Взлетная полоса

Галиев Анатолий Сергеевич

Роман посвящен созданию первых военных самолетов, становлению советской авиации в двадцатые годы.

Читатель встретится с уже известными по первой книге «Расколотое небо» героями: конструктором-самородком Щепкиным, талантливыми инженерами Шубиным и Томилиным. Автор правдиво передал тот духовный подъем героев, которых новая жизнь приобщила к активной общественной деятельности.

Часть первая

1

Девятого апреля 1927 года над серединой Черного моря, на высоте чуть более тысячи метров, к родным берегам возвращался гидроплан «фоккер». Громоздкий самолет скользил по небу, словно голенастый жук-плавунец по поверхности серого пруда. Небо над ним было затянуто тусклой пеленой весенней облачности, солнце за нею угадывалось неярким желто-белым пятном, и только когда в туманной пелене возникла густо-синяя, глубокая, как прорубь во льду, промоина, сверху обрушивался ливень блистающих солнечных лучей. И тогда алые звезды на толстых раскидистых плоскостях казались особенно яркими. В этот миг отливающая вороненой сталью поверхность моря внизу тоже пронизывалась веселым, зеленым, стеклянистым цветом и особенно белыми, как лебединые перья, выглядели гребешки пенных волн. Поток лучей, как мотылек, бился в круге винта.

В полузакрытой спереди целлулоидным щитком кабине были подвешены над морскими пучинами три человека. К левому сидению пристегнут брезентовыми ремнями пилот — крепкий коренастый человек двадцати девяти лет, старший военморлет Щепкин, в еще необмятых скрипучих хромовых куртке и штанах, в желтых ботинках со сверкающими крагами. Столь шикарное новехонькое обмундирование получил он всего лишь двадцать четыре часа назад, по случаю полета за пределы отечества, чтобы не ударить в грязь лицом перед турецким населением в Синопе.

Справа от Щепкина в таком же легком креслице кутался, подняв ворот черного флотского бушлата, бортмеханик. Машина была полуучебная, правое место обычно предназначалось для обучаемого, и там тоже стояла ручка управления. Но сейчас она была вывинчена, и Глазунов удобно устроил ноги, вытянув их в нишу под приборным щитком.

Косясь сквозь выпуклые авиаочки на бортмеханика, Щепкин видел его багровое от холода, словно распаренное в бане, широкое лицо, закушенный седоватый ус, прижмуренный глаз, настеганный встречным потоком, гарью и испарениями бензина до кровавых прожилок. По возрасту после совсем еще недавней гражданской войны механик Нил Семенович Глазунов был комиссован и выведен из состава военно-воздушных сил РККА на мирную жизнь. Но уйти от самолетов он не смог и на гидробазе ВВС Черного и Азовского морей состоял ныне на пайковом и денежном довольствии как вольнонаемный.

Однако Щепкин решил в этот перелет взять именно его, а не кого-либо из молодых бортмехаников: это летающее корыто, которое в среде военлетов гидроотряда получило кличку «Не рыдай!», никто не знал лучше его.

2

— Ах, вы, мадам, фактически просто Мэри Пикфрод! — известная всему Севастополю парикмахерша Софочка Магазинер картинно всплеснула пухлыми ручками: — И это чудно, что вы не стали делать завивку — она вам пошла бы, извиняюсь, как корове седло! Сразу видно образованную женщину, вы понимаете свой шик!

Маняша ухмыльнулась про себя — знала бы толстуха, какое у нее образование. До сих пор ревет белугой, когда Даня тычет носом в тетрадку: «Ну, что ты опять натворила? Это же проще винегрета — квадратный корень из шестнадцати! Сколько будет?» Бесится, грозится, что, если не будет учиться в рабочей школе для переростков, семейной жизни конец. Ну, это ерунда, конечно. Сколько уж замужем, а каждый вечер, как на первом свидании! Как сядет он рядом, положит крепкую руку на плечо, посмотрит серыми своими хмаревыми глазищами, — так и всякое ученье из головы вон! Хлопаешь ресницами и про одно думаешь: «Господи, за что мне, дурочке, от судьбы навеки такой человек?..»

