Ночью на белых конях

Вежинов Павел

Роман крупнейшего современного болгарского писателя Павзд Вежинова «Ночью на белых конях» (1975) болгарская критика считает лучшим романом последних лет. В 1976 году роман был удостоен Димитровской премии.

Писатель художественно убедительно трактует сложные современные проблемы — о взаимоотношениях человека и природы, о преемственности поколений, о нормах социалистической нравственности. Роман многопланов, в нем раскрываются судьбы многих людей.

Часть 1

1

Академик все еще работал. Полночь давно миновала, в открытое окно свободно вливался воздух, смешанный с едковатым запахом воды, которая лениво ползла по каменному руслу речки. Необычайно тихо было в этот час, как бывает тихо ночью в маленьких провинциальных городках, когда слышно, как шуршат крысы в мусорных ведрах и зевают во сне собаки. Лишь время от времени по бульвару с шумом проносилась запоздалая машина с красными драконьими глазами на затылке, и долго потом в ветвях деревьев оседал ее грязный бензиновый хвост. Во втором часу проехала поливальная машина, вода шумела, как в дождливые весенние ночи, и вскоре щербатая гранитная спина мостовой заблестела в свете фонарей. И снова стало спокойно и тихо.

Академик не замечал ни шума, ни запахов. Его профиль, уже с восковым налетом, но все еще тонкий и отчетливый, не выражал ни энергии, ни усталости. И все же по всей его фигуре чувствовалось какое-то изнеможение и уныние, правда, исполненное скорбного достоинства, как в позе умирающего аристократа на фресках Фракийской гробницы. Покой, неподвижность и вечность дышали в охре старой мебели, кожаных креолах, обветшавших книгах — предметах другого, далекого и давно исчезнувшего мира, который, словно призрак, воскресает лишь поздними летними ночами. Академик сидел за своим старым письменным столом на удобном мягком стуле с витыми ножками. Вот уже два десятилетия он не переставил в своем кабинете ни одной вещи, не внес сюда ничего, кроме книг, не вынес ничего, кроме рукописей. Если, конечно, не считать двух подушечек на стул, которые жена купила ему в магазине Чешского культурного центра. Сначала подушечка была одна — лиловая, потом пришлось добавить еще одну — светло-зеленую. А он не мог понять, отчего это стол незаметно делался все выше и все неудобнее становилось работать за старым «Ремингтоном». За последние два-три года академик сильно похудел, но и в мыслях не решался признаться себе, что он просто-напросто стал на несколько сантиметров ниже, как это бывает с учителями-пенсионерами, которые теряют рост за школьными кафедрами. Лицо его все больше приобретало мутный цвет плохой газетной бумаги, глаза выцветали и теряли блеск, только волосы упорствовали — серели, а не седели. Но он, академик, биолог, внесший существенный вклад в геронтологию, старался не замечать всего этого. Он, конечно, смутно ощущал какую-то перемену, но старательно гнал от себя подобные мысли, хотя давно уже примирился с возрастом.

Когда поливальная машина прошла по бульвару, академик отложил ручку и прислушался. Этот мощный и живой шум, так неожиданно возникший в теплой тишине, вдруг напомнил ему что-то красивое, далекое и в то же время скорбное, связанное с годами, плывущими медленно и бесшумно, словно тени. Тогда они жили в большом желтом доме с чугунной оградой. Дом тоже был внушительный — желтая марсельская черепица на крыше, цинковые дождевые трубы. Да, трубы, видно, от них и пришло воспоминание. Одна из них круглый год пела под самым его окном — то звонко, как цимбалы, то тихо и усыпляюще, как арфа. Чудесные были трубы — словно трубы органа, и времена года будто пели в них — своим дыханием, своими дождями. Он помнил и позеленевший от времени козырек из непрозрачного стекла над четырьмя ступенями подъезда. Под козырьком всю ночь горела яркая электрическая лампа, и дождь словно бы танцевал в ее свете, голый, с протянутыми к небу руками. Всю жизнь не покидало академика это воспоминание и никогда не покинет. Прекрасное и в то же время мучительное воспоминание, потому что связано оно было со смертью матери.

