Царский изгнанник

Голицин Сергей Владимирович

Князь Сергей Владимирович Голицын (1823–1879), как и другие потомки древнего рода князей Голицыных, давших Отечеству множество военных и государственных деятелей, не чуждался творческих занятий – был писателем и музыкальным критиком.

В романе «Царский изгнанник», публикуемом в данном томе, отражена Петровская эпоха, когда был осуществлен ряд важнейших преобразований в России. Первая часть его посвящена судьбе князя Василия Васильевича Голицына, боярина, фаворита правительницы Софьи. Придя к власти, Петр I сослал Голицына в Архангельский край, где тот и умер. Во второй части романа рассказывается о детских, юношеских годах и молодости князя Михаила Алексеевича Голицына, человека блистательных способностей и благородных душевных качеств, чьи судьба сложилась впоследствии трагически. После женитьбы на итальянке и перемены веры на католическую он был вытребован в Россию, разлучен с женой и обречен на роль придворного шута Анны Иоанновны.

Часть первая

Глава I

Министр и стрелец

Верстах в двухстах от Архангельска и в полутораста от Холмогор, на берегу реки Пинеги стоял в начале 1713 года двухэтажный деревянный дом не очень большого размера, не лишенный некоторого изящества, особенно в сравнении с видневшимися вдали, покрытыми замерзшей соломой строениями. Перед домом этим, несмотря на жестокую стужу, собралась 15 февраля, в последний день Масленицы, толпа мальчиков и девочек от восьми до пятнадцати лет. Иные из них были одеты в теплые дубленые полушубки, но обуты в доморощенные лапти; другие, напротив того, щеголяли в толстых валенках, обшитых крашеным выростком, но зато плечи их, не то голые, не то лохмотьями прикрытые, выглядывали из-под полинялых и пообтертых поддевок. Черные бараньи шапки, красные шерстяные рукавицы и лиловые шарфы, – тоже шерстяные, – были на всех детях без исключения.

Плохо обутые мальчики, топая по жесткому снегу, поминутно, то тот, то другой, подбегали к недавно открывшимся воротам и, заглянув в них, поспешно возвращались на прежние места. Хорошо обутые или боролись между собой, или бегали вперегонки, или катались с ледяной горы, устроенной около дома, вдоль фасада здания. Все дети с очевидным нетерпением чего-то ожидали. Двое из хорошо обутых мальчиков, вскарабкавшись на вершину ледяной горы, перегнулись через перекладину и стали пристально вглядываться в замерзшее боковое окно балкона.

– Фадька, а Фадька! – закричала одному из них красивая, лет тринадцати, девочка. – Говорят тебе, затылок проломишь; ты бы лучше сходил к крестному да спросил, долго ль нам еще ждать.

– Как же, – отвечал Фадька, подвигая под себя салазки, – надысь Петька сбегал за ворота да и ушел без ватрушки.

– То Петька, а то ты, – возразила девочка. – Петька не крестник Харитонычу, а ты крестник, Петька не тебе чета; Петька Клюква, а ты не Клюква… Петька надысь стянул изюму у Харитоныча, а ты, Фадька, честный и добрый мальчик… Да и что тебе ватрушка? Из-за ватрушки народ морозишь. Крестный, чай, не оставит тебя без ватрушки…

Глава II

Помещица XVII столетия

Двадцатилетний юноша готов застрелиться от неверности женщины, даже если он не совсем убежден в ее неверности. Он зрело обдумает план свой удивить

неверную

или насолить ей. Перед смертью он напишет письмо на четырех страницах: на первых трех сообщит

неверной

, что он один во всем мире умел любить как следует, а на четвертой докажет, как дважды два четыре, что она всю свою жизнь должна оплакивать такого необыкновенного человека.

Тридцатилетний несчастный любовник тоже иногда стреляется; но чаще он предпочитает застрелить или хотя бы подстрелить своего соперника, а иногда и ее,

коварную.

Себя же он застрелит не иначе как сгоряча и непременно у ног

коварной.

Письма перед смертью он ей не напишет, а если начнет писать, то раздумает стреляться.