Маняша вздохнула, внимательно оглядела себя в зеркале и удивилась: неужели это она и есть? Сидит в кресле, закинув длинные красивые ноги в фильдеперсовых чулочках неизвестная молодая прелестница. Белая пикейная юбчонка в меру коротка, сиреневая блузочка с бантом из мадеполама — сама сшила, но вид как из модного салона. Золотисто-бронзовые волосы облегают голову пушистым невесомым шлемом, бровки, как положено, выщипаны до той самой модности, когда от них остается один намек, губки пухлые, яркие, хотя и не мажется — своей краски хватает.

Маняша сделала глаза томными. Парикмахерша одобрительно кивнула:

— Имею мнение, что, когда вы выйдете из моих рук на Примбуль, эскадра вздрогнет! Нигде нет столько ценителей настоящей женской красоты, как среди флотских офицеров! Конечно, теперь они называются красными командирами, но это неважно: мужчинами-то они остались! Как насчет моего гонорара, деточка? Кажется, вчера в гидроотряде летно-подъемному составу выдавали усиленный паек?

3

В три часа ночи отставной севастопольский боцманат яличник Нечипуренко перевез через бухту последнего пассажира, загулявшего на крестинах гражданина с гармошкой, получил с него полтинник, спрятал в кожаный кошель на ремне: гонял свой ялик на службе у горкоммунхоза.

На гранитных ступеньках ждала его с бамбуковыми удилищами и снастями супруга Микитична. Сговорились еще засветло вместе порыбачить — на рассвете густо шла апрельская шалая ставридка. Микитична с непривычки мерзла, была в крытом брезентовом полушубке и валенках с галошами.

Небо вдруг стало черно-лиловым, густо высыпали желтоватые звезды. Ловко забравшись в лодку и устроившись, старуха озабоченно сказала:

— Что-то деется на эскадре, старый! Вроде как тревога?..

— Тебя не спросили, старая, тревога или не тревога! — буркнул Нечипуренко, налегая на весла намозоленными ладонями.

4

Дельфины вынеслись из глубины, прокололи серую шелковую поверхность моря, фыркнули и, мелькнув белыми пятнами на темной коже, ушли вниз. Они были огромными, как торпеды, белобрюхие, гораздо больше прибрежных афалин, и Щепкин, вздохнув, определил — «белобочки», живность открытого моря, в отличие от афалин к мелководью не подходят, значит, они торчат где-то на большой глубине далеко от своих берегов.

Хорошо еще, что к рассвету заштилело, гидроплан почти перестало качать. За ночь они вымокли до нитки, теперь же начало пригревать солнце, и они разделись, разложив одежду для просушки. Внизу хлюпала вода. Кабина была заполнена сладковатыми испарениями бензина. От них тошнило. Дипкурьер Кауниц, в штанах с подтяжками на голых плечах, зачерпывал воду ладонями и выливал за закраину кабины. Револьвер, который он, оказывается, носил на удобных ремешках в полукобуре под мышкой, он повесил на моторной стойке.

Нил Семеныч, в длинных футбольных трусах, сплевывал с усов капель, сопел — ругаться уже было нечем, вся ругань вышла. Он насасывал через резиновый шланг из дополнительного бака бензин в жестянку, осторожно выливал его в прикрытое несколькими слоями бинтов ведро, фильтровал. На марле (хорошо, что в бортовой аптечке нашлось несколько бинтов) оседала мелкая, почти невидимая глазом, волокнистая дрянь.

Сначала Глазунов думал, что мотор заглох по технической случайности, но, когда начал разбираться, оказалось, что нет, не случайность. Бензопровод был не просто засорен — он был намертво забит раскисшей грязной ветошью. Придумано было просто, но хитро. В Синопе за ту ночь, когда они оставили гидроплан у причала на турецкую охрану и спали в гостинице неподалеку, какая-то сволочь (белогвардейцев у турок ошивается и до сих пор немало) аккуратно сняла сетку фильтра с горловины бака, затолкала в бак огромный ком обыкновенной ветоши и снова привела все в надлежащий вид. Расчет был на то, что мотор заглохнет в полете. Так оно и вышло. Пока бак был полон, ветошь плавала, когда начал иссыхать, ее затянуло в бензопровод, забило намертво.

— А ты не мог сам забыть эту гадость в баке? — спросил Щепкин.

