, лично знаю несколько Ивановых, из которых один человек замечательно достойный, а другой совсем никудышный, и то же самое могу засвидетельствовать и относительно Петровых, Смирновых, Сидоровых и так далее, вплоть до Яшкиных. Более того, мне известен и некий Баранов, правда, из других мест, который был сперва революционером, потом попал в контрреволюционеры, затем вновь — уже посмертно — вернулся в революционеры, и вот сейчас бюст ему на родине стоит, как ни в чем не бывало. И все-таки что-то в словах старожилов есть, что-то такое роковое в фамилиях, а может быть, даже в именах, пожалуй, действительно присутствует-таки. Согласитесь, что человеку, по фамилии Сковорода, как-то легче прославиться, чем человеку, по фамилии, скажем, Кастрюля. А что происходит с псевдонимами? Обратите внимание — чем благозвучнее, чем внушительнее выберет его человек, тем хуже складывается его судьба — ни прочной славы, ни гениальных достижений. Опять-таки сошлюсь на личный опыт — есть один поэт, который решил заменить свою невыразительную фамилию псевдонимом и зарегистрировался как Самородков. Увы, ничего из-под его пера до сих пор не родилось, а он хоть и молод духом, однако пятидесятилетие отметил уже, так что не опоздать бы ему вернуться к изначальному своему прозванию. Нет, есть, может быть, в нашей пестрой и на поверхностный взгляд хаотической жизни некоторый загадочный порядок и, не исключено, даже особенный смысл, которому не один миллион лет от роду. Впрочем, это к моему рассказу имеет только то отношение, что красавица, поразившая Афанасия Ивановича, родилась здесь, в Сказкино, и фамилию носит Горюнова, что заставляет тревожиться за ее будущее — тем более, что детское ее прошлое как будто подтверждает домыслы старожилов. Здесь я должен признаться, что все, случившееся в Инске, мне известно неплохо, поскольку я в Инске сам живу и, хотя и стараюсь быть тише воды, ниже травы, все-таки как-то так, кое-кого знаю и кое-где бываю, а вот Сказкино мне известно больше понаслышке, косвенно. Знаю я, что есть там улица, которая идет от древней фабрики грубошерстных сукон — теперь это фабрика «Русское сукно», работающая, главным образом, на экспорт, — через овраг с огородами к окраине и дальше, превращаясь постепенно в лесную дорогу. Прежде эта улица называлась Овражной, теперь называется улицей Батюшкова, но кто этот Батюшков — поэт ли, родившийся, как все помнят, в Вологде, а вовсе не тут, партизан ли, генерал или герой какой-то — я установить пока не смог.
На этой улице, поближе к лесу, стоял и стоит до сих пор деревянный домик с палисадником, яблоней и кленом во дворе, на клене до сих пор висит веревка от детских качелей, а под яблоней сохранилась скамейка — просто доска, прибитая к двум врытым в землю столбикам. Здесь много после смерти Сталина родилась у четы Горюновых дочь, которую отец, горький пьяница, отнес в церковь тайно от матери и окрестил Гликерией, по-народному Лукерьей, потому что любил имя Луша и был, кроме того, по матери потомком знаменитой предводительницы духоборов Лукерьи Губановой (замечу, что и у меня в роду есть Губановы, что и послужило мне поводом для знакомства с упомянутой выше красавицей и для нескольких долгих с ней бесед; не скрою, что и я был в нее влюблен, понимая, впрочем, всю безнадежность моего чувства и тщательно его скрывая). Мать же мечтала назвать дочь Надеждой — и так ее в загсе и записала, отчего девочка по закону стала Надеждой Платоновной, а по крещению Лукерьей Платоновной. Это, конечно, пустяк, но, во-первых, не с каждым такое случается, во-вторых, согласитесь, все-таки это не может не стать поводом для размышлений ребенка над предметами, размышлять о которых ему не так-то просто, а кроме того и в-третьих, с этого момента отношения между родителями девочки стали невыносимыми. То ли вдруг сказалась разница в их возрасте (Платон Степанович был старше своей жены лет на двадцать, а кое-кто в Сказкино говорил, что и на все тридцать), то ли разница в жизненных взглядах, не знаю, однако мира и дружбы между ними не стало никаких. Отец называл дочку Лушей, мать — Надей и била ее, если она на вопрос, как ее зовут, отвечала, что Лушей. Отец не бил, а только поправлял, так что она рано стала молчаливой, на вопросы об имени старалась не отвечать вовсе — так ей было легче. Память у нее развилась необыкновенная, может быть, именно благодаря молчаливости.