Он уже не помнил ее лица, но помнил ее смерть и дождь, яростно барабанивший по навесу. Помнил и свой отчаянный плач, потрясший всех родственников. Помнил круглые черные зонты, жесткие манишки, закопченное кадило, которое, звякая, раскачивалось возле гроба, пламя свечей, расплывающееся от неудержимых слез. Мать умерла во время третьих родов — из-за этого отвратительного и жалкого комочка розового мяса, этой никому не нужной девочки, которая так неожиданно явилась на свет. А вскоре, в боях на реке Черна

И был лишь один-единственный светлый луч, который навсегда остался в его памяти.

2

Академик тоже почувствовал ее по-настоящему лишь в последний миг расставанья. Он стоял возле гроба в зале гражданских панихид. У него так кружилась голова, что он мог сохранять равновесие, только неестественно расставив чуть дрожащие ноги. Он уже не видел ничего вокруг, кроме утопающего в цветах лица покойной. Все то же белое и гладкое, словно фарфоровое, лицо с презрительно сжатыми губами — неумелый грим придавал ему сходство с дешевой маской из паноптикума. Цветы были свежие, пахли очень сильно, особенно гвоздики, которые при жизни были ее любимыми цветами. Но над всем носился вечный запах смерти, непонятный и, наверное, несуществующий, но всепроникающий и плотный, как студень.

Академик давно уже заметил, что из-под цветов выглядывают лакированные носы туфель. Непонятно почему, но это казалось ему очень страшным, страшнее даже ее окаменевшего лица. Ему очень хотелось попросить сестру прикрыть туфли этими мерзкими вонючими цветами, но Ангелина безжизненно стояла рядом с ним в своем выцветшем траурном платье, ненадеванном, вероятно, с мужниных похорон. Большой зал был полон народа. В самом деле, откуда здесь взялось столько людей — большинство из них, кажется, совершенно ему не знакомы. У всех скорбные лица, никто не разговаривает, даже не глядит друг на друга. У него все так же кружилась голова, казалось, что если эта проклятая погребальная церемония продлится еще несколько минут, он без чувств растянется на полу с оледеневшим сердцем. Внезапно заплакала стоявшая рядом сестра, он увидел, как слезы свободно текут под вуалью по ее лицу, и только тут пенял, что боль и скорбь, которые до сих пор бежали от него, в сущности, никогда его не покидали. Они затаились, словно в какой-то пластмассовой коробке, которую у него нет сил открыть. Холодная и гладкая, она лежит там, слегка касаясь сердца и вызывая в пищеводе слабые спазмы, как перед рвотой. Академик поискал глазами племянника, тот стоял рядом с матерью, неестественно выпрямившись и выпятив грудь, словно в почетном карауле. Было ясно, что общая атмосфера повлияла и на него, и теперь юноша изо всех сил старается сохранить присутствие духа.

И тут на балконе чуть слышно запел небольшой хор. Сначала это не произвело на него особого впечатления, даже, наоборот, принесло легкое ощущение приятности и удовлетворения. Но вдруг тенор взмыл вверх и его как будто кто ударил по горлу ребром ладони. Мелодия проникла в него и словно разорвала его на тысячу кусков, отвратительная пластмассовая коробка ударилась об пол и раскрылась. И теперь уже не было спасения ни от боли, ни от всепроникающих безжалостных звуков. Мелодия гремела, словно водопад, ее мощь казалась ему неизмеримой.

Все это продолжалось, может быть, всего лишь несколько секунд, когда внезапно вырвавшаяся боль достигла предела. И он вдруг разрыдался, горько и безутешно, отчаянно и беспомощно, как тот малыш в бархатных штанишках, плакавший у гроба матери. Все его тело сотрясали подавленные рыдания, лицо скривилось в мучительной гримасе — он хотел остановиться, взять себя в руки, но не мог. Потом он почувствовал, что Сашо взял его за руку и вывел в фойе, там, наконец, ему удалось глотнуть воздуха, но слезы все так же лились по его худому лицу.

