Дондог

Володин Антуан

Антуан Володин — так подписывает свои романы известный французский писатель, который не очень-то склонен раскрывать свой псевдоним. В его своеобразной, относимой автором к «постэкзотизму» прозе много перекличек с ранней советской литературой, и в частности с романами Андрея Платонова. Фантасмагорический роман «Дондог» относится к лучшим произведениям писателя.

Часть I

ДЕТИ

1

Черный коридор

По грязным плиткам коридора задребезжала консервная банка. Дондог, по-моему, едва задел ее левой ногой, но она тем не менее покатилась. В сгустившейся полумгле было не разобрать, из-под чего эта банка — из-под пива или колы. Пустотелый, легкий алюминиевый цилиндр продолжал свой шумный путь, потом остановился, не иначе прилип к более тяжелым, более липким отбросам.

Пол шел под уклон. Как и повсюду в Сити, каменщики, пристраивая новые жилые массивы к уже существующим, пустили горизонтальность на самотек, посчитав, что, застыв, цемент сдюжит, а стены в любом случае просядут и сведут на нет все усилия строителей. Поэтому коридор выглядел словно грязная, отвратительно выделанная кишка. Воняло жареным чесноком, рыбьими потрохами, прогорклой сыростью, разило трущобами, в которых пыталось выжить отребье низших рас, смердело крысиной мочой, разложением, гнусной старостью почти любой вещи. В тридцати шагах за приоткрытой решеткой виднелась лестница наверх, на шестой этаж. Возможно, на шестой. Из-за того, что пришлось пробираться узкими проходами, которые то и дело вынуждали спускаться на несколько метров, или наклонными промежуточными уровнями, что вели из одного здания в другое, Дондог потерял все ориентиры. Он уже не мог сказать, где в Сити находится, насколько глубоко в него проник, на какую высоту, и в настоящий момент продвигался вперед по узкому проходу, который относил к окрестностям пятого этажа. За ромбами многостворчатой решетки на ступенях брезжил слабый зеленоватый отблеск. Должно быть, чуть дальше тщилась осветить помещение лампа дневного света.

Когда затих последний отголосок металлического громыхания, Дондог осторожно продвинулся на пару шагов и замер.

Не зная поначалу, на чем сосредоточить свою мысль, он представил себе банку, наткнувшуюся на куриные кости или недоеденный рис, представил тараканов, исследующих этот странный предмет, настороже, в волнении перебирая антеннами, неподвижных, как и он сам.

Все было более или менее спокойно.

2

Учительница

Теперь учительница Дондога покоится под могильным камнем, теперь она лежит, теперь учительница покоится и разлагается, можно представить, к примеру, ее могилу на крохотном сельском кладбище, на опушке ельника, по соседству с неухоженными полями и полуразвалившимся гумном, кости учительницы вскоре утратят всю свою жизненную клейкость, ее учительское тело станет перегноем, потом опустится по ступеням небытия еще ниже и утратит вязкость, податливость, право на замедленную или суетную ферментацию жизни, теперь учительница Дондога перестанет понемногу ферментировать и начнет свое схождение, станет волокнистым и рыхлым скопищем, которое никто не сможет ни назвать, ни услышать, ни увидеть. Вот до чего она вскоре будет низведена, говорит Дондог.

Все ее существо иссушится вплоть до пыли и попросту изгладится. Целиком воссоединится с неживыми земными магмами. И когда я говорю целиком, я думаю в первую очередь о руках, которые так часто надписывали на полях тетрадок Дондога недоброжелательные замечания, и о глазах, которые перечитывали текст несправедливо обвиняющего Дондога навета, а еще о языке учительницы, которым она лизнула конверт, чтобы этот навет запечатать; все это рассеялось среди неживой земли. Многочисленным возвышенным и низменным составляющим учительницы ни во что уже не составиться.

Уже давно учительница Дондога не в состоянии изложить обвинения в адрес кого бы то ни было, она не способна ни говорить, ни молчать, для нее этот вопрос уже не стоит, покойники не выбирают между промолчать и не промолчать, между ждать и действовать, покойники и покойницы составляют пренебрежимое слагаемое безмолвия до безмолвия, и они не выбирают, покойники и покойницы не имеют выбора между гнить и быть сгнившим.