Не застрахован от душевных волнений и сорокалетний волокита; но он не поддается им, как хорошо обстрелянный воин не кланяется свищущим около него пулям. Любовные его невзгоды имеют развязки самые естественные: или у него начнет седеть борода, или пропадет сон, или испортится аппетит. Средства к излечению у него тоже незатейливые: жестокую свою красавицу он в глаза или письменно назовет кокеткой (полагая, что без него она этого не знала); потом недельки на две удалится от нее; выкрасит или сбреет себе бороду; от бессонницы примет порошок с опиумом; для восстановления аппетита выпьет лишнюю рюмку настойки и, радикально вылеченный, дерзает на новые пули.

В пятьдесят лет любовь… любовь в пятьдесят лет… Но слова эти так смешно, так неуклюже ладятся между собой, так враждебно смотрят друг на друга, что, не умея примирить их, переходим, без дальнейших отступлений, к продолжению нашего рассказа.

Желая избегнуть вопросов своего семейства о бледности, о дурном расположении духа, князь Василий Васильевич Голицын, возвратясь домой, сказался очень усталым и прошел прямо на свою половину. Много грустных, несносно тяжелых мыслей перебродило у него в голове в эту бессонную ночь, однако на следующее утро, 25 июля, в день именин схимонахини Анфисы, он встал по обыкновению, оделся раньше обыкновенного и поехал в Вознесенский монастырь.

Глава III

Бред честолюбия

В Медведкове с нетерпением ожидали князя Василия Васильевича. Сыновья его не знали, что предпринять, на что решиться в отсутствие главы семейства. Хотя они и открыто принадлежали к партии Иоанна и Софьи; хотя им на мысль не приходило, сделав с совестию слишком обыкновенную сделку, под предлогом патриотизма оставить царевну и перейти к будущему источнику милостей, однако ж последние поступки царевны так резко выходили из ряда самых отважных политических преступлений; ее участие в заговоре Щегловитова против Петра было так очевидно, что страх прослыть сообщниками братоубийцы, весьма естественно, ослаблял их рвение к службе царевне. Если, с одной стороны, любовь к отечеству не избавляла их от личной благодарности к женщине, которой они были обязаны всей карьерой, то, с другой стороны, эта благодарность должна иметь пределы, и мысль положить голову на плаху, оставляя по себе память изменника, не могла не ужасать людей, дороживших мнением потомства. Брут для освобождения Рима не поколебался поразить своего благодетеля; но согласился ли бы он изменнически убить Помпея из личной благодарности к Цезарю?

Княгиня Мария Исаевна, как уже сказано, мало занималась внутренней политикой; но в этом деле она считала не лишним подать свое мнение. Вообще советы ее отличались практическим благоразумием: не гоняясь за примерами древних римлян, о которых, правду сказать, она мало и слышала, и не понимая колебаний своего мужа и брата его, она говорила им, что так как царевна перестала ладить даже с царем Иоанном и так как, несмотря на указы обоих царей, она продолжает скрывать Щегловитова в своих потаенных теремах, то, рано или поздно, ей несдобровать и поэтому лучше всего оставить ее на произвол судьбы, как сделала большая часть ее партизан.

– Если она опять всплывет, что при ее оборотливости не невозможно, – прибавила княгиня Мария Исаевна, – то вы всегда успеете возвратиться к ней и объяснить свое отсутствие желанием, для ее же добра, сохранить хорошие отношения с дядей князем Борисом

[11]

и другими сторонниками Петра.

Вот мое глупое мнение, я человек необразованный, – заключила княгиня Мария Исаевна, скромно опустив глаза к полу и через полминуты поднимая их к потолку с удивлением, что никто не возразил ей, – как можно, мол, такое гениальное мнение называть глупым!

Немедленно по возвращении в Медведково князь Василий Васильевич, расспросив подробно сыновей обо всем, что происходит в Кремле и в лавре, поехал в Кремль, несмотря на усталость, на проливной дождь, на начинающееся воспаление в боку. Это воспаление, от которого он отделывался обыкновенно кровопусканием, двухнедельной диетой и каким-то белым порошком, изобретенным доктором Чальдини, навещало его каждую осень, и так как после двухнедельного лечения он на всю зиму становился и крепче и бодрее, то, нимало не боясь этого воспаления, он привык с сорокалетнего возраста смотреть на него как на недуг, правда несносный, но неизбежный и необходимый для обновления его организма.