— Дядя, дядя, успокойся, — испуганно повторял юноша. — Что это вдруг с тобой? Успокойся, прошу тебя, успокойся! — И так как тот по-прежнему сотрясался в конвульсиях, растерянно добавил: — Очень тебя прошу!.. Видишь, люди смотрят.

3

Дней десять академик никуда не выходил. Ничем не занимался, ни о чем не думал. Но не чувствовал себя несчастным. Его словно бы охватило полное безразличие, которое было еще хуже апатии, всегда таящей в себе какую-нибудь драму. Тут не было и драмы, не было ничего. Просто он потерял всякий интерес к жизни.

В эти тихие, совершенно бесцветные дни сама погода словно бы стала его союзником. Он не мог припомнить второго такого холодного и дождливого июня, который скорее напоминал позднюю осень. Над самыми крышами ползли громадные тяжелые тучи, брызгая холодным дождем. В кабинете всегда было сумрачно и прохладно, дождь обильно заливал стекло окон, и мир казался сквозь них расплывчатым и нереальным. Самым странным было то, что телефон упрямо молчал, никто ему не звонил. Укрывшись в своем кабинете за этими облитыми дождем окнами, он чувствовал себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.

Каждое утро часам к восьми приходила сестра, всегда с полной сумкой продуктов. К десяти она кончала всю мелкую работу по хозяйству и становилась к плите. Приготовление пищи было для нее не простым и будничным делом, а каким-то священнодействием. И действительно, все у нее получалось удивительно вкусным.

В свое время, когда был жив ее муж, она чутьем угадывала, что это, можно сказать, единственный способ удержать его дома.

Ангелина никогда не ела вместе с братом, даже старалась лишний раз не попадаться ему на глаза. С отсутствующим видом академик выходил на кухню, усаживался за стол и, не говоря ни слова, съедал все, что было в тарелке. Но ел он рассеянно, без всякого аппетита, просто заталкивал в себя пищу, как однажды непочтительно выразился ее сын. Однако при всей своей рассеянности академик невольно замечал, что ест он больше, чем до смерти жены. Это угнетало его, наполняло ощущением неясной вины. Но остановиться он был не в силах и съедал все, чувствуя, что хочет еще. Когда-то его покойный отец говорил, что так ненасытно и жадно едят старики, перед тем как умереть. Но академик ел не жадно, он просто не знал, когда остановиться.

4

Сашо шагал по темной улице, чувствуя, что земное притяжение не такая уж могучая сила, как утверждают ученые. В их вычисления явно вкралась какая-то ошибка. Ноги его с необычайной легкостью отскакивали от тротуара, хотя он стал значительно тяжелее — на целую связку ключей и солидную пачку банкнот, новехоньких пятилевовых бумажек, еще не тронутых ничьими пальцами. Он и раньше замечал, что дядя всегда старается подсунуть ему такие вот новые и чистенькие деньги, словно бы полученные прямо из банка. Впрочем, верно, так оно и есть — только Национальный банк в силах расплачиваться с такими дорогостоящими особами, как академики. Сашо вспомнил, как когда-то отец набивал ему карманы мятыми и потрепанными однолевовыми бумажками, которые в те годы не стоили ровно ничего.

А ведь он был довольно щедрым, его отец. Подвыпив, разумеется. Пьян и весел он бывал всегда по вечерам, а наутро — вечно мрачный — глотал соду, громко рыгал и посылал сына в магазин напротив за пивом. Случалось, отец, совершенно пьяный, возвращался домой, когда уже брезжил рассвет, и приводил с собой приятелей, обычно более трезвых. Из вздутых карманов торчали темные горлышки бутылок. Гости располагались в холле и говорили так громко, что со стороны могло показаться, будто они ссорятся. Мать, как всегда, покорная и молчаливая, доставала из холодильника колбасы — луканку и суджук, резала их на тонкие вкусные ломтики. А в холле уже пели или в самом деле ругались, разбуженные соседи стучали кулаками в стены. Тут отец обычно вспоминал о своем первородном сыне и требовал, чтобы его вывели к гостям. Он выходил, как был, сонный, в пижаме, в материнских шлепанцах.

