Налда говорила, что первый раз я появился у нее одетый в странную кучу тряпья, молчаливый и испуганный, и мне тогда исполнилось лишь два года. На мне была рубашка и брюки, везде подколотые булавками, говорила она, чтобы все это на мне держалось. И еще все это было закатано сверху и снизу так, чтобы те части меня, которые должны были торчать наружу, все-таки торчали.
Мальчик, воспитанный теткой в трейлере, вырастает и живет с таким кошмаром внутри, который трудно выразить словами и хоть как-то передать людям вокруг. Хотя сам он убежден, что в нем скрывается сокровище огромной ценности…
1
Я начал думать, что просто запаниковал сегодня, даже немного погорячился. Но я по-прежнему не уверен. Еще не знаю точно.
Я и сейчас дрожу, и очень хотелось бы поговорить с Налдой. Хотя бы совсем чуть-чуть. Чтобы понять, какие слова она скажет.
Понимаете, когда я был мальчиком, я почти все время слышал слова Налды; когда мы сидели на старом диване по вечерам, когда подметали листья днем в саду у зимней дамы. И всегда она рассказывала про меня самого и про то, как она стала за меня отвечать, и про мир тоже, про то, как в нем все работает. И если меня что сбивало с толку, я мог пойти и задать ей вопрос и послушать, как она говорит, и тогда постепенно все приходило в себя.
Но это было давным-давно. До криков, до того, как пришли люди и Налда исчезла. С тех пор я почти всегда боюсь и сбит с толку – всем миром и большинством вещей в нем. Почти все время.
И вот… Я еще не могу про сегодняшний день. Еще не знаю точно. Это важно, ведь я всегда должен быть настороже, потому что несу ответственность. Я часто многое неправильно понимал и горячился. Но я не знаю точно, так ли все было сегодня. Интересно, если бы Налда говорила, увидел бы я в конце концов другой смысл в том, что случилось, и перестал бояться? Или она бы посмотрела на свои ногти и сказала: «Ты сегодня все сделал правильно. Ты все сделал правильно, Т…»
2
Налда говорила, что первый раз я появился у нее одетый в странную кучу тряпья, молчаливый и испуганный, и мне тогда исполнилось лишь два года. На мне была рубашка и брюки, везде подколотые булавками, говорила она, чтобы все это на мне держалось. И еще все это было закатано сверху и снизу так, чтобы те части меня, которые должны были торчать наружу, все-таки торчали.
Иногда, если Налда рассказывала мне историю про меня, она говорила, что я появился у нее весной, когда цветы только начинали возвращаться к жизни. А в другой раз она говорила, что я прибыл к ней зимой по улице, целиком покрытой мягким снежным одеялом. Но, как бы там ни было, в ее историях меня всегда привозил один из самых близких товарищей отца, привозил на пассажирском сиденье очень дорогой машины. И когда Налда рассказывала об этом, она всегда делала так, чтобы я хихикал, и говорила: «И я посмотрела на эту кучу рваного тряпья, которую он мне вручил, и подумала… Господи боже, что за проклятье надо мной нависло! Что я такого натворила, чтобы заслужить это?»
И потом она тоже всегда смеялась и прижимала меня к себе – ко всем своим темным шарфам и юбкам, и теплым волосам, и цепочкам. И теребила меня, чтобы я не переставал смеяться, пока я не просил ее рассказать про меня еще.
Налда так много историй знала. И я снова и снова просил ее рассказывать про меня и про всякие штуки в этом мире. Когда я просил ее рассказать новую историю, у нее всегда была новая история, и, послушав ее два раза, я придумывал ей название и просил рассказать ее снова и снова.
Но моей любимой историей всегда была история о том, как я первый раз появился у Налды, одетый в странную кучу тряпья, молчаливый и испуганный, когда мне только исполнилось два года. Эту историю я просил рассказать чаще всего. И после того, как Налда меня теребила, а я смеялся, пока не уставал, она иногда открывала жестянку, которую держала в ящике стола, – если была в особенном настроении. И тогда она доставала оттуда то, что, как она говорила, было булавками, которыми тогда была подколота моя рубашка и брюки. И она позволяла мне на них чуть-чуть посмотреть.