Невольные каменщики. Белая рабыня

Деревьев Михаил

Вторая половина XVII века…

На остров Ямайка прибыл корабль с «живым товаром» — рабами, среди которых находится прелестная белокурая девочка… С этого эпизода начинается роман, в котором есть любовь и ревность, предательство и благородство, пиратские налеты, плен, побег и, наконец, победа добра над злом.

Динамичность, многоплановость сюжета книги свойственны жанру «крутого» авантюрного романа, который начинаешь читать — невозможно оторваться.

Михаил Деревьев родился в небольшом городке Калинове, посреди Среднерусской возвышенности. Детство и юность его были относительно благополучны, дальнейшая жизнь сложилась трагически. Всякий, кто прочтет эту книгу, получит почти исчерпывающее представление о ней, поскольку второй из входящих в книгу романов, «Невольные каменщики», есть детективно-художественное исследование, посвященное судьбе этого необычного человека. Все действующие лица в нем выведены под собственными именами; все события, в которых участвовал М. Деревьев, изложены с максимальной объективностью. Дотошность, скрупулезная точность, поразительное владение материалом являются сильной стороной этого писателя. Подтверждением этого тезиса может служить роман «Белая рабыня». В нем рассказывается история, имевшая место в действительности. Девочка из поморской семьи была похищена пиратами, продана в рабство в Карибском море и стала, в конце концов, приемной дочерью губернатора одного из Больших Антильских островов. Поразительная история ее приключений особенно замечательна своей абсолютной достоверностью.

Некая трагическая ирония заключена в том факте, что человек, стремившийся в своем творчестве к «высшей определенности», в жизни своей канул в полной неопределенности. В середине 1993 года М. Деревьев исчез: то ли, по слухам, стал жертвой националистической группировки откуда-то с южных границ нашего отечества, то ли попал в лапы какой-то преступной организации. До сих пор неизвестно даже жив он или нет. Только ящик с рукописями свидетельствует о том, что он существовал на свете. Первые два романа — перед тобой, читатель.

НЕВОЛЬНЫЕ КАМЕНЩИКИ

Позднейшая вставка

26 ноября 1985 года. Есть особенное удовольствие в том, чтобы начать с точной даты. Во-первых, иногда хочется продемонстрировать формальную связь героя с временем; во-вторых, приятно быть уверенным в том, что возводимая постройка хотя бы одним камнем опирается на реальность; и, наконец, можно улыбнуться про себя, осознавая, что ни первое, ни второе не имеет ни малейшего значения.

Итак, 26 ноября 1985 года молодой человек студенческого вида стоит у Никитских ворот в Москве на соответствующем времени года ветру и думает, что же ему теперь делать. Может быть, зайти к Медвидю (однокурсник, подметает в одном из ближайших дворов). Не надо, родной, не советую. Посмотри, как хорошо на бульваре. Задержавшийся в ветвях снег обязан умереть по законам поднимающейся температуры. Как хорошо прогуляться под этими негативными сводами вниз к метро. Можно пойти в кино. Наводим резкость на крохотную афишку «Повторки»: все равно ничего не видно, но это неважно, любое кино лучше того, что тебе, в конце концов, предстоит, парень.

Студент поежился, пересек улицу Герцена. Неужели послушался? Нет. Остановился у входа в гастроном, пересчитывает деньги. Неудобно идти в гости без бутылки. Будем надеяться, что не хватит. «Алиготе» стоит два пятьдесят. Толкните его в плечо, гражданин. Не удивляйтесь, что оказались способны на такую выходку. Вы не все про себя знаете.

Не постеснялся студент, сел, собирает по крупицам свое несчастье. Что ты улыбаешься, встряхивая в окоченевшей ладони мокрые медяки? Беги на вокзал, уговаривай проводника, пробирайся зайцем в ближайший поезд и домой, домой, домой.

Часть I. Рукопись

Дверь сопротивлялась, как будто делала это сознательно. Угрюмо стыдясь того, что скрывалось у нее за спиной. И ее можно было понять: темнота, пыль, кошачья вонь. Но вино уже было куплено.