Учительница Дондога являет собою фрагмент лишенного реальности и времени безобразного небытия, лишенного в конечном счете даже безобразия; она лежит теперь без бытия, она разбросана среди компоста фрагментами фрагментов. Если предположить, что она занимает какое-то место, то учительница Дондога впредь занимает место ниже всего, она — ничто под неотделанной изнанкой могильного камня, необнаружима под землею.

Учительница Дондога теперь не более чем лишенная всякого смысла груда, она ничего не значит под пометом дроздов и дроздих, таких грязнуль при взлете, когда они покидают соседние кусты, в которых гнездятся. Теперь учительница Дондога безучастно крошится под фиолетовым кислым пометом, под бойкими злаками и мхами, под непрестанный писк насекомых, что кишат и снуют в траве, в полном беспорядке вылупляются и подпрыгивают, питаются и линяют, совокупляются и откладывают яйца, приканчивают друг друга. Учительница существует все меньше и меньше под брачные песни кузнечиков, под ночные воздыхания деревьев, под бормотание ветра и похрустывание дождя, теперь она лежит и не видит, как приходят над нею на смену друг другу полнолуния и новолуния, магнитные бури, учительница Дондога — ничто под проходящими мимо облаками и зорями, ничто под нервическими лунными колебаниями, когда наступают колдовские ночи, 24 июня, 27 июня, 10 июля и 9 декабря, теперь учительница лежит под плесенью, каковая помогает жизни расцветать и более не пытается к ней тянуться, ибо если от нее что-то еще и осталось, сия невероятная субстанция не вступает более в резонанс с жизнью и с жизненной цвелью. Она лежит под заплесневелой землею и под грибами, лежит под грибами, что носят такие замечательные имена, под опятами и шампиньонами, под вонючими сыроежками, сыроежками ложнонетронутыми и синежелтыми, под чернеющими подгруздками, она — небытие под гусиными паутинниками и паутинниками намазанными, под вешенками и скрипицами, под тигровыми пилолистниками; учительница Дондога кончила гнить и исчезать, ее, бесконечно несуществующую, подменил голый, сведенный к нулю прах, и этот прах — ничто под грибами, живы ли те и здоровы или же в упадке, червивы и одрябли, этот прах учительницы — уже ничто под гнилыми негниючниками и подогнутыми говорушками, под гнилыми золочеными поплавками, под гнилыми сладкопахнущими гебеломами.

3

Йойша

В какие-то дни возникало предчувствие, что вот-вот произойдет нечто ужасное. А в другие нет. Мерзость копила силы к совсем близкому уже будущему, убийцы умывали руки, у властей уже лежали в кармане речи, призывающие сразу и к убийству, и к величайшей умеренности в убийстве, были состряпаны и розданы по казармам и местным комитетам длинные списки, соседи посмеивались, и однако ничто особенное не предвещало кошмара, так что когда он наступил, не обошлось без эффекта неожиданности.

Выдавались и такие утра, когда разрыв между сном и явью не имел места или же был крайне зыбок. Тревога мучила тогда Дондога до самого вечера, но в ней не было элемента упреждения. Она была связана со слишком уж тошнотворным сочетанием жизни ночной и жизни реальной. Дондога извлекали из постели, когда он еще оставался душой и телом внутри своей грезы. Вынужденный открыть глаза и притворно изображать жизненные движения, он пытался затормозить рассудок на последних образах своих сновидческих приключений. Он всеми средствами сопротивлялся реальности. Говорил как можно меньше, двигался чисто механически, с трудом реагировал, если от него требовалось произнести фразу, произнести обрывок фразы.