5

Про свои полеты жене Щепкин никогда не рассказывал, хотя и знал, что Маняша обижается. Даже про тот, самый страшный в своей жизни, что мог поставить последнюю точку, отмалчивался: «Грохнулся, и все…»

Самой надежной машиной в отряде имени Томазо Кампанеллы считался его колесный «сонвич-кемль», на трудное дело летал обычно Щепкин в одиночку, не хотел рисковать летнабом. И в тот раз с полевого аэродрома под Мелитополем он вылетел один. Вел своего «кемля» очень низко, так, что едва сивашскую болотистую воду не пахал колесами в слабом утреннем сумраке. Пронизывал волокнистые пласты ледяного тумана, за которыми скрывались бурые кручи крымского берега. Снизу, из донных отложений потревоженного снарядами гнилого моря, из развороченного обстрелами месива отмерших водорослей, соляной рапы и слизи, несло таким пакостным смрадом, что он чуял его даже в кабине и все думал: как же пойдут на последний штурм накапливавшиеся в Таврии красные дивизии?

То было в конце гражданской войны. Перед ним была одна задача — определить, где артиллеристы барона Врангеля развернули тяжелые орудия, снятые с береговых батарей. Крымскую группировку загнали за Сиваш, но она стремилась вырваться на простор южной Украины и хлынуть в глубину страны, раздувая вновь пожар гражданской войны. Запечатанное, как в бутылке, в Крыму вражье воинство понимало, что только в этом его опасение и надежда. И надо было опередить его, разбить на полуострове, не дать ни шанса на новый поворот военных дел.

В неспешном, деловитом потрескивании мотора скользил он над дорогами, еще пустынными в тот час. Оборона была мощная, глубокая. Краем глаза Щепкин успел зацепить оконечность Турецкого вала. Видно еще было плохо, но он и так знал, что перед валом на одиннадцать верст тянется широченный ров глубиной в пять сажен в проволочных заграждениях, нафаршированный фугасами, простреливаемый вдоль и поперек.

Однако и в получасе полета ото рва и пенистой каймы Сиваша, за гладкой степной плоскостью, вздымались Ишуньские высоты, чернели над балками шрамы изломанных траншей, курились дымки над землей. Всего таких линий было пять или шесть.

Часть вторая

1

Разговор у Щепкина с Томилиным в КБ вышел какой-то странный. Когда Щепкин сказал, что не согласен с заключением по его проекту, тот пожал плечами и заметил почти равнодушно:

— Обратитесь к более квалифицированным специалистам.

Узнав, что Щепкин никогда не слышал о Шубине, Томилин как-то сразу потерял к нему интерес и с явным нетерпением ждал, когда этот настырный летчик избавит его от своего присутствия.

Но Щепкину надо было знать, в чем он промахнулся, и он настойчиво спрашивал. Томилин досадливо оглядел его и усмехнулся:

— Вы хотя бы понимаете, командир, за что беретесь? Нарисовать картинку, набросать эскизики, нацарапать более или менее приличные расчеты — это, по нынешним временам, и каждый студент сумеет. Мне в месяц не менее десятка проектов новых летательных аппаратов на консультацию шлют! По всем инстанциям уже полки трещат от прожектов!

2

До Петровского замка нужно было добираться через всю Москву. День шел к концу. На площади у Брестского вокзала {

[1]

} Николай втиснулся в вагон «шестерки». Трамвай двинулся в сторону Ходынского поля, гремел по рельсам, рассыпая синие искры с дуги, мимо привокзальных складов и пакгаузов, проплешин в лопухах, ломаных заборов. Часто останавливался, выбрасывал пассажиров. Вскоре народ в вагоне поредел. С десяток молодых красноармейцев грудились за спиной хорошенькой вагоновожатой в красной косынке, то и дело вовлекая ее в разговор. В голубых петлицах на гимнастерках светлели металлические буковки «НОА», что означало «научно-опытный аэродром».

Когда задумавшийся Теткин запоздало вышел, трамвайное кольцо уже опустело, только вагоновожатая ловко переводила ломиком стрелки, собираясь в обратный путь.

Слева, за бесконечным дощатым забором, в тишине светлого предвечерья стыл аэродром. Перед воротами на площадке стояло несколько легковых черных, как браунинг, таксомоторов «Рено». Шоферы в крагах и форменных фуражках сидели на бревне, как ласточки, в ряд, курили, чесали языки, ждали самолета рейса Берлин — Москва.

