Щель обетованья

Вайман Наум

ЩЕЛЬ ОБЕТОВАНЬЯ

Наум Вайман. Автобиография.

Проявился 5 марта 1947-го года в Москве, на Тихвинской улице. Когда с первым утренним ветерком забежит утешить сон-ангел, я нахожу себя на углу Палихи, Тихвинской и Сущевской, завязанным в узел трамвайных путей, проложенных через отполированный дождями серый булыжник, слева красные бани, справа розовый дом пионеров, напротив сквер, против сквера булочная. Еще были детские годы на Трубниковском, коммуналки: мы кочевали, отец всю жизнь убил на обмены, Институт Связи, писание стихов на лекциях, студия Волгина при МГУ, работа на Лианозовском электромеханическом по распределению, женитьба, отцовство, маята, духота, ожесточение, мечты о бунте или побеге. В феврале 1978-ого отбыл по новому назначению. В другую жизнь, в другую историю. Хотя, как говорится, пути Господни… Не вижу смысла распространяться о себе в этом жанре, поскольку сама книга – она и есть автобиография. Так сказать "история одной жизни".

ПЕРВАЯ ТЕТРАДЬ

8.7.93. Наблюдательный пункт на крыше двухэтажной постройки. Вся база километра два в окружности, в центре дирижабль-радар на тросе, ну и станция обслуживания. А мы все дело охраняем. 11 по разнарядке, плюс офицер-пацаненок. Но нас только десять, завтра будет девять, если замену не пришлют. А если нас 9, то мы привязаны, как этот гандон на тросе никаких увольнительных. Пустыня, синее небо и белый дирижабль. С двух до шести дежурю, в самое пекло. Пить надо много. Только что расстался с ней в Беер-Шеве. Когда она написала, что приедет в июле, не испытал радости, последний набег был изнурителен. В сущности все они изнурительны, иногда дни считаешь, как в милуиме*. Тогда, зимой, ей удалось вырваться всего на неделю – мама заболела – написала, что ужасно соскучилась, что один Бог знает, каких нервов это ей стоит, что раз она вырвалась, то неплохо бы нам удрать куда-нибудь от всех и от всего, хотя бы на пару дней, может в Эйлат? Она там так и не побывала, а у меня, точно к ее приезду, и это уже традиция ("чтоб нам скучно не было"), милуим на три дня учения. Рыпнулся к офицеру связи, новый офицерик, из русских, Эмиль, бью челом, так и так, будь человеком, стар уж я для глупостей этих, и занят как раз ну страшное дело. Изумил меня Эмиль, может я ему собственного папашку напомнил, такого же старого пердуна, а может наковырял уже по разнарядке героев-защитников, в общем, оказалось у меня три дня в загашнике. Встретились, будто на той неделе расстались, поехали в "Р.-А.". Первая встреча всегда без оглядки, жадная, будто мстящая разлуке… Поезд с вагонетками серой гусеницей прополз в пыли, глаза от сухого ветра пощипывает. Маленькие столбики пыли, извиваясь, раскачиваются, как кобры, поднявшиеся из корзин…А потом мы на три краденых дня махнули в Эйлат. Но в пути, чем дальше уезжали, росло беспокойство, угрызения обманщика, кругом обманщика, раздражение на то, что "вырваться" не удается, да и невозможно. Первый день "на курорте" мы еще "общались", на второй – я уже не хотел наотрез, а третий вообще стал кошмаром, я жаловался на недомогание, боли в животе, мне казалось, что у меня температура, ну совсем, как капризная бабенка, и она, конечно, "все понимала", только посмеивалась через силу над моим "нездоровьем". По дороге заскочили в Мицпе Рамон, я думал остановиться там в новой гостинице, по ТВ рекламировали, почему-то вообразил, что она над обрывом, тянет все к обрывам, но гостиница оказалась на зачуханной улице, неожиданная скороговорка рабинзонов из Малороссии, ленивый, вороватый портье-марокканец, в общем не располагало пристанище, и мы поехали к "верблюду", двугорбой скале у края Кратера, со смотровой площадкой. Напирал сильный ветер, она дала мне свою лыжную куртку, может быть я действительно там простыл на ветру? Из Эйлата, на второй день, скатали в Тимну, парк грибовидных скал, копи царя Соломона, слава богу безлюдный – не сезон. В парке оказалось озерцо с забегаловкой на берегу, в центре озерца деревянный настил, к которому вел бревенчатый мостик, мы улеглись на досках, в некотором отдалении друг от друга, и лежали долго, робко плескалась вода, носились ласточки, иногда садились рядом на доски, красные скалы вокруг и тихо, странно тихо. Потом прикатил автобус с детьми, и мы сбежали, оставив эту тишь на поругание жестокой орде. От наших свиданий остаются в памяти пейзажи: озеро с ласточками, или скала, нависшая над Кратером, или монастырь, спрятавшийся в ущелье, по дну которого хлещет, погоняя огромные камни, бич разъяренного после недельных ливней потока. После этого долго не было писем, да и я не спешил о себе напомнить. Так что, когда грянула эта повестка на месяц, точь-в-точь на ее приезд (согласно установившейся традиции), я не слишком огорчился и не стал брыкаться: с одной стороны, из Тель Ноф, а я был уверен, что окажусь там, на основной базе, нетрудно в любой момент выскочить, если приспичит, а с другой стороны, всегда, если встречаться невмоготу, можно сказать, что, мол, служба. Прилетела она…- ого. Мы еще успели до моего ухода в армию скатать в Шореш, там была суета – Маккабиада, народ съехался на международный спортивный праздник, и опять русская речь кругом, не скроешься, комнатуха все же нашлась, и мы, как всегда в первый раз после разлуки, дорвались друг до друга. Одна только деталь меня смутила: она еще по дороге сказала, чтоб я взял у нее 400 долларов и не смущался расходами на гостиницы и другими тратами. Нет, намек на прижимистость меня не покоробил, не велик грех, да и участие в расходах я приветствую, это справедливо, гульба идет иной раз действительно не по бюджету, но тут был еще какой-то мотив, он прозвучал в размере суммы, а уже "после того", она мне эти 400 долларов на кровать эдак бросила. Жест мстительный, смахивал на мой "подарок" Инне в Москве, о том эпизоде я ей рассказывал. Развеселил меня жест. Было бы недурственно, если б женщины так высоко ценили мои "услуги". Все же первый порыв был – вернуть с возмущением, небось, этого и ждала, тем более что в машине, по дороге, отнекивался. Но я порыв обуздал. Что ж, поиграем в месть – взял денежки. Да-с, в хозяйстве пригодится. Возникшая было легкая напряженка мне даже понравилась – а то все слишком безоблачно. Что явный признак необязательности. Ну вот, а когда прибыл в Тель Ноф, то оказалось, что мобилизовали весь полк, и маленькими партиями распределяют по всей стране. Я взвыл, но не помогло, Тель Ноф был забит блатными, а меня упекли в Димону, боялся, что бросят на Реактор, но оказался в этой дыре, сначала была еще надежда, что раз глухня – будет вольготно, но не тут-то было. Дыра оказалась несговорчивой, плюс некомплект, не говоря о жаре. Прибыли мы вообще только вшестером, потом остальные несколько дней подтягивались, командир целый день ругался по телефону, когда прибыл десятый, я дал деру домой, договорившись с ребятами, в счет очередной увольнительной, и утром следующего дня мы опять завалились в "Р.-А.". Потом – Музей, я похвастался коллекцией Блюменталь, недавно Музею завещанной, будто сам собирал и завещал. Выставку фотографий Шерман, она, оказывается, видела перед отъездом. Поразилась совпадению, придавая ему мистический смысл. Потом мы спустились в буфет и съели по круасону с кофе. За стойкой шустрили две разбитные девки. Она спросила, имея в виду их явно славянскую внешность: "Как они сюда попали?" "Тут один чиновник, – усмехнулся я, – спрашивает совершенно русскую семью, которая пришла в евреи записываться: а вы, извините, как к евреям относитесь? А мы, говорят, к евреям очень хорошо относимся". Вечером я еще поехал на пленум ЦК. Тхият аметим /воскрешение мертвых/. Мертвые собрались почти поголовно, и все жаждали воскрешения. Во что бы то ни стало. Ради страны, которая в опасности. Даже корреспонденты сбежались, слышалось нежное