— Читай стихи! — приказывал он. — Покажи этим жуликам и захребетникам, на что ты способен.

Сашо всегда читал им одно и то же стихотворение — «Ополченцы на Шипке» Вазова. В свои восемь лет он уже знал все это длинное стихотворение наизусть.

«О, Шипка!» — начинал он своим чистым и звонким детским дискантом.

5

Сашо проводил дядю на аэродром, сам донес ему вещи. Но в последний момент, перед тем как войти в зал ожидания международных линий, академик, непонятно почему, забыл оглянуться и попрощаться. Сашо так и остался стоять с открытым ртом, потом усмехнулся и направился к выходу. Ему бы остановиться и немного подождать, имей он хоть какое-нибудь представление о старческой памяти. Дядя заметил свою оплошность, лишь пройдя паспортный контроль. Он вернулся, заглянул за барьер — никого. Академику вдруг стало очень тяжело, и это чувство не оставляло его до самого самолета.

Наконец загудели двигатели, самолет стремительно промчался по взлетной полосе и скоро оторвался от земли. Видимо, академику еще не приходилось летать на таком мощном самолете, он просто физически ощущал, как машина хищно заглатывает пространство, оставаясь все такой же голодной и ненасытной. Тягостное чувство постепенно рассеялось. В конце концов племянник есть племянник, должен же он понимать своего дядю и прощать ему. Подошла стюардесса, вежливо протянула ему подносик с конфетами. Он даже не заметил, как клюнул одну — словно ребенок. Да, что бы человек ни делал, эти два возраста в самом деле до смешного похожи. Эта мысль снова опечалила его, он выплюнул конфетку и потихоньку сунул ее в пепельницу.

Когда он садился в самолет, низкое облачное небо как-то нехотя сочилось крупным серым дождем. А сейчас эту летучую металлическую коробку щедро заливало солнцем, тучи, похожие на бесконечную пустыню с меловыми барханами, остались далеко внизу. И небо здесь было другим — не таким плотным и гораздо более прозрачным, великая пустота чувствовалась за его синевой. Через некоторое время принесли обед — закуску и холодного цыпленка, который ему не понравился, но которого он все же аккуратно съел. Зато чай был очень хорош. Не успели убрать отвратительные пластмассовые подносы, как самолет пошел на снижение. «А когда-то гораздо больше времени уходило на поездку в Княжево»

[3]

, — подумал он. Когда-то, то есть еще до того, как в Софии появились маленькие желтые трамвайчики, которые, бренча и подпрыгивая, бегали по стальным рельсам. Как во сне мелькнули перед ним соломенные канотье, жилеты из светлой, в клеточку, ткани, отец в своем неизменном черном пиджаке. Пролетку брали рано утром, и никто не мог сказать, когда она доберется до места. Лошади, украшенные монистом и красными кисточками, устало пофыркивали, цокали копыта, запах конского пота лился через высокие, обитые кожей козлы. Иногда им встречалась другая пролетка, приветственно щелкали кнуты. Перед глазами медленно вырастали горы. Напротив него сидела девочка в голубом платьице и белых чулочках, просто сидела и смотрела на него, а он таял и изнывал от любви. Какая любовь, что за глупости? Впрочем, какой смысл обманывать самого себя?

Конечно, любовь, хотя девочка не сводила глаз не с него, а с его матросской шапочки с длинными лентами и надписью «Дерзкий». Но дерзкими были только его мечты, все прочее было лишь запах конского пота, щелканье кнутов да унылые покрикиванья извозчиков. Но не стоит думать об этом, что за старческая привычка вечно рыться в далеком прошлом, словно внутри рухнула какая-то стена и теперь воспоминания беспрепятственно разгуливают, где хотят, как чужие люди в брошенном доме.

