Одно из самых совершенных произведений английской литературы.
«Морская» трилогия Голдинга.
Три романа, посвященных теме трагического столкновения между мечтой и реальностью, между воображаемым – и существующим.
Юный интеллектуал Эдмунд Тэлбот плывет из Англии в Австралию, где ему, как и сотням подобных ему обедневших дворян, обеспечена выгодная синекура. На грязном суденышке, среди бесконечной пестроты человеческих лиц, характеров и судеб ему, оторванному от жизни, предстоит увидеть жизнь во всем ее многообразии – жизнь захватывающую и пугающую, грубую и колоритную.
Фантазер Эдмунд – не участник, а лишь сторонний наблюдатель историй, разыгрывающихся у него на глазах. Но тем острее и непосредственнее его реакция на происходящее…
Ритуалы плавания
Предисловие
Ученые любезно признают, что, поскольку никто не может описать события прошлого с полной достоверностью, история во многом – продукт нашего воображения. Однако писатель, взявшийся за роман о том, что случилось «давным-давно», обязан уделить этой науке хоть каплю внимания. Перед ним лежит своего рода спектр, на одном конце которого история – назовем ее инфракрасным излучением, а на другом – выдумка – или ультрафиолет. Стоит романисту слишком вольно обойтись с широко известными событиями вроде подписания Декларации независимости или битвы при Ватерлоо, и он обманет ожидания читателей. Признаваться в том, что вы сочиняете исторический роман, нужно с долей юмора, подобно тому, как историк признается, что он изучает чужие фантазии. Все дело в степени этой самой фантазии. Писателю, который более ученого привык ко всяческим отступлениям, запросто хватает собственного багажа знаний, поскольку он легко устает от скучных исследований. Хотите рассказать людям о каком-то событии – вперед, довольствуйтесь тем, что у вас в голове! В конце концов, читатель берет книгу, чтобы развлечься, так что скорее всего встанет на вашу сторону. Разумеется, вольничать можно лишь до определенной границы. Когда у Сартра Кин и принц-регент разгуливают вместе, зритель не спорит с автором, так как понимает, что это комедия. Однако любой, кто знаком с европейской историей, с трудом воспринимает описанную Шиллером встречу королевы Елизаветы и Марии Шотландской. Всем известно, что они никогда не виделись, и авторский вымысел не столько углубляет драму, сколько обесценивает историю. Так давайте уважать ее, когда это возможно!
Перед вами книга, первоначально состоявшая из трех отдельных томов, которые я попытался объединить в трилогию. Честно говоря, принимаясь писать первый том, я и не догадывался, что за ним последуют второй и третий. Только после публикации первого я сообразил, что бросил Эдмунда Тальбота, корабль, всех его обитателей и себя самого на полпути, посреди Атлантики. Пришлось им поплавать еще и во втором томе и сойти на твердую землю в последнем.
В сущности, не мое это дело – описывать, как работаю я или любой другой автор. Но в данном случае не могу не отметить, что книга сочинялась на редкость странно, если не сказать больше. Во-первых, сцена с посадкой Тальбота на борт, описанием корабля, команды, переселенцев и пассажиров походит скорее на мемуары, чем на вымысел: не зря говорят, что наши фантазии становятся воспоминаниями, а воспоминания перетекают в фантазии. Так или иначе, а начало «Ритуалов» снабдило меня материалом на все оставшиеся книги. Вскользь упомянутые люди начали жить собственной жизнью или, как сказал бы любитель классики Тальбот, из состояния in posse
Для публикации трехтомника пришлось внести необходимые изменения, исправления и добавления – не говоря уже об исключениях. «Ритуалы» впервые были опубликованы в 1980 году, а «В непосредственной близости» – в 1987-м. Я не заглядывал в предыдущую книгу, когда писал каждую из последующих, надеясь на память, которая, как выяснилось, несколько меня подвела. К примеру, когда все три тома оказались под одной обложкой, стало заметно, как некоторые персонажи изменили первоначальную задумку – иногда не в лучшую сторону. Я откорректировал несколько исторических ошибок. Поменял местами полубак и шканцы, здоровенные деревянные надстройки – одним росчерком пера. Вот какое легкое, можно сказать, воздушное, дело – писательство. Еще несколько поправок объединены тайным знанием, о котором поведал мне некий корреспондент. Остальные – результат деятельности профессиональных критиков – читателей, нужно признать, не всегда желанных.