И час за часом медлительно капало школьное время, разбитое на уроки грамматики, на диктовки и перемены, но умственная активность Дондога пребывала в оцепенении. В такие дни он без конца пережевывал свои глубоко личные видения. И писал ли он у себя в черновике или решал устно примеры, он вновь и вновь вызывал в памяти, переливал из пустого в порожнее, просматривал как сторонний наблюдатель эпизоды, участником или свидетелем которых когда-то был, уже не представляя, к какому миру отнести сменяющие друг друга в глубине его черепа впечатления. Ночи, прошлое, тайные видения, опыт пережитого, детские домыслы, реальность и параллельные реальности смешивались воедино. В каком, например, круге памяти надлежало поместить заброшенные мызы, плоскогорья и степи, которые неотвязно его донимали?.. И эти продымленные храмы, обагренные кровью гражданской войны портовые города?.. Откуда являлись эти незнакомцы, обращавшиеся к нему так, как будто были его близкими родственниками?.. Когда он скитался по бескрайним городским лабиринтам, все выходы из которых перегораживала колючая проволока? И эти войлочные дома, монгольские юрты, в которых непонятным образом оказывалась задействована его семья, спал он в них или нет — и когда?..

На самом деле, говорит Дондог, места таким вопросам не было. Просто-напросто так воздвигался его мир, мир Дондога, компактная область моей жизни, моей памяти и моей смерти.

4

Баржи

Чтобы спуститься к реке, предстояло пересечь развалины старого порта, того, что был разрушен во время второй войны. Обосновавшись на бетонных обломках, за нами наблюдали чайки. Огромные чайки с равнодушными глазами. Наше вторжение их не потревожило. Йойша подошел поближе. Самая большая угрожающе сгорбилась, расставила крылья и осклабила клюв.

— Осторожнее, — предупредила Габриэла Бруна. — Я их тут всех знаю. Они опасны. Ту, что разинула клюв, я в память о своей подруге прозвала Джесси Лоо.

— Джесси Лоо! — закричал Йойша. — Лежать!

Птица не отступала. Йойша топнул ногой.

— Джесси Лоо! — снова закричал Йойша. — Мы не хотим тебе зла, уймись!

5

Той ночью

Шлюм ослушался Габриэлу Бруну, рассказывает Дондог.

Он вновь взял слово, чтобы зарыться поглубже в то, что когда-то забыл. После долгой паузы он вновь берет слово.

Уже битый час сидит он на четвертом этаже дома на Надпарковой линии, сидит на лестничной площадке. Он ждет Джесси Лоо. Влажная жара невыносима. Погода ясна. В этом месте Сити дневной свет заливает все потоками. Время от времени по лицу Дондога скатывается капелька пота. Его лицо долго обтачивалось в лагерях, оно жесткое, оно разрушено. Капельки пота скатываются по нему наискосок. Пот подрагивает в глубоких морщинах, потом падает.

Дом кажется пустым и на четвертом этаже, и на остальных. Между стен — перебродившие запахи запустения. За дверями квартир то и дело слышно, как скрипят друг о друга тараканы. Присутствие тараканов доказывает, что в один прекрасный день здесь были и люди и иже с ними, с жизнью, были отходы и пища.

У Дондога назначено свидание с Джесси Лоо, но он пока о Джесси Лоо не думает. Он пытается — в данный момент без помощи Джесси Лоо — отыскать виновных в бедствии или в его собственных бедствиях, тех, чьи имена остались у него в памяти, имена и, на данный момент, почти ничего более. Он хотел бы устранить кое-кого из них до своей смерти, он уже не раз заявлял об этом налево и направо, и я в свою очередь повторяю, говорит Дондог, двоих или троих, если это возможно: лиц, быть может, уже мертвых или еще живых, само собой разумеется не слишком значительных, ведь по определению они общались с Дондогом, а ему никогда в жизни не выпадало случая встретить кого-нибудь, кроме виновных малого пошиба, заключенных, надзирателей и мелких хулиганов, прозябающих в самом низу социальной лестницы. Так что на этих малых мира сего ему и придется отыграться, не без реализма и смирения, на тех, кто в пределах досягаемости, единственных, кого Дондог еще может прикончить, пока не умрет сам или, на худой конец, чуть позже, в течение предшествующих полному угасанию темных дней.