Хотя было еще светло, на краснокирпичной башне Петровского замка, вздымавшейся над зеленой дубовой курчавостью парка, вспыхнул световой маяк Электротреста.

Теткин тоже присел на бревно поодаль — он любил смотреть на тяжелые самолеты. Минут за пять до прибытия шоферы разом поднялись и уставились в сторону густого, полыхающего желтизной заката. Там вылупился, обретая четкие формы, темный крест, звонкий грохот всех трех моторов грузного «пассажира» прокатился низко, над головой мелькнули черно-матовые рубчатые колеса шасси, взблеснули слюдяно квадратные иллюминаторы фюзеляжа и остекление высоко вздернутой пилотской кабины, медленно и широко прошла тень от рифленых толстых крыльев, и все кануло за забором, оставив только вихрь размешанного пропеллерами горячего воздуха, запоздало взбившего пыль на широченной дороге.

3

— Лялечка! Ну стоит ли плакать? Этот господин не достоин даже вашего мизинчика!

Старушка царапалась в дверь, как кошечка коготками. Ольга утерла слезы и притихла. Не хватало еще Аглаи Петровны с ее соболезнованиями.

— Может быть, вам приготовить кофе? У меня осталось от старых запасов немножечко настоящего «мокко»! — не унималась соседка.

— Спасибо, Аглая Петровна! — суховато сказала Ольга, пытаясь отвязаться от непрошеной опеки.

— Вы уже не плачете?

4

На Щепкина оглядывались, он то и дело слышал: «Летчик! Летчик пошел!» Пробурчал стесненно:

— По улицам слона водили!

Художник Степан Мордвинов засмеялся:

— Терпи!

На Кузнецком мосту было столпотворение. У книжного магазина ОГИЗа, у мануфактурных магазинчиков, на перекрестках, где со скрипом вздымали крылья-указатели деревянные семафоры-светофоры, заливались, крутились шумные толпы. Покрякивая и раздвигая их, полз вниз огромный, как баржа, ярко-красный пассажирский новехонький автобус «лейланд», Такие лишь этим летом появились в Москве.

5

Над Москвой лежала глухая ночь, неяркое электрическое сияние смутным куполом стояло над центром, на Садово-Триумфальной было тихо и темно, как в деревне.

Ночами уже выпадала холодная обильная роса и тянуло промозглым дуновением осени, но Томилин держал оба окна нараспашку. От табачного дыма ело глаза, во рту было медно и кисло, и, хотя все трубки его уже отсырели и хлюпали табачной жижей, он курил непрестанно, сворачивая из газеты длинные козьи ножки и набивая их табаком. От переутомления и бессонницы временами он начинал плохо видеть, злился, включил все, что могло светить, от люстры до бронзовых бра и двухсотсвечевой лампы над кульманом.

Полуночничал он у себя на квартире уже вторую неделю, спал урывками, и от этого голова наливалась чугунной тяжестью, в виски гулко и шумно толкалась кровь. Каждый час он готовил себе на спиртовке убойной силы черный кофе, когда кофе не помогал, отворял резные дверцы буфета, наливал из хрустального графина рюмку маслянистого пахучего коньяка…

Обычно у него прибиралась дворничиха, которой он платил за услуги небольшие деньги, но все это время ему было не до уборки, и комната, в которой он работал, приобрела растерзанный и неряшливый вид. На столе и под столом громоздилась немытая посуда с остатками еды, повсюду лежали горки пепла, обрывки ватманской бумаги, огрызки угольных и чертежных карандашей, газеты, которые не было времени прочесть. Засыпал он обычно на диване. Под утро брился, наскоро грел воду в кружке на плитке, быстро намыливаясь перед тускловатым старинным зеркалом в деревянной резной раме.

Для проверки расчетов он пользовался обычной счетной линейкой и немецким арифмометром, но то и дело терял их среди бумаг, громоздившихся на письменном столе, подоконнике и даже на полу. Разыскивая, ругался сквозь зубы. Свою самописку он сломал, чернила в чернильнице быстро высыхали, и он подливал в нее воду, тоже злясь и быстро тыча острым пером в фиолетовую жидкость. Чернильница была бронзового чекана — сруб деревенского колодца — красиво, но неудобно.