Широкая, с парадным апломбом устроенная лестница была мне хорошо знакома. В результате каких-то древних и дрянных перестроений она утратила свой высокородный статус и обслуживала теперь лишь одну дворницкую квартиру на пятом этаже. Я двинулся по темным, затхлым тылам здешней жизни, добровольное эхо увеличивало значение моих шагов. Овальные окна на площадках между этажами торжественно сообщали об установлении в городе белой власти. Чем выше, тем благородные призраки были бесплотнее.

Весь этот аттракцион с персональным, хотя и запущенным подъездом при каждом посещении возбуждал во мне ироническое размышление о специальных контрастах советской действительности: небось не у каждого миллионера… но никогда мне не удавалось эту мысль довести до конца, потому что, подойдя к двери единственной здешней квартиры, я обнаруживал, что размышляю уже о странностях семейной жизни моего друга Тарасика Медвидя. Этому невысокому, плотному, рассудительному, домовитому хлопцу удалось каким-то образом влюбить в себя дочку какого-то министра. Сама возможность знакомства казалась мне фантастичной. Тарасик — это человек в трикотажных штанах, ватной безрукавке, попивающий чай с пряниками на протараканенной кухне; мог я его в крайнем случае представить за обглоданным письменным столом, когда он без любви впивается прозрачным полесским взглядом в страницу какого-нибудь Готье в целях получения на экзамене своего трудового трояка. Дочерей министров не влечет подобная обстановка.

Я любил заходить к нему, это был самый уютный дом (даже до его знакомства с Иветтой) из всех открытых предо мною в Москве. Иногда самодовлеющий творческий дух жилища бывает отвратителен, в нем появляется привкус неблагополучия, слишком заметно, что человек обслуживает собственное самоуничтожение. В руках Тарасика простые, изможденные бытом вещи — чайник, сковорода, лампа — обретали здоровое содержание, если так уместно выразиться. Прокуренные, развратные поэтески в его присутствии вели себя смирно, хотя за глаза и хихикали над ним.

Тайна знакомства осталась тайной. Правительственная дочка влюбилась в Тарасика жадно и жалобно. Чем-то он поразил ее воображение, может быть, своим лихо вздыбленным волнистым чубом и могучей вертикальной складкой меж бровей. Смесь запорожского казака и Бетховена. Он наотрез отказался переселиться на министерскую квартиру, и это показалось Иветте проявлением глубочайшей самобытности, почти что античным подвигом. Иветта сама переселилась к нему и своими тонкими ручками выпускницы французской спецшколы отдраила пятикомнатную дыру. Тарасик ел паровые котлеты тещиного приготовления, не отвергал и деликатесов из спецраспределителя, но всячески демонстрировал приверженность домашнему салу и цыбуле. Иветте и это нравилось. Считая, что чудом заполучила в свои женские сети настоящий метеор духа, Иветта старалась любыми способами укрепить свои позиции. Исходя из этого, она пыталась наладить отношения с друзьями Тарасика, которые частенько собирались в его башне для черной литературной кости и пили бесконечный портвейн. В отличие от пролетарской супруги, которая с молоком матери всасывает умение обращаться с забулдыжными друзьями мужниной юности, Иветта почти заискивала перед бездарной и самоуверенной пьянью, из которой по большей части и состоял наш курс.

Часть II. Избранное

Деревьев проснулся от холода 26 ноября 1992 года. И остался лежать под одеялом, потому что знал — еды в доме нет. Нет также и денег. Еще вчера были вывернуты все карманы и допрошен с пристрастием старый портфель. Деревьев нигде не работал, сегодня у него было лишь одно небольшое дельце, и то намеченное на вторую половину дня, так что спешить с подъемом не имело смысла.

В комнате было полумрачно. За сводчатым окном терпеливо дожидался еле слышимый дождь. Тахта, главный предмет мебели, напоминала рухнувшую на дороге загнанную клячу, настолько разъехались по сторонам ее ноги. Напротив окна стоял стол слегка антикварного, но не вполне письменного вида. К нему был придвинут великолепный оргтехнический стул. Он резко контрастировал с остальной мебелью и был всегда наготове принять седока. У стены примостились два книжных шкафа, ободранных, обшарпанных, недовольных книгами, которые им приходилось содержать. Между шкафами виднелась кафельная спина потонувшей в стене печки. Рядом с тахтой стоял устаревший, с оплывшими плечами, холодильник. Он был отключен за ненадобностью. О крупных деталях обстановки — все. Из мелких следовало бы отметить банку с окурками возле ложа, банку с проглоченным кипятильником на столе, бережно накрытую тряпицей пишущую машинку и, может быть, несколько стопок исписанной бумаги на столе, на подоконнике, на шкафах.