пощелкивание фотозатворов. Проплыл между рядами в салюте фотовспышек жабообразный Нееман с супругой, отвлекся на часок от своих важных научных дел, дабы дать напутствие. В нашей компании он чувствовал себя непринужденно (процент лиц с высшим техническим у нас был неизмеримо выше, чем это принято в среднем, да и в высшем, эшелоне партийных активистов), любил рассказывать, как почти получил Нобелевскую по физике за открытие кварков, такой интеллигентный и обходительный, явная редкость в нашем парламентском зверинце, и, увы, именно в силу этого, совершенно не подходящий на роль лидера партии. Яша вел собрание, и чувствовалось, что Нееман хотел бы видеть в нем своего преемника. Увы, опоздала задумка, второе или третье место в списке для "русского", как я скандально требовал перед выборами, хоть лично в Яшу и не влюблен (брезгливый индивидуалист), может быть и дало бы возможность проскочить процентный барьер. Яша бодро вел последнее сборище партии, сыгравшей в ящик для избирательных бюллетеней, явно упиваясь своей новой ролью. Благообразен, борода, как у Герцеля. Но когда он вынес на голосование проект постановления, включающий, кроме прочего, массовую кооптацию в ЦК всяких своих людишек, пытаясь погреть руки на полураспаде партийного ядра, старые кадры встали на дыбы. Но Яша уперся: либо – либо, Нееман поддержал, начался местечковый базар, я сдуру, одно оправдание, что зверски устал и не ел целый день ничего, кроме круасона, ввязался против яшиного "большевизма", за что справедливо удостоился его откровенно и окончательно ненавидящего взгляда. Мы потерпели запланированное поражение, но позор был не в этом, а в том, что в драку на тонущем корабле ввязался. После пленума еще попиздели в пивбаре со старыми партийцами за политику (политики, они что клуши-сплетницы у московских подъездов, та же порода), совершили, так сказать, отпивание по чину, Маркуша только чуток перебрал, но он уже пришел "тепленький". Потом развозили безлошадных, а дома выяснилось, что из части звонили сто раз, ищут, велят вернуться, грозя карами, я и забыл, что почти в самоволке, велел говорить, если позвонят еще, что меня нет и неизвестно, мол, когда будет. А на завтра договорился с ней встретиться утром и поехать в Ерушалаим. Лег поздно, проснулся рано, совершенно разбитый, и решил, свободы испугавшись, вернуться в тюрягу. На очередной звонок ответил, что возвращаюсь, а подруге сказал, что труба зовет. Сказала, что так и знала, что спала плохо, что хочет проводить, прокатиться со мной до Беер-Шевы, а там на автобусе вернется. Я опоздал, был беспокоен, зол, раздражен на себя и на все, но, когда она села рядом и взяла мою руку в свою, отпустили демоны, мы покатили в Беер-Шеву, "неважно куда, сказала, – лишь бы ехать". За Гатчиной (Кирьят Гат) посидели в забегаловке при бензоколонке, кофе не понравилось, она рассказывала о детях, старшая девочка очень способная, еще школу не кончила, а уже записалась на курсы в Университете, по математике. Неровная желтая равнина лезла в небо. На ней висели, похожие на огромных летучих мышей, расправивших крылья, черные палатки бедуинов. Ветер швырял пылью в стекла очков. Она улыбалась. "Чо смеешься?" "Вид у тебя лихой в форме и черных очках". "Ну, мерси, – говорю, – асит ли эт айом"*. В Беер-Шеве она еще робко предложила отдохнуть в гостинице, жара была и впрямь угнетающей, но я сослался на неумолимый воинский долг. Заехали в новый торговый центр у Центральной автобусной станции, внутри толкотня, но хоть прохладно от кондиционеров, сели перекусить. Шум чужого вокзала гудел в ушных раковинах авангардистским реквиемом. Закусон был съеден, и я сказал: "Пора". Она сказала: "Я тебя провожу". У машины наскоро обнял ее, неловко поцеловал и, не оборачиваясь на родную тень в кочующих толпах, отдался дороге. Вот и дежурство кончается, почти шесть. Яблоко еще осталось, которое мама положила украдкой в сумку.