Иногда я шел своим путем. Да, мне прекрасно известно, что Тальбот относится к тому сословию, представители которого почти наверняка обиделись бы, если бы кто-то, пусть даже близкий друг, назвал их по имени. Для них в этом обращении чересчур много личного. Кроме того, они не любят слишком просторечных оборотов. Однако глупо было бы на протяжении многих страниц придерживаться высокопарных фраз, от которых скоро заскучал бы любой читатель. Я предпочел сформировать некий усредненный язык, в котором время от времени проскакивают архаизмы, как напоминание о том, что дело происходит «давным-давно». Существует некий вид критиков, которые уверены, что всякое слово появляется в речи лишь тогда, когда оно внесено в словари. Писатель же, вольно странствующий в цветном, изменчивом, переливающемся мире слов, утверждает – во всяком случае, обязан утверждать, – что любое из них активно используется как минимум одним поколением, прежде чем лексикограф поймает его и пришпилит на страницу. Разумеется, из этого правила существует множество исключений, и словари нужно уважать, не попадая, однако, к ним в рабство – верный путь к скучному, выхолощенному тексту. К примеру, мне мягко попеняли за слово «швабра», которое официально появилось в 1844 году, в то время как мои герои используют его, скажем, в 1813-м. Однако я, в свою очередь, буду очень удивлен, узнай я, что Нельсон, погибший в 1805-м, не знал, что такое швабра, и не видел, как матросы драят ими палубу. И тут мы вплотную подходим к разговору о столь полюбившемся Тальботу морском жаргоне. Сперва я узнал о нем из книг, а позже, во время Второй мировой, и сам поступил на службу в военно-морские силы Великобритании, где жаргон стал одним из немногих доступных мне удовольствий, и я наслаждался им до такой степени, что к концу войны меня не всегда понимали даже бывалые мореходы. Кто-то, по-моему, Киплинг, сказал, что моряки для всего найдут нужное словечко, и я с ним согласен, даже в тех случаях, когда эти словечки выдумываю я сам.
(1)
Досточтимый крестный!
Этими словами начинаю я дневник, который вознамерился вести для вас – и нет на свете слов более достойных!
Итак, приступим. Место: наконец-то на борту судна. Год: вам он известен. Дата… Единственное, что следует обозначить, так это то что сегодня первый день моего путешествия на ту сторону света, в знак чего я и поставил в заглавии цифру «один». Ведь именно события этого, первого, дня я и собираюсь описать. Месяцы и дни недели мало что значат для нас, путешественников из Старой Англии к антиподам, учитывая, что по пути мы переживем все четыре сезона.
Нынче утром, перед отъездом, я заглянул к младшим братьям – наказанью божьему для старушки Добби! Братец Лайонел тут же заплясал боевой, как ему казалось, танец аборигенов, а братец Перси хлопнулся на пол и принялся, подвывая, потирать живот, якобы заболевший после того, как он съел меня. Приведя их в чувство парой увесистых шлепков, я спустился вниз, туда, где ожидали меня отец с матерью. Если вы думаете, что матушка проронила слезинку-другую, то ошибаетесь – из глаз ее хлынул целый поток, да и у меня не слишком-то мужественно сжалось сердце. Что до отца… Приходится признать, что мы отдали дань скорее чувствительности Голдсмита и Ричардсона, чем живости Филдинга или Смоллетта! Ваша светлость мигом убедились бы в моей ценности, услышь вы причитания, раздававшиеся вокруг, точно я был закованным в железо каторжником, а не молодым человеком, назначенным в помощники губернатору одной из колоний Его Величества. Сказать по правде, меня растрогали их слезы, равно как и мой ответный порыв. Все-таки в глубине души ваш крестник – человек неплохой. И в себя он пришел, только когда повозка проехала по аллее мимо сторожки и повернула сразу за мельницей.