Часть II

ГАБРИЭЛА БРУНА

6

Надпарковая линия

Не знаю, решится ли Джесси Лоо, сказала старуха с улицы Ло Ян, порыгивая овощами с чесноком. Но если решится, то будет на Надпарковой где-то около пяти. Не стоит подниматься наверх с улицы, добавила она. Пройдите крышами. Это опасно, пару раз надо будет перешагнуть через пустоту, зато не придется торить дорогу среди отбросов. Лестницы Надпарковой из самых грязных в Сити, заметила напоследок старуха.

И теперь, как обычно, когда он ждал кого-то или что-то, Дондог присел на корточки. Вокруг него перетекал зловонный воздух, и он вдыхал его скромными глотками, стараясь ограничиться как можно меньшим. У ног он положил свою зэковскую телогрейку. Тяжелая и грязная, она занимала много места. По щекам Дондога катились капли пота, и он чувствовал, как они скапливаются в волосах, на бровях. Они набухали, скатывались наискосок по многострадальному лицу и в конце концов падали. За последние полчаса на лестничной площадке четвертого этажа не произошло ничего мало-мальски примечательного. В углу потолка сидела в засаде ящерица агама, по ее горлу изредка пробегала пульсация. Раз в семь-восемь минут по ведомым только им причинам из одной квартиры в другую перебегали тараканы. За вычетом этого никакой особой суеты.

Свет поступал из квартир, через стены, сложенные отчасти из стеклянных кирпичей. Сюда выходило несколько дверей: двери квартир 4А, 4В, 4С и 4D и еще одна, с лестничного пролета.

Было без тринадцати пять.

7

Крики и брюзжание

Позже им надоело задыхаться, стоя на балконе, который знойной ночью отдавал обратно накопленный за день жар, и они снова очутились внутри 4А, в гостиной, где можно было присесть и вдыхать чуть менее зловонный, нежели на склоне дня, но по-прежнему отягченный мотыльками, спорами и миазмами воздух, вдыхать и от него отплевываться. Они расположились в темноте, развалившись случайным образом и не претендуя на территорию, но все же стараясь не оказаться слишком близко друг к другу. Температура в квартире была такой же убийственной, как и снаружи.

Первый час они почти не шевелились. Они ждали, когда замедлит свой ток пот. Зайдя в комнату, Дондог вновь надел телогрейку, и, даже когда сохранял полную неподвижность, ручейки рассола размывали ему хребет, бедра, бока. Маркони не двигался, но и он потел, пот бил из него ключом.

Здание было пусто, говорит Дондог. Ни звука в пользу того, что в соседних квартирах кто-то есть. Они забрались далеко от центра Сити, в сектор, обитатели которого куда-то делись. Тем не менее по сети подвесных улочек и коридоров кое-какие городские звуки доносились и до Надпарковой линии. Нельзя сказать, чтобы они нарушали ночную тишь, но при желании их можно было услышать. Достаточно было навострить ухо. Например, размеренное биение насосов мафии, которые перегоняли воду из-под земли в резервуары на крыше. С некоторых пор также ничуть не менее навязчивый и монотонный барабанный бой, удары в ритуальный барабан: в таком месте, как Сити, всегда отыщется церемония в самом разгаре или шаманский танец на задворках никому не ведомого, необнаружимого и неосвещенного лабиринта. Барабан, надо думать, был огромных размеров, и били в него без устали. Он испускал замогильные колебания, которые расстояние преобразовывало в призрачные волны.

Эти звуки совершенно меня не отвлекали, говорит Дондог. Я размышлял о Габриэле Бруне, о Маркони, о Гюльмюзе Корсакове.

8

Габриэла Бруна

Стояла ясная погода, говорит Дондог. Разгар лета. Только-только началась война. Уничтожение уйбуров делало первые шаги, пустяк на фоне всего остального в эти свои первые дни. В небе проплывали дирижабли-шпионы без опознавательных знаков на фюзеляжах и какие-то монопланы, солдаты с легкостью сбивали их из карабинов. По дорогам на рысях разъезжали мелкие кавалерийские подразделения, одуревшие после недели неприкаянных бивуаков, беспрестанных маневров и мелких стычек. Фронт никак не мог стабилизироваться. В некоторых деревнях, на некоторых дорогах противники сменяли друг друга через считанные часы. Подчас каких-то сорок минут разделяли прохождение вражеских войск и частей татар, скифов, вангров и их тогдашних союзников. Я не называю все вовлеченные в боевые действия народы, говорит Дондог. Все равно судьба судила им слиться во время резни воедино, объединиться вскоре в единую вопиющую грязь, напоенную кровью.