Глава IV

Опальные

Среди монахов Чудова монастыря долго сохранялось предание о молодом, очень красивом и очень бледном иноке, пришедшем вечером Нового, 1689 года ко всенощной. Отстояв всенощную, он вслед за настоятелем пошел в его келью и вручил ему от имени рабы Божией Софии для монастырской ризницы вклад, состоящий из восьми драгоценных каменьев. Потом, оставшись с настоятелем наедине, он попросил у него позволения провести в его келье пять дней. На вопрос настоятеля, кто он, из какой обители и кем прислан такой богатый вклад, молодой монах отвечал, что он большой грешник и желал бы покуда оставаться неизвестным; он намерен поговеть в Чудовом монастыре. Через четыре дня он попросил настоятеля принять его исповедь, а до исповеди просить не задавать ему никаких вопросов.

«Видно, в самом деле большой грешник, – подумал настоятель, – или, может быть, влюбленный… тоже большой грех!..»

Монахи помнили, что в течение пробытых молодым пришельцем в монастыре пяти суток он ничего не ел, кроме вынимаемой для него ежедневно просвиры о здравии Софии, и ничего не пил, кроме чарки святой воды во время заказываемого им ежедневно молебна.

На пятые сутки, причастившись за ранней обедней, гость простился со своим хозяином, который проводил его до ограды, поцеловал его и благословил просвирой и образком, снятым с местной чудотворной иконы Михаила Архангела.

– Помни же, что ты примирился со всеми своими врагами, – сказал ему настоятель.

Глава V

Оправдание и новый донос

Проводив Голицыных до первого привала, простившись с ними и попросив сопровождавшего их офицера, лично от себя,

по дружбе

, обращаться с опальными как можно снисходительнее, Нечаев возвратился в лавру, сменил лошадь и, не откладывая до следующего дня, даже не отдохнув, отправился в Москву – к архимандриту Антонию. Кстати, ему надо было собрать к готовящемуся царскому поезду из села Алексеевского в Кремль своих разбредшихся по Москве стрельцов.

«Жаль Федора Леонтьевича, очень жаль, – думал Нечаев дорогой, – хороший был человек, и не так следовало бы умереть ему!.. Впрочем, он сам хотел этого: князь Львов, говорят, просил за него царя, и царь соглашался на ссылку его в Сибирь, да что ссылка! Разве Голицыным теперь лучше, чем Щегловитову?.. Что бы означал этот образок? Зачем он нужен чудовскому настоятелю?.. И что означали последние слова покойника: оклеветал друга!.. Он не мог оклеветать: в показании его на Голицыных нет никакой клеветы, да в нем и нового ничего нет, сам царь говорил со старым князем о скипетре и о короне, и говорил шутя, не сердясь… Да и зачем архимандриту знать, что покойник отомстил врагу или оклеветал друга?.. Нет, я архимандриту этого не скажу, я этого не обещал, образок я должен отдать ему, а этого не скажу… Уж если передать кому-нибудь последние слова Федора Леонтьевича, так самому царю Петру Алексеевичу, тут, по крайней мере, будет польза, а то что архимандрит?.. Что может сделать архимандрит для князя Василия Васильевича Голицына!.. Не его, а мое дело довести до царя правду и обличить ложь. Тут нечего бояться, царь правду любит, хоть и редко она доходит до него… Что там ни говорил, что ни думал покойник, а князь Василий Васильевич избавил меня не от мнимой опасности… да хоть бы и от мнимой!.. Бог знает, чем бы развязалась эта игра с пьяной и разъяренной чернью! Ух! Как я боялся тогда! Храбрился, никому и виду не показал, что боюсь, а ужасно боялся! Нет, не мнимая была эта опасность! А лошадь-то, а кафтан, а сабля! И как все это дано!.. Такие услуги не забываются, и долг мой – отплатить за них…»

Так думал Нечаев всю дорогу от Троицкой лавры до Чудова монастыря. Когда он вошел в церковь, всенощная подходила к концу, на клиросе пропели: «Взбранной воеводе»; староста гасил лишние свечки; архимандрит, без облачения, в рясе и в епитрахили благословлял подходивших к нему.