В школе она была, естественно, Надеждой. В те годы, да и раньше и позже, в необыкновенную моду вошло имя Таня, встречались классы, в которых почти все девочки были Танями, но и Надежд было много, так что Горюнова, и вообще неприметная, не выделялась и именем, что сложилось бы иначе, если бы звалась она вслух Лушей. В школе она, хлопот никому не доставляя, училась на круглую «четверку» — отвечала всегда вроде бы толково, но голосом тихим и неуверенным, так что ставить ей «три» было не за что, а «пять» — рука не поднималась. Красота росла в ней медленно, прикрываясь до поры то малым ростом, то худобой и всегда — невзрачной одеждой. Понятно, что ее, как говорится, прозевали, прозевали начисто — до сих пор в Сказкино ни от кого толком не добьешься, когда же Горюнова вдруг попала под влияние церкви, когда начала она ее посещать и петь там в хоре.
— Можно было вовремя насторожиться, — сокрушался Побирохин, директор школы, давшей Горюновой десятилетнее образование, — можно было кое-что предвидеть. Грамотная она, например, была чересчур — я нет-нет да и загляну в орфографический словарь, а она ни в диктантах, ни в сочинениях ни разу ни одной ошибки не сделала.
Кроме этой необычной и даже, пожалуй что, и неприличной грамотности вспомнили задним числом и еще кое-какие штрихи и черточки Горюновой, которые должны были бы насторожить, — например, отличалась молчаливостью, не красилась, на школьных вечерах бывала, но танцевала мало (кто-то заметил, что, может, ее и не приглашали, но на эту мысль внимания не обратили), да — самое-то главное! — и в комсомоле она не была! Почему? Как это? Бросились доискиваться причин — и не доискались. То ли ей предлагали, а она уклонилась, то ли даже и предложить забыли…
3. Снился ей сад…
Да, именно так — перекрестился Афанасий Иванович и опустил буйную голову.
Надо прямо сказать, что Афанасия Ивановича женщины чрезвычайно любили и, вооружась до зубов всеми видами завлекательных средств, неутомимо завоевывали его благосклонность, а он не очень-то сопротивлялся, если выбравшая его дама соответствовала тем минимальным требованиям, которые он имел к женщине. Впрочем, если ему хотелось, он и сам умел добиться победы, поскольку был способен вполне искренне увлечься и даже почувствовать влюбленность. В последнем случае его несло к цели неудержимо. И хотя бывали у него и неудачи, но он им значения не придавал, потому что терялись они среди успехов, как редкие пни в дремучем лесу. Правда, победив, он через самое малое время старался покинуть завоеванную территорию и смыться — без ссор, неприятностей и вообще арьергардных боев. Он сам иногда поражался, как коротки были его влюбленности, такие иногда, как ему казалось, глубокие. Бескровному отступлению способствовали некоторые меры предосторожности, которые он принимал всегда и без исключений. Так, о предотвращении беременности Афанасий Иванович заботился всегда, как и полагается джентльмену, сам, не разрешая это делать женщине. Обещаний никогда не давал, совместных планов, больше чем на месяц, да и то в исключительных случаях, не строил, иллюзиям возникнуть не разрешал. С юных лет он научился распознавать потенциально беспокойных особ и тщательно таких избегал. Некоторые бы сказали, что сумел он устроиться — катался, сколько душе угодно, а о саночках и слышать не хотел, но я так не скажу, потому что катался он только до поры до времени…
В церкви знакомое вдохновение подхватило его, он мгновенно сообразил: и какое диво-дивное ему повстречалось, и какое оно в перспективе безвредное, и как его завоевать, — и вот он шагнул вперед, неторопливо перекрестился и низко поклонился в сторону алтаря.
Откуда и берется! Вот ничегошеньки не знал он ни о вере, ни о церкви, тем более обрядов не знал, а перекрестился правильно и поклонился верно. Да, подхватил Афанасия Ивановича азарт и взнес к вершинам вдохновения личности — туда, где рвутся тучи, где головокружение, орлы парят и, так сказать, твой карандаш кохинор наносит модные узоры пьедепуль на нежную ткань чужой жизни.