Вскоре самолет, толкаемый раскаленными соплами, врезался в густую массу облаков. По металлическому корпусу пробежало острое содрогание, и Урумов вдруг увидел мокрую землю и черные блестящие артерии шоссейных дорог. Прилетели. Академик с облегчением почувствовал, как выпустили шасси, самолет заскользил по посадочной полосе, шум стих.

Часть 2

1

Стоял только конец ноября, а на улице шел снег, такой крупный и мокрый, что окна ресторана были облеплены им, словно кашей. В зале было очень светло, на пустых столиках поблескивали протертые металлические пепельницы. Официанты, собравшись у одного из угловых столиков, тихо, но оживленно разговаривали между собой. Верно, сплетничали о ком-нибудь, скорее всего о своем директоре, потому что время от времени кто-нибудь из них оборачивался и недоверчиво поглядывал на Сашо. Зря тревожатся, он вообще их не замечает. Облокотившись на пустой столик, юноша с досадой смотрел на улицу. В мутном свете фонарей пробегали озабоченные люди, большинство в плащах, но были и в одних пиджаках, с непокрытыми головами. Эти бежали, подняв воротники и засунув руки в карманы. А ведь с утра было по-настоящему тепло, даже пыльно, уже несколько дней на улицах нестерпимо воняло бензином. Затем небо стало постепенно темнеть, хотя никаких туч не было — просто оно само собой окрашивалось в серый цвет. Духота усиливалась. Но часам к двум, как раз когда Сашо проходил по улице Раковского, внезапно и резко подул ветер. Какой-то старичок кинулся ловить свою шляпу под самым носом у невозмутимого Ивана Вазова, глядящего со стены своего музея. Девушки судорожно прижимали к ногам коротенькие юбочки, те, что были в брюках, чувствовали себя гораздо удобнее. Сашо удивленно поднял нос к небу — откуда такая безнадежная и безрадостная серость, когда в сердце у него щебечет канарейка, крохотная и, правда, чуть охрипшая, но все-таки канарейка. Сегодня у него был хороший день, сегодня ему хотелось на всех лицах видеть улыбки. Но почему-то никто не улыбался, особенно когда ветер стал еще сильнее. Он дул несколько часов, а потом стих так же внезапно, как и начался. Только под вечер полил холодный дождь, который скоро перешел в снег.

Этот парадный белый стол с крахмальными салфетками и красиво разложенными приборами уже начал его угнетать. Сашо еще днем пригласил Кристу в ресторан и, как положено, пришел за пять минут до назначенного времени. Но с тех пор прошло уже полчаса, а никого не было. В другой раз он вряд ли обратил бы на это особое внимание, но сейчас был готов обидеться. Это был все-таки не просто день как день, сегодня Сашо защитил свою дипломную работу. В сущности, защищать ее было не от кого, работа всем понравилась. Его только попросили дать несколько дополнительных объяснений, но тут-то он был в своей стихии. Через несколько минут его прервали и проводили улыбками — благосклонными и, как всегда бывает в таких случаях, чуть-чуть завистливыми. Как любил говорить Кишо, в этом мире для талантливого человека нет преград. Перед талантом открыты все двери — кроме той, которая ему нужна. Сашо любил каламбуры, хотя не особенно им доверял. Он знал, что в конце концов откроет ту дверь, которая ему потребуется. Именно потому он и устроил этот ужин, как человек, выходящий па новую дорогу. Позвал он, правда, всего несколько человек, по зато позвал не куда попало, а в хороший, дорогой ресторан. Вполне могли бы, черти, быть немного повоспитанней. Решающие дни в жизни человека, может быть, в самом деле легко пересчитать по пальцам.

Первой явилась Донка. В своем ярко-красном пончо и зеленых брюках она была похожа на громадный ходячий тюльпан. Вид у нее был такой, словно она не может опомниться от какого-то потрясения. За лето она немного похудела, глаза блестели, как у голодной кошки. Не успев сесть, схватила бутылку с газированной водой и, не моргнув глазом, выхлестала ее прямо из горлышка.