Нечаев последним подошел к архимандриту и, приняв его благословение, молча подал ему образок своего товарища.

– Как, уже! – сказал отец Антоний…

Часть вторая

Глава I

От тулы до границы

Желая поближе познакомить читателя с одним из главных действующих лиц нашего рассказа, князем Михаилом Алексеевичем Голицыным, уже от-

части известным читателю, предлагаем проследить его биографию с детства его до последнего описанного приезда его в Пинегу, то есть до кончины князя Василия Васильевича Голицына.

Князь Михаил Алексеевич родился 8 ноября 1679 года в пятом часу пополудни. До появления его на свет божий его предполагалось назвать Василием, в честь дедушки; но мальчик родился таким тщедушным,

не жильцом на белом свете

, что надо было поспешить окрестить его. Отца в это время не было дома, и, по обыкновению, никто не знал, где его найти. За дедом, обедавшим у царя Феодора Алексеевича, послали, велев посланному предупредить его, что ребенок очень слаб. Немедленно призванный священник, покуда подливали теплую воду в купель, успел рассказать несколько кратких, но убедительных анекдотов, в которых чуть ли не мертворожденные оживали и жили долго оттого, что были окрещены именами святых, празднуемых в день их рождения. Бабушке, княгине Феодосии Васильевне, истории эти понравились; старший сын ее, князь Михаил, вместе с ней обедавший в этот день у княгини Марии Исаевны, счел долгом, за отсутствием своего отца, предложить себя в восприемники. Вследствие стечения всех этих обстоятельств, княгиня Феодосия Васильевна решила, что сама судьба, очевидно, хочет, чтобы новорожденный внук ее был Мишей, а не Васей, и таким образом его окрестили Мишей.

Первые годы Миши были очень нерадостны: княгиня Мария Исаевна сама сказала нам, что она не нежная мать и что детей своих она баловать не любила, и действительно, она не баловала Мишу: раскричится ли он, раздразненный кормилицей или нянькой, – значит, злой ребенок, и сейчас сечь его, заплачет ли он, прося чего-нибудь, – это каприз, и опять сечь. Известно, что высечь годовалого ребенка, не умеющего иначе как слезами выражать свои нужды, гораздо легче, чем вникнуть в причину его горя, а польза от сечения очевидная: замечая, что, вместо того чтобы утешать его в горе, ему причиняют боль невыносимую, ребенок делается все тише и тише, а для иного рода воспитательниц только этого и нужно.

Князь Алексей Васильевич, отец Миши, мало вмешивался в воспитание своего сына; но когда он бывал дома, то охотно брал его на руки и играл с ним. Увидев раз, что княгиня Мария Исаевна выдрала Мишу за ухо, он строго побранил ее за это, высказал ей в коротких словах свое отвращение к телесным наказаниям и взял с нее обещание, что впредь в его доме оно не будет употребляться не только в отношении Миши, но и прислуги. Такое неслыханное ограничение власти матери и помещицы показалось княгине Марии Исаевне крайне несправедливым и даже оскорбительным; но князь Алексей Васильевич не любил повторять жене свои приказания; он даже не любил часто разговаривать с ней. Вообще он не имел большой привязанности к домашнему очагу и проводил остававшееся от служебных занятий время у иностранцев, которыми в то время наводнялась Россия. Причина женитьбы его, красивого, богатого и во всех отношениях блестящего молодого человека на не красивой и не блестящей Марии Исаевне Квашниной долго оставалась загадкой, которую наконец московские кумушки разъяснили тем, что он, собственно, был влюблен в Груню, старшую замужнюю сестру Марии Исаевны, что за Марией Исаевной он слегка приволакивался только для того, чтобы отвести глаза ревнивому Груниному мужу; но что, встретясь раз с этим ревнивцем в такую пору, в которую ни один из них не рассчитывал встретить друг друга, князь Алексей объяснил свое присутствие в комнате Агриппины Исаевны непреодолимым и безотлагательным желанием посвататься за Машу.