В глубине квартиры зазвонил телефон. На этот звук поспешили шаркающие шаги: Сан Саныч, одинокий дедок с так и не выясненным прошлым. Это у него проснувшийся Деревьев снимал нынешнее свое жилище. Деревьев инстинктивно прислушался. Он не любил, когда ему звонили сюда. Особенно в такое время. Каждый звонок, как ему казалось, подмывал шаткое равновесие, которое ему удалось установить в отношениях со своим хозяином.

Шаги Сан Саныча выскользнули из-за поворота коридора, требовательно постучала в дверь костяшка стариковского пальца.

— К телефону.

Часть III. Памятник

Пора, наконец, объясниться. Для начала — кто такой я, пишущий эти строки? Я человек, который разыскал, сохранил и подготовил к изданию рукопись Михаила Деревьева, представляющую первую часть настоящего издания. Я человек, который сочинил «Позднейшую вставку», вторую часть — «Избранное» — и общий эпиграф. Зовут меня Михаил Пафнутьев и я являюсь сводным братом главного героя. Нелишне заметить, что в финале первой части я действую под обозначениями «этот ублюдок», «кривая сволочь».

Самая краткая (боюсь утомить) история вопроса.

Родители наши, Андрей Иванович Деревьев и Анна Пименовна Пафнутьева, поженились, когда нам с будущим великим писателем приокского края было по одиннадцати лет. Домик у Деревьевых был небольшой, и наше вселение в него воспринялось Михаилом с раздражением, если не сказать сильнее. Брак обоюдно вдовых родителей не получился упоительным, поэтому легко представить, сколь зыбкой оказалась материя моей родственности с братом. Поскольку городишко наш невелик, мы и до объединения родителей были осведомлены о существовании друг друга. И он мне, так сказать, нравился. Я хотел бы иметь его в товарищах. Хотел бы проводить с ним время и разговаривать о том о сем. И обрадовался, узнав о перспективе «семейственного» сближения. Ставлю это слово в кавычки, потому что Михаил не только не считал меня родным человеком, но старался продемонстрировать, что не считает меня человеком вообще. Во вновь образовавшейся семье он сразу и безусловно занял первенствующее положение. Это было, в общем, и не так трудно сделать. Я, между нами говоря, человек некрасивый, почти убогий. Похожий несколько на жабу лицом — никакого извращенного кокетства в этом явлении нет — чистая жаба и какой-то недовоплощенный, что ли. Мизинцы и безымянные пальцы у меня на руках и ногах недоразвитые. Плюс общая тщедушность. Предполагаю, что немало тайных слез пролила над моею колыбелью несчастная моя матушка.

На этом фоне Михаил, не будучи совсем уж Аполлоном (диковатые волосы, кривоватые ноги), смотрелся, конечно, выгодно. Учились мы оба хорошо. Узнав о моих успехах, окружающие пожимали плечами — что, мол, ему остается. Серебряная же медаль Михаила вызвала дополнительное восхищение даровитостью натуры.

Наглотавшись самых разных оскорблений с ею стороны, удостоверившись, что никаких шансов на сближение нет, я стал тихо и скрытно окапываться на своих позициях. Я как бы сидел в бесконечной засаде. По крупицам собирал в сундуки своей обиды некие богатства. Трудно вкратце изъяснить, что именно я имею в виду. Сюда можно отнести и подсмотренные пометки в книгах, которые он читал, и обрывки его записок, потерянные им вещицы, нагруженные индивидуальным значением, да и совсем уж нематериальные плоды — встретившиеся взгляды, перекрещивания реплик, сплетни. Надо сказать, что он пользовался уважением одноклассников, но какой-то уж особенной звездою не был. Были у него недоброжелатели, и даже весьма неглупые и ехидные. Не имея возможности пользоваться его обществом, я льнул хотя бы к ним. Мне казалось, что постепенно тяжесть этой тайной деятельности перевеет его самодовольный мальчишеский аристократизм. Рухнет стена, будет прорвана плотина, ведь никого преданнее у него нет. Я готов был в младшие братья, в оруженосцы, в Огаревы.