Наносит, пока не надоест ему, а иногда вдруг и сломается…
4. «Если бы ты знал мое детство…»
Не желая болтать о подробностях, я должен, однако, заметить, что Надя в эту ночь не только молчала, но очень много говорила, слишком даже, пожалуй, много — только не вслух, а про себя…
«Если бы ты знал мое детство, — говорила она молча Афанасию Ивановичу, — может, и пощадил бы, что ли. Вот оно рядом, притронься пальчиком, небось отдернешь — обожжет. Бедный, как мало надо тебе, ненасытному… Что ж, порадуйся своей радостью, слепенький. А я закрою глаза и увижу наш дом в Сказкино, цветут в палисаднике солнечные шары… Снаружи дом деревянный, чуть на правый бок покосился — и окно первое скривилось чуток. Бочка для дождевой воды, понятно, под правым водостоком стоит. Вот вечерок один вспоминаю, дождь шумит по крыше, по окну нет-нет брызнет, струя плещется в бочке — сначала гулко, потом выше, выше, под конец плоско поет. Сижу я в этот вечер за уроками, мать дома. И глаз она с меня не спускает, как голодная, на меня глядит. Особенно в дождливые вечера у нее этот голодный взгляд загорался. Дверь открывается — отец вернулся, ему с работы уже часа три как пора было прийти. Качается слегка, лицо слюнявое, мокрое и пьяное, дождем и потом политое.
— Почему не приветствуете, — говорит, — когда я в любящее семейство после трудового дня вернулся?
А сам от притолоки оторваться не может, улыбается криво, глаза выпученные, бессмысленные.
Мать с меня глаз не спускает, мне запрещено с отцом говорить, если он пьян, я на себе ее взгляд, как две вожжи, чувствую. А у него губы вывернутые, беспомощный он, без костей…
5. Дурацкое положение
Недолго наслаждался Афанасий Иванович качающимся безоблачным небом, лаская вдруг припавшую к нему Надю, — зафырчала под окном машина, свет фар метнулся по стене к потолку, неожиданный и противный звонок ворвался в комнату, где было так хорошо Афанасию Ивановичу.
Здесь мне, как рассказчику, следовало бы умолкнуть. Кто бывал в шкуре Афанасия Ивановича, тот и без моей помощи поймет его состояние и посочувствует ему; а кто не оказывался в ней, тот и не сможет представить себе, что переживал Афанасий Иванович, сдернутый звонком с, так сказать, всей полноты счастья, поднятый, как солдат по тревоге, среди мирной ночи.
Звонок повторился, в окно стучали, слышен был голос матери Натальи:
— Батюшка приехали, открывай!
Как человек опытный, Афанасий Иванович знал, что, как бы неожиданно ни менялась обстановка, неприятеля надо встретить, как минимум, в штанах, а лучше всего — в полной форме и амуниции. Он одевался ловко и быстро, как и положено бойцу невидимого ночного фронта. Надя тем временем что-то куда-то сунула, широкими движениями застлала постель, надела юбку и кофточку прямо на голое тело…
СЕРЖАНТ И ФРАУ
— Она все время молчала, даже по-немецки не говорила со мной, хотя я немецкого вообще-то не знаю, разве что гут, их либэ, ну, это все знают. Но она и этих слов со мной не говорила.
Городок был небольшой, нас-то в нем тоже мало, и попал я к ней в дом один. И вот она достает для меня сервиз, накрывает стол скатертью собственноручной работы, ставит рюмки и бокалы, вилки-ложки кладет серебряные. Потом улыбается, достает полотенце — тоже с вышивкой — и приглашает меня рукой — милости, дескать, прошу за мной. Чувствую я, что дома, кроме нас, никого нет, иду за ней, а она, нисколько не стесняясь, беззастенчиво идет впереди, открывает двери передо мной. Прохожу в последнюю дверь мимо нее, оказываюсь в ванне. Вода горячая, мылом пахнет, как духами, а ванна такая — хоть плавай, не как у нас сейчас, что скрючишься, как зародыш, по очереди то ухо моешь, то колено. Зеркало, помазок новенький, бритва — ручка из слоновой кости. Ну, все есть. Неудобно мне стало даже, но она улыбается так, что ты просто совершенно себя просто чувствуешь, вроде не солдат ты завоеватель, а к сестре в гости приехал, и не опасен ты для нее, как для женщины, а стопроцентно приятен. И дает она мне халат и показывает белье для меня, тонкое, на наше совсем не похожее, хотя предметы по назначению вроде те же.
— Мужа? — спросил сержант.
Фрау всмотрелась в его лицо, просветлела пониманием и отрицательно покачала головой.
Он прикрыл за ней дверь и запер на задвижку. Бритый, причесанный, душистый чистотой и мылом, в меховых мягких туфлях, в халате до полу, с трофейным револьвером в кармане и с автоматом в руке, он вышел из ванны.