Глава II

От границы до Парижа

По приезде в Бердичев фельдъегерь объявил Серафиме Ивановне, что служба его при

молодом князе

окончена и что он по приказанию князя Василия Васильевича должен в тот же вечер отправиться с депешами в Полтаву.

Прощаясь с фельдъегерем, Серафима Ивановна дала ему рублевик. Чальдини разинул рот, увидев такое скудное вознаграждение за шестидневные труды.

– Будет с него, ведь ты слышал, что он не мне, а

молодому князю

служил, пускай же молодой князь и платит ему.

Миша тут же вынул из кошелька и дал фельдъегерю две большие золотые монеты; в числе их был подаренный Серафимой Ивановной Людовик XI.

Фельдъегерь не взял ни золотых Миши, ни рубля Серафимы Ивановны.

Глава III

Перед Сорбонной

На другой день Серафима Ивановна, убедившись, что скромные, то есть плохие, гостиницы не всегда бывают самые дешевые, приискала на той же набережной квартирку в три комнаты с кухней и перешла на эту квартирку с Мишей и Анисьей.

– Я думаю, – сказала она Мише, – что до поступления в Сорбонну тебе надобно будет взять несколько приватных уроков, нынче же съездим к графу Реньо и попросим его рекомендовать нам учителей.

Миша, понимая приличия лучше своей тетки, заметил ей, что им нельзя оставаться на такой гадкой квартире, что их посетят, вероятно, и граф Реньо, и другие вельможи и что как же принять их в комнатах, где так сильно пахнет кухней.

– Ну, не взыщут! Эти французы сами не очень тороваты: шилом бреются да дымом греются. Мы сюда не деньги транжирить приехали: и то, легко ли, от Тулы почти тысячу рублей истратили. Теперь можно и поэкономнее пожить.

Комиссионер, посланный с запиской Серафимы Ивановны к графу Шато Рено, возвратился со словесным ответом, что графа нет в Париже, что после бомбардировки Алжира и победы, одержанной им над пиратами (в июле 1688 года), он приезжал в Париж всего на две недели и получил от короля чин вице-адмирала и приказание отплыть со своей эскадрой в Америку.

Глава IV

Не до Сорбонны

Чем веротерпимее делалась Серафима Ивановна, тем, напротив того, фанатичнее становился Даниель. Недели две после свидания наедине, прерванного возвращением Анисьи от банкира, Даниель без особенных обиняков объявил своей возлюбленной, что, несмотря на страстную свою любовь, он не может изменить вере, исповедуемой его предками со времен просветителя Франции, Хлодвига. Серафима Ивановна поняла это и сделала значительную уступку в пользу Хлодвига и его потомства: она изъявила согласие обвенчаться с Даниелем, не требуя его обращения в православие. Озадаченный такой уступчивостию, Даниель не нашелся сразу, что ответить; но к следующему дню религиозные сомнения одолели его пуще прежнего.

– Позволит ли, – говорил он, – Александр Восьмой, только что избранный на папский престол, совершить брак, так строго отвергаемый нашей церковью, а без позволения папы будет ли этот брак действителен? Не лучше ли нам

так

оставаться? Так удобнее; не правда ли, мой ангел? – прибавил он нежным голосом и с нежным взглядом. Но Серафима Ивановна с ним в этом мнении не сошлась и отвечала, что если он только опасается затруднений со стороны папы, то она берется отстранить их через Чальдини, который очень дружен с аптекарем какого-то кардинала. Даниель опять был поставлен в тупик; опять целые сутки обдумывал, что отвечать невесте на ее новое предложение, и на следующий вечер он пришел к ней, ничего не придумав.