9.7. Сижу в фанерной будке, обложенной мешками с песком, пулемет глядит на ворота, военная задача: встретить прорывающегося через пропилеи противника пулеметным огнем. Середина дня. Печет безбожно, мухи, не смотря на страшные потери, атакуют, как японские летчики-камикадзе американский авианосец, хочется не то что гимнастерку – кожу с себя содрать. Однако место видное, начальство шляется, застукают – отпуск погорит. Читать тоже нельзя, но издалека не видно, и книгу можно быстро спрятать, если не зазеваться… Дочитываю "Эпилог" Якова Шабтая и слезы размазываю. Слезлив стал, на манер Алексей Максимыча, а тут еще о смерти, о смерти матери, об угасании отца, о конце всего: собственном, близких, страны… Степной волк бродит в кустах у забора, какую-то лазейку знает. Худющий. Вспоминаю недавнее расставание: мы сбегаем по лестнице к подземной стоянке (лифт набит людьми, а людей мы не любим, вот и тут, посреди немоты первозданной, покоя нет – солдаты у ворот безбожно орут, ругаются, хохочут, громкоговоритель дребезжит блеющей восточной песней), я, торопясь, бегу впереди, ищу машину, забыл, где поставил, найдя, поджидаю тебя (написала мне, когда рассказал о Д., "давай уговоримся: она – это "она", а я – это "ты") – широкий шаг, грудь рвется через полуоткрытую блузку, лицо знакомое издавна, все кажется, что рисовал его в детстве, срисовывал с какого-то альбома, когда я рассказал тебе об этом, давно еще, ты сказала, что судьба говорит с нами, надо только понять ее. Судьба – твоя любимая тема, ты идешь, неестественно улыбаясь, с трудом сдерживая себя, чтоб не заплакать, и мы торопливо и неловко обнимаемся и целуемся, ну что в самом деле за мистика, почему мы, давно по разным континентам разъехавшись, никак не развяжемся? А началось со случайного танца с рослой девочкой, охраняемой мамой, в кафе на Рижском взморье, где нас, компанию еврейцев-слюнявчиков, чуть не отмутузили подвыпившие латыши-спасатели, выручила пьяная неловкость главаря, двухметрового детины, певшего в кафе ихние занудные латышские песни, не мог попасть в меня, я к тому времени уже больше года занимался боксом, он перестал махать руками, взял меня за плечи, чтоб остановить мои подпрыгивания, и спросил: "Ты что, боксом занимаешься?", "Занимаюсь", "Правильно, еврейчик, – сказал он, покачнувшись, – правильно. Ты не бзди. Вас не тронут. А если кто по дороге пристанет, скажи только "Имант" и все". На следующий день я завлек тебя в лес, но ты не далась, и я переключился на другие объекты, а потом мы встретились через пятнадцать лет в другой стране и ты меня узнала, и сказала, что всегда меня помнила, и что-то про расположение звезд, "рыбы" мы. ("Знаешь, что написано в гороскопе про встречу двух "рыб"? "Только не это!") Вчера, в ночную смену на джипе, остановившись на продолжительный перекур у ворот базы, Офир, студентик, третий год физику учит в Беер-Шевском университете, худой и сутулый левачок, любящий быструю езду (у него "Альфа-Ромео"), схватился на предмет устройства Космоса, о политике уже отшумели, с Цахи, плотным восточным юношей с глазами навыкате, в ермолке, небо бледнело, звезды подмигивали. "Что ж ты думаешь, – кричал Цахи, – вот звезды эти сами крутятся неизвестно зачем и никто миром не управляет?!" "Сами, и никто не управляет, кроме законов физики", храбро отвечал Офир. "Ну! – воспрял Цахи. – Раз законы есть, так значит есть и Законодатель! Или законы тоже случайны и бессмысленны?!" В его тоне послышалось ехидство победителя. "Случайны и бессмысленны!" – Офир был тверд и неустрашим. Разбуженный криками, вылетел из пулеметного гнезда Моше, шофер такси, марокканец и ликудник*, он серьезные темы презирал и завел про баб: которые горячей, йеменитки или марокканки.