(2)
Я открыл дневник и поставил в начале страницы двойку, хотя понятия не имею, как много мне удастся сегодня написать. Все складывается против обстоятельных сочинений. Члены мои слишком ослабли – здешнее отхожее место, то есть уборная, то есть… прошу прощения, я пока не разобрался, как ее называть – матросы справляют нужду где-то в своей части корабля, ближе к носу, младшие офицеры посещают гальюн, а старшие – даже не знаю, куда ходят старшие. Непреходящая качка и, как следствие таковой, необходимость постоянно подстраивать под нее положение тела…
Ваша светлость дали мне любезный совет описывать все без утайки. Помните ли вы, как вывели меня из библиотеки, дружески придерживая за плечо и восклицая в вашей обыкновенной жизнерадостной манере: «Пишите обо всем, мой мальчик! Ничего не упускайте! Дайте мне прожить жизнь еще раз – вашими глазами!»? Беда лишь в том, что я пал жертвой морской болезни и почти не встаю с койки. Замечу, однако, что сам Сенека, если помните, покинув Неаполь, оказался в столь же бедственном положении, и ежели даже философа-стоика вывела из равновесия небольшая рябь на воде, чего требовать от нас, простых смертных, в гораздо более бурном море? Не стану скрывать, что качка изнурила меня до слез; именно в таком жалком состоянии, подобающем, скорее, юной барышне, и обнаружил меня Виллер. Все-таки он дельный малый. Я объяснил, что плачу только лишь с непривычки, и он с готовностью со мной согласился:
– К концу плавания, сэр, вы запросто день пробегаете, да еще и ночь пропляшете. А вот возьмите хоть меня или любого другого матроса – посади нас сейчас на лошадь, так кишки в сапоги стрясутся.
Я что-то промычал в ответ и услыхал, как Виллер выдернул пробку из бутылки.
– Вот и корабль объезжать – дело привычки. Не успеете оглянуться, как научитесь.
(3)
На третий день непогода разгулялась еще хуже, чем в первые два. Судно – во всяком случае, та его часть, что доступна моим глазам – выглядит прежалко. Палуба и наш коридор постоянно залиты и дождевой, и морской водой, да еще и подтухшей. Она легко находит себе дорогу даже под порожек моей каморки, к которому, предположительно, должна прилегать дверь. Разумеется, ничто тут ни к чему не прилегает. Иначе как бы это бестолковое судно ныряло с одной волны на другую? Сегодня утром, пробившись в обеденный салон – где мне, кстати говоря, так и не подали ничего горячего, – я еле-еле вырвался обратно. Дверь заклинило. Я в раздражении дергал и тряс ручку, и вдруг обнаружил, что буквально вишу, вцепившись в нее, потому как чертова посудина снова взбрыкнула, не хуже записной истерички. И это было бы еще полбеды, потому что в следующий миг меня вообще чуть не убило! Дверь распахнулась, так что ручка вместе со мной описала широкий полукруг. От смерти или серьезного увечья меня спас только инстинкт, подобный тому, что заставляет кошек приземляться на все четыре лапы. Подобное упрямство и затем коварная уступка со стороны двери – предмета, которому я никогда раньше не уделял особого внимания, – показались мне примером столь вопиющей наглости со стороны обычной деревяшки, что я был готов поверить в существование древесных духов (дриад или как их там), которые не захотели покидать свое жилище, переселились в доски, из которых сделан корабль, и вместе с нами вышли в море! Но нет, это была всего лишь – «всего лишь» – Господи, что за слова! – очередная выходка нашего судна, то, о чем Виллер говорил: «скачет не хуже, чем старый башмак».