– Видишь ли, душа моя, – сказал он ей, – если ты меня любишь искренно, так же искренно, как я тебя люблю, то ты не будешь настаивать на этих пустяках. В сущности, что такое брак? Пустая формалистика, никого ни к чему не обязывающая. Посмотри, что делается у нас при дворе; кто-то сказал, и очень умно сказал, что в супружестве только и есть две хорошие минуты: первая – когда соединяешься, а вторая – когда расстаешься. Неужели же после этого ты еще намереваешься беспокоить святейшего отца и кардинальского аптекаря… Подлей-ка мне лучше ришбуру…

– Как можешь ты шутить, вечно шутить, и шутить такими важными делами? Пойми, что если б я не любила тебя от всей души, то я не настаивала бы на нашем браке. Пойми, что в материальном отношении я могла бы сделать лучшую партию; какие только сановники не сватались за меня! Вот и князь Михаил тоже, родной дядя маленького Миши; на что, кажется, лучше его партия! Но я решила: без любви ни за кого не пойду! Пойми, что в Квашнине ты будешь тот же король Франции, что чего бы ты ни захотел, все в твоей власти. Пойми, что если б ты даже не любил меня, то и тогда бы…

– Пойми ж и ты, что если б я не любил тебя, то не задумался ни на минуту и завтра обвенчался с тобой; но я сам знаю, что я тебе не пара: ты и богата, и красива, и образованна, жить с тобой в твоем Квашнине и быть там не королем, а твоим первым, твоим самым верным подданным, – это такое счастье, которому бы позавидовал любой пэр Франции, а я чувствую, что недостоин этого счастья, выходи лучше за князя Михаила или там за кого знаешь, а я приеду к тебе при первой возможности… Ты знаешь, что покуда у меня ровно ничего нет: у меня – ни кола ни двора. Да и на будущее надежды мало. На наследство от дяди, признаюсь тебе, я слишком рассчитывать не могу: эти монахи… к тому же к моему дяде повадилась какая-то ходить; одно лицо с ним, говорят, его дочка; значит, мне ничего не достанется, кроме, может быть, книг… Налей-ка мне еще рюмочку коньяку…

Глава V

Все еще не в Сорбонне

Покуда Гаспар для успешнейшего обольщения своего

божества

старался над подделкой писем от Даниеля к Кларе,

божество

занялось почти тем же, только совершенно с другими видами. Квашнинская помещица давно замечала, что власть ее над Анисьей не прочна: Анисья в начале своей лихорадки перед поступлением в лечебницу, бредя Анютой, проболталась в присутствии своей госпожи, назвав ее несколько раз и извергом, и дьяволом, и душегубкой. Не будь при этом сиделки, Серафима Ивановна полечила бы больную по-своему!.. Кроме того, до слуха ее дошло, что Анисья, горько жалуясь хозяевам дома, рассказала им, что, ревнуя Даниеля, ее барыня велела квашнинскому управляющему продать Анюту, которую будут анатомить чуть ли не живую. Серафима Ивановна, которая действительно написала Веберу, чтобы он,

не умничая

, немедленно продал Анютку венгерскому доктору, пожалела не о том, что она отдала такое зверское приказание, а о том, что она сгоряча сообщила о нем Анисье. Утром того самого дня, когда так неожиданно для обоих произошел разрыв с Гаспаром, она с целью поправить свою ошибку ходила в лечебницу к Анисье и поздравила ее с выздоровлением

милой

Анюты, которую, как надеется Вебер, прибавила достойная ученица дипломата Даниеля, можно будет к зиме привезти и в Париж.

Как ни желалось бы Анисье поверить этому известию, однако она слишком хорошо знала свою барыню, чтоб поддаться на ее обман.

– Покажи мне письмо Карла Феодоровича, боярышня, – сказала она, – и тогда я буду знать, ожидать ли мне мою Анюту.

– Дура! Разве ты смеешь мне не верить на слово?! – спросила Серафима Ивановна, покраснев до ушей.

– Не верю, боярышня… Грубиянить тебе – тем менее в доме этого почтенного доктора – я не намерена, отвечать на твою брань бранью – я тоже не намерена; а напрямки скажу тебе, боярышня, что ты давно вышла у меня из веры. Ты, видно, услыхала от хозяев, что нынче же, по выписке из лечебницы, мне выдают паспорт на жительство, где захочу во Франции; услыхала, видно, что я себе уже и место подыскала, так вот тебе и вздумалось меня поморочить: «Не вернется ли моя сдуру назад». Думаешь: «А там я ее ласками да Анютой опять в Квашнино закабалю…» Я действительно к тебе вернусь, боярышня, но только не в Квашнино, а здесь, на твою квартиру для того, чтобы взять свои пожитки…