— Ты что, из Сахары явилась? — спросил Сашо.

— Я от Антуанетты, — ответила она и бесцеремонно рыгнула. — Извини… — Лицо ее вдруг посветлело. — Представляешь, мне достался большой королевский флеш-стрит в пиках.

2

Наутро мать едва его добудилась. Сашо с трудом разжал веки, и глаза у него чуть не полезли на лоб — как будто он увидел привидение. Мать в длинной сиреневой ночной рубашке, такой прозрачной, что виден был даже пупок, склонилась над ним, словно не сознавая, какое зрелище она собой представляет.

— Что это ты на себя натянула? — спросил он растерянно.

— Ночную рубашку! — огрызнулась она. — Что смотришь, никогда не видел ночной рубашки?

Бедная мама, она просто помешалась. Вот уже несколько месяцев расхаживает по квартире в теткиных тряпках, потрясая сына то глубоким вырезом, открывающим тощую шею, то голой костлявой спиной. При этом она совершенно не желала считаться с временами года, напяливала на себя что попало и часами вертелась перед старым портновским зеркалом, которому и без того осточертели человеческое позерство и суетность. Но появиться перед ним в этой прозрачной сорочке — такого ему и во сне не могло присниться.

— Вставай же! — сердито торопила она. — Вставай, дядя звонил еще в семь часов. Что это он так тебя добивается? — подозрительно спросила она.

3

Наутро в окно кабинета он увидел безнадежно серый, без единого светлого лучика день. Улицы тоже были пустынны, только какой-то человек в мятой широкополой шляпе шагал, погруженный по пояс в редкий туман и, казалось, собирался нырнуть в него, как в бассейн. И все же академик не испытывал никакого уныния. Если и было что неприятное, так это чувство вины, да, вины, и не перед кем-нибудь, а перед этим мальчишкой-племянником. Все, что он вчера ему наговорил…

— Михаил! — окликнула его из другой комнаты сестра.

— Что тебе? — промычал он под нос.

— Иди завтракать!

Что-то тираническое стало появляться в ее голосе, какие-то еще неокрепшие повелительные нотки, которые, хотя и отдаленно, напоминали ему голос отца. Этот властный урумовский голос все еще жил в нем, вернее в его воспоминаниях и, как он считал, больше нигде. Он очень бы поразился, если б узнал, что отцовские интонации звучат иногда и в его голосе, острые и холодные, как лезвие. Сам себя он считал кротким и терпеливым человеком, хотя и не лишенным чувства собственного достоинства. Чувствуя себя именно таким, он поплелся на кухню, но в холле его остановила сестра.

4

По утрам мать часто будила ее пренеприятным образом, легонько ущипнув за нос. Еще не совсем проснувшись, Криста сморщилась и, не открывая глаз, сказала обиженно:

— Мама! Просят же тебя!.. Теперь я целый день буду нервничать.

Мать улыбнулась и включила электрокамин. Раздалось легкое приятное жужжанье, казалось, что тепло шло именно от него. Затем мать раздвинула звякнувшие металлическими кольцами шторы и вышла. Только теперь Криста открыла глаза. В окно виднелся крохотный кусочек неба, белесый и холодный, как осколок льда. Похоже, дул сильный ветер, на натянутом между домами нейлоновом шпуре беспорядочно металось по воздуху чье-то белье. Зимнее белье — прелесть, складки его становятся твердыми и звонкими, как жесть, и оно так приятно шипит под раскаленным утюгом. Криста выскользнула из-под одеяла, зевнула во весь рот, словно котенок, потом сделала с десяток движений, которые при большом желании можно было счесть утренней зарядкой. Белая в розовых цветочках фланелевая пижама делала ее несколько крупнее. Споткнувшись об электрокамин, Криста подошла к окну. День был ясный, но небо напоминало замерзшую реку — таким оно было белесым и твердым. Дул резкий ветер, белье постукивало на обледеневшем шнуре, рукава рубашек нервно махали ей, как будто она чем-то их обидела.