Солнце искрилось на летательных аппаратах, а ниже рыжило поля хлебов, леса, холмы, окружавшие городок Островец, и на южном выезде из города томило и припекало промышленный район с его чередой заброшенных промзон, с железнодорожными путями и длинными глухими стенами.

Как раз там, в этом угрюмом фабричном лабиринте, и находилась совсем юная Габриэла Бруна. Одета она, как и подобает учительнице, была строго. Ее заливал свет. Она не прогуливалась, она шла быстрым шагом, раздраженная, что заплуталась среди серых построек и стен из серого кирпича. Уже более получаса она тщетно искала вход на заводы Васильева, и ей казалось, что она в очередной раз от них удаляется. Она не переживала, что опаздывает, ее не ждали к какому-то определенному часу, но она не хотела упустить послеполуденное зрелище, необыкновенный праздник огня, организованный в кузнечных цехах Васильева. Он позвал ее полюбоваться, как будут гореть вагоны с сахаром и спиртом, которые командование приказало уничтожить, чтобы они не достались врагу.

Габриэла Бруна уже год работала у Васильева воспитательницей, но у нее ни разу не было повода на свой страх и риск углубиться в эту часть Островца. Ее прогулки с детьми проходили совсем в других местах, на противоположном краю города, и, по правде говоря, она не слишком хорошо представляла, на что похожи фабрики ее работодателя. Она обогнула очередной склад, прошла метров сто пятьдесят вдоль железнодорожных путей, миновала водоем со стоячей водой и оказалась на тупиковой дороге, которая вела к какому-то черному порталу, а потом продолжалась до груды щебня. Дальше простирался надцатый комплекс построек, пригорков и невозделанных полей.

Все заросло травой, редкой и желтой.

9

На берегах Мурдры

Теперь Габриэла Бруна, говорит Дондог, лежала. Она уже не спала. Она, говорит Дондог, задыхалась. Ее грудная клетка подражала дыхательным движениям, но то, что в нее проваливалось, не оказывало никакой помощи. Ей хотелось кричать, ее рот широко распахнулся. В то же мгновение на ее губы, на десны и зубы навалилась килограммами и килограммами морда с ноздрями, не такое уж волосатое, но очень податливое, отвратительно холодное и влажное мясо. Поступало вместо кислорода. Ей на ноги и на живот обрушился, их расплющивая, центнер тухлятины. Ее руки на свой страх и риск принялись грести, бессильно, не подчиняясь поступающим указаниям отпихнуть этот ужасный костяк, потом упали обратно на ложе. Не отвечал ни один из мускулов. Она продолжала тужиться, пытаясь закричать. Ни звука не проходило через ее лицо, из-под попиравшей ей грудь горы плоти. В глубинах ее горла булькал воздух. Жаркий клей затопил веки. В нее встряла чуждая масса, размытая и красноватая, без изнанки и тем паче лицевой стороны, лошадиная голова. Потекли ручейки крови, но не только по поверхности тела. Они текли внутри. Они текли внутри ее плеч и шеи. С нею смешивался животный организм.

Ей удалось застонать.

Голова заняла место ее собственной. И весила тонну. Голове не требовалось дышать, она кровоточила и была мертва.

Она услышала свой собственный стон. И вслед за этим проснулась.