Я все еще стоял на четвереньках, глядя на пойманную пружинным крючком дверь, когда на пороге показалась фигура, заставившая меня бешено расхохотаться. Это был один из лейтенантов, который осторожно ступал под таким потешным углом к палубе – а ведь я из своего положения только палубу и видел, – что тут же привел меня в хорошее расположение духа, несмотря на все синяки. Я вернулся обратно, к меньшему и, как мне представлялось, более привилегированному из обеденных столов – тому, что стоял прямо под широким кормовым окном. Разумеется, мебель в салоне надежно закреплена. Не знаю, стоит ли утомлять вашу светлость описаниями «такелажных крепов». Думаю, нет. Итак, представьте: я сижу за столом и пью с вошедшим офицером. Его имя Камбершам, он служит королю и, следовательно, может считаться джентльменом, хотя эль хлебает с таким тошнотворным безразличием к правилам хорошего тона, что походит скорее на извозчика. На вид ему лет сорок, коротко стрижен, волосы растут чуть ли не от самых бровей. Когда-то Камбершаму рассекли голову, поэтому его чтят как героя и уважают, несмотря на дурные манеры. Не сомневаюсь, что до конца пути нам обязательно выпадет случай услышать его историю. Сейчас, по крайней мере, я сумел выудить из Камбершама хоть какие-то сведения. Погода, по его словам, гнусная, однако бывало и похуже. Те пассажиры, что остаются в койках, добавил он, многозначительно поглядывая на меня, и принимают легкие тонизирующие, поступают совершенно верно, так как на судне нет врача и сломанная, как он выразился, конечность испортит жизнь всем вокруг. Врача же нет потому, что даже самые юные и бестолковые хирурги предпочитают оставаться на берегу, где возможность заработать гораздо выше. Подход довольно торгашеский, что заставило меня по-новому взглянуть на представителей данной профессии, коих я почитал образцами бескорыстия. В таком случае, заметил я, следует ожидать небывалого всплеска смертности, и нам очень повезло, что на судне есть священник, который сможет совершить все необходимые обряды, с начала и до конца. В ответ Камбершам подавился, отпрянул от кружки с элем и с невероятным изумлением заявил:
– Священник, сэр? Нет у нас никакого священника!
– Поверьте, я его видел.
– Быть не может.
(4)
И как вы, ваша светлость, чувствуете себя сегодня? Надеюсь, в добром здравии, не хуже, чем ваш покорный слуга! У меня на уме, на языке, на пере – да на чем угодно! – такая куча событий, что я понятия не имею, как выплеснуть их на бумагу. Короче говоря, дела в нашем деревянном мирке повернули к лучшему. Не то чтобы я совсем превратился в морского волка, ибо хотя теперь ход корабля мне и понятен, выматывает он по-прежнему. Но идем мы все-таки ровнее. Сегодня ночью, когда меня что-то разбудило – видимо, слишком громко отданный приказ, – я почувствовал, что в неуклюжем, неровном движении появилась какая-то плавность. День за днем, валяясь в похожей на корыто койке, я чувствовал, как судно раздвигает воду, как бы подскакивая через неравные промежутки, словно наткнувшийся на препятствие возок. Лежал я головой к носу, ногами к корме и каждый скачок вжимал голову в подушку, вырубленную, казалось, из гранита, и встряхивал жалкие останки тела.
Несмотря на то, что теперь я понимал саму природу этого подскакивания, оно не перестало быть на редкость неприятным. Итак, в ту ночь на палубе поднялся шум и топот, офицер выкрикивал приказы, которые передавались дальше каким-то адским хором. Я и не знал, несмотря на плавание по Ла-Маншу, что обычную команду можно пропеть, как целую арию: «Спустить паруса!» или, допустим, «Круче к ветру!».
– Легче, легче! – проревел у меня над головой, если не ошибаюсь, тот самый Камбершам, после чего суматоха еще усилилась. Реи стонали так, что я сжал бы зубы, останься у меня на это силы, а затем – о, затем! Ни разу за время путешествия не испытывал я столь незамутненного счастья, если не сказать – блаженства! Движение судна, койки, всего моего тела изменилось разом, в мгновение ока, как будто… Хотя нет, ни к чему увлекаться сравнениями. Я ведь точно знаю, отчего случилось чудо. Мы сменили курс и повернули южнее, на морском языке – на котором я изъясняюсь с растущим удовольствием – пошли в фордевинд.
Судно двигалось мягче, я бы даже сказал, женственнее, что более приличествовало его нынешнему статусу. И я заснул крепким, здоровым сном.
Проснувшись, я не стал совершать никаких глупостей – не спрыгнул с койки, не запел, а просто кликнул Виллера куда более бодрым голосом, чем в любой из тех дней, что прошли со времени моего первого знакомства со всеми прелестями назначения в колонии – однако будет, будет! Я не смогу дать – да вы, я уверен, и не ждете – поминутного описания здешней жизни. Кроме того, мне начало приходить в голову, что дневник не безграничен. Не верю я больше, что добродетельная мисс Памела