Криста подмигнула рубашкам и принялась лениво одеваться. Такая красивая кожа, такая гладкая, — не слишком скромно думала она о себе. Но кто в этом мире понимает толк в таких вещах, никто. Сейчас вообще невысокие девушки не в моде, особенно если и носы у них коротковатые. Теперь в моде девицы вроде этой лошади Донки, высокие и гибкие, как резиновый шланг, и без всякого зада, но бюст, чтоб, по возможности, был незаметней. Тьфу!.. Криста сунула ноги в тапочки и поплелась на кухню. Холл был у них тесным и темным, так как лучшая его часть с большим трехстворчатым окном отошла квартирантам. Обе семьи разделяла только тонкая дощатая перегородка, с их стороны оклеенная обоями, а со стороны квартирантов — газетами. Жил там какой-то артиллерийский офицер с женой и двумя дочками, которые, стоило им остаться одним, целыми днями сражались, швыряясь какими-то кастрюлями, а может быть, ночными горшками. Сейчас они обе ревели хором, из-за стены доносился слабый и раздраженный женский голос, в котором не слышалось ни капли любви или материнского снисхождения. И зачем только эта женщина произвела на свет детей, если не может даже их любить? Криста знала, что мать девочек работает администратором в кинотеатре, однажды она страшно смутилась, когда та бесцеремонно вырвала у нее из рук билеты и, щуря близорукие глаза, отвела на место. Вот и вся благодарность за то, что они, не спросясь, расположились у них в квартире. Первое время в доме просто невозможно было жить, но потом артиллерист, кроткий и тихий в присутствии своей хмурой супруги, сколотил деревянную перегородку, и атмосфера разрядилась.

В кухне ее уже ожидал завтрак — чай и горячие сосиски. Пока Криста завтракала, мать готовила что-то на электроплитке, так как настоящей плиты у них не было. Ну и повариха ее мамочка — готовит только, чтоб не умереть с голоду. Обе они ели очень мало, почти не касались еды. Свертывая постные капустные голубцы, мать несколько раз обернулась, чтобы взглянуть на Кристу.

5

В ночь накануне собрания хуже всех спала Ангелина. Ей приснился очень плохой сон. Будто бы лежит она дома в своей постели и вдруг откуда-то является покойная невестка и начинает за ноги стаскивать ее с кровати… Ангелина с ужасом смотрела на ее белое, как гашеная известь, лицо, и вдруг ей стало ясно, куда та ее тянет — в ад. Но ей удалось уцепиться за железную кроватную ножку, хотя в действительности она спала на деревянной кровати. И все же Наталия, вероятно, осилила бы ее, если бы в самый опасный момент у Ангелины не хватило бы благоразумия проснуться. Дрожащая, вся в поту, она больше так и не смогла уснуть. Ночь была очень светлая, и ей все казалось, что вот-вот рассветет, хотя не было еще никаких предвестников утра — ни звона трамваев, ни сухого посверкиванья проводов. Потом она поняла, что этот ночной свет — всего-навсего отражение свежевыпавшего снега, так что ей пришлось несколько часов поворочаться в постели, пока на самом деле не рассвело.

Все еще вялая и даже немного испуганная Ангелина без всякого удовольствия подошла к гардеробу. Японское кимоно надевать не хотелось — холодно. И кто знает, может, это покойница мстит ей за свои туалеты. И все же, не удержавшись, она натянула на себя черные брюки из китайского шелка. Потом, поколебавшись, надела выношенный зеленый свитер из самых старых, связанных ею еще в девичестве во время войны. В этом наряде она, все еще охваченная дурными предчувствиями, побродила по комнатам и, наконец не выдержав, разбудила сына. Сашо молча встал, оделся, но, выйдя в холл, с удивлением воззрился на часы.

— Зачем ты меня таи рано разбудила? — спросил он сердито.

— У тебя ведь сегодня собрание.

— Так собрание же будет только в конце дня, дубовая твоя башка! — вскипел он.