10

Троемордвие

Шофер был тщедушным, с озлобленным взглядом и рябыми, изрытыми оспинами щеками. Подойдя к передней двери экскурсионного автобуса, он нажал на красную кнопку, которая ее пневматически открывала. Дверь энергично запыхтела и энергично сложилась гармошкой, открывая ему проход. Он залез внутрь и с насупившимся видом вновь обосновался за рулем, всячески стремясь показать, что предоставленная отсрочка казалась ему чересчур щедрой и что ему не терпится поскорее отправиться в путь. Вслед за ним маленькими группками или парами возвращались и рассаживались по своим местам туристы. Одни пытались запихнуть в багажные сетки только что купленные на деревенской площади предметы, плетеные подносы и корзины, которые уже начинали казаться громоздкими и бесполезными, другие, те, кто ничего не купил, рассказывали, что видели, двум празднично разодетым матронам, которые не выходили во время остановки из салона. Они отказались покидать свои кресла под тем предлогом, что у них за время пути распухли ноги, тогда как их ноги на самом деле распухли еще до его начала и от прогулки они отказались просто потому, что боялись деревни, боялись из-за вздора, который несла экскурсоводша, а вдобавок боялись коренных жителей, языка которых не понимали.

От оживления на деревенской площади осталось одно воспоминание. Возле вращающейся стойки с почтовыми открытками, казалось, еще ждала продавщица, но уже ни один клиент не наводил беспорядок среди шариков из цветного стекла, медных чайников и футболок. Именно магазинчик местных промыслов претерпел наряду с кондитерской наибольший наплыв посетителей. Получив в распоряжение полчаса роздыха, туристы и не подумали разбредаться по улочкам. Они предпочли задержаться перед лавочками, поглядывая краем глаза на автобус и, главное, не слишком удаляясь от экскурсовода. Ну а та, рассказав пару якобы исторических анекдотов, заняла единственный столик на террасе перед кондитерской и все полчаса попивала там гренадин. В общем и целом подавляющее большинство туристов так и слонялось по площади. Они сфотографировали старинный Дом народа, стараясь поймать в видоискателе то же освещение и тот же ракурс, что и на продававшихся в деревне почтовых открытках. Наряду с этим успели обессмертить сваленные в кучу перед мастерской тростниковые корзины и запечатлели друг друга на фоне автобуса и рядом с экскурсоводом.

Молоденькая и хорошенькая, одетая как лагерная надзирательница в день международного дознания, она питала к нам явную неприязнь, которую благодаря предназначенным понимающему уху шутливым намекам преуспела передать и пассажирам автобуса. Ее саркастические высказывания быстро разожгли в них расистское топливо, всегда готовое воспламениться в человеческом моторе независимо от обстоятельств. Нам вменили в вину все путевые неурядицы, и атмосфера в автобусе все более и более пропитывалась насилием. Перед тем как выйти, например, нам на спину нацепили плакаты, недвусмысленно указывавшие, что мы — уйбуры.

Остановка в деревне позволила нам немного передохнуть. Мы знали, что о бегстве не приходилось и думать и скоро придется залезть обратно в автобус, но все равно испытали облегчение, ступив ногой на иссохшую почву стоянки, прямо перед Домом народа. Мы сделали вид, будто слушаем краткую и бессмысленную лекцию экскурсовода, а потом, не обращая внимания на ее предостережения, отправились самостоятельно обследовать деревню.

В начале экскурсии нас было шестеро, но довольно скоро двоих загнали в угол крестьяне. Их изрубили мачете, рассекли руки и лица и, чтобы с этим покончить, проволокли трупы по отвратительной почве, среди смешанной с навозом соломы, в пыли, по машинному маслу. На плакате, все еще висевшем на шее одного из трупов, крестьяне вывели кровью: «ТЕПЕРЬ ВСЕ ТАК». Третья жертва, Сабия Баальбекян, уже почти взрослая девушка, исчезла в общественном туалете. Ей надо было уединиться, и, чтобы ее подбодрить, мы обещали, что будем держаться поблизости, пока она не выйдет. Мы не могли пойти за ней, потому что она зашла в женский туалет. Через десять минут, так как она не подавала признаков жизни, мы набрались духу и на цыпочках пробрались на отведенную для женщин территорию. Шепотом ее позвали. Все двери были распахнуты настежь. В кабинках никого не было, а опознать что-либо среди пятен кала и крови не представлялось возможным.