Книга известного польского писателя Яна Добрачинского «Письма Никодима» — это беллетризация Евангелий, выполненная мастерски и убедительно, и обладающая огромной силой эмоционального воздействия на читателя. Это великолепная психологическая проза, лишенная и тени стилизации или нарочитой архаики, а вместе с тем не отступающая ни на шаг от духа и смысла Нового Завета.
Повествование ведется от лица Никодима, влиятельного фарисея, доктора богословия и члена Синедриона, который упоминается в Евангелиях как один из тайных учеников Христа. Бок о бок с ним читатель проходит долгий и трудный путь прозрения.
Часть первая
ПИСЬМО 1
Дорогой Юстус!
Ее болезнь совершенно сломила меня. Когда–то я был человеком полным сил, который с окружающими людьми умел обходиться мягко и снисходительно, мне несвойственны были вечная раздражительность, нетерпеливость и несносная потребность постоянно жаловаться. Только сейчас я открываю в себе эти отталкивающие черты загнанного существа, которое, как дикий виноград, готово обвиться вокруг любой изгороди и заодно пенять ей за то, что та недостаточно высоко возносит его к солнцу. Если раньше я был способен отказать себе во многом, то теперь я с трудом соблюдаю полагающиеся посты! Должен признаться также, что не осталось во мне и прежней снисходительности, все более чужими мне становятся наши хаверы из Великого Совета. Мне смертельно надоели их бесконечные споры об очищении и дискуссии о новых галахах. С каждым днем это становится мне все более безразлично. Можно всю жизнь скрупулезнейшим образом выполнять все предписания, и тем не менее ничего не получить взамен… Почему болезнь поразила именно ее? Закон в его основной сути сосредоточен в словах псалма: «Делай, что велит Всевышний, и Он никогда не оставит тебя». Никогда… Так ведь немного найдется людей, которые бы так неуклонно постились, соблюдали очищения, приносили жертвы, размышляли над предписаниями и притчами, как я. Тут что–то не так. Не так уж много я грешил, чтобы Всевышний мог покарать меня за это таким страшным несчастьем. Правда, в Священном Писании имеется история Иова… Но, во–первых, этот идумеец не был верным, и, во–вторых, ему было невдомек, как полагается служить всемогущей Шехине; он упорно не желал признать, что грешит всякий, кто денно и нощно не печется о чистоте своих помыслов и поступков. Но ведь в конце концов Всевышний поразил страданием его самого, а не того, кто был бы ему так же дорог, как мне Руфь. Какая страшная вещь болезнь: мне часто случается видеть тех отталкивающих, изуродованных существ, которые живут в расщелинах у Навозных Ворот. Однако беспомощно смотреть, как болезнь пожирает тело самого любимого человека, — с этим невозможно примириться!
Я то и дело возвращаюсь к этому, с кем бы я ни разговаривал. Скоро люди начнут избегать от меня, боясь, что я заражу их тоской, как заражают проказой или египетской болезнью глаз. Одно спасение мне осталось: работа. Когда я пишу мои агады, прославляющие величие Предвечного, я пьянею, как от вина. Мне известно, что они пользуются все большим признанием, и слухи об этом, которые до меня долетают, служат мне некоторым утешением. Впрочем, меня не только хвалят, но и ругают, что я воспринимаю особенно болезненно. Люди не понимают, что переживая болезнь Руфи, я способен только на суровые слова, и ни на какие другие. Если мне все же не удается найти подходящего и точного слова — что ж поделать… Все чаще мне приходится говорить «что поделать», и этими словами, точно щитом, я стараюсь прикрыть свое окровавленное сердце. Я чувствую себя тогда, как черепаха, втянувшая голову и лапы под панцирь; она предпочитает не шевелиться, чтобы только не подвергнуться болезненному прикосновению. Раньше я произносил «что делать», подразумевая, что дело серьезное, и ради него можно принести любую жертву. Сегодня мое «что поделать» означает, что пусть лучше самые серьезные дела исчезнут, чем еще больше страдать. Хотя, собственно говоря, можно ли страдать больше? Разве тот, кто из страха перед дальнейшим страданием неспособен больше ничего отстаивать, не испил уже всей чаши человеческой боли?
И еще меня угнетает, что несчастье обрушилось на меня как раз тогда, когда весь мир оказался на пороге больших событий. Не ты один это чувствуешь, здесь у нас тоже людей словно охватило безумие. Споры в Синедрионе становятся все более ожесточенными; потом они переносятся в притвор, на Ксистус, где нередко кончаются потасовками, в которых, увы, принимают участие даже мудрые и почтенные ученые. Самые яростные конфликты разрешаются с помощью сикариев: как это ни позорно, но этих рьяных смутьянов попросту нанимают убивать тех, кто почему–либо неугоден. Люди старые и опытные говорят, что подобное возмущение и ненависть царили здесь двадцать с лишним лет назад, когда из Галилеи на нас то и дело обрушивались банды мятежников. Римские власти сумели тогда усмирить страну, и надо признаться, что их правление оказалось гораздо сноснее, чем деспотия Ирода и его отпрысков. Но долго ли продлится это относительное затишье? В воздухе носится тревожное предчувствие бури; она еще скрывается за горами, но уже близка. Все против всех. Ни для кого не секрет, что римский легат в Сирии ненавидит римского прокуратора в Иудее, что прокуратор и тетрархи грызутся между собой, как собаки; что потомки Ирода яростно враждуют и всегда готовы к взаимной резне и травле. И надо всем этим рыжим хамсином нависает тень далекого кесаря, сумасбродного и жестокого. Вести о кровавых проскрипциях, творящихся по его произволу в Риме, пробуждают в людях дикий необузданный инстинкт ненависти. В Кесарии греки уже не раз нападали на наших. В Александрии и Антиохии, кажется, дело дошло даже до крупных потасовок. В Риме, как я слышал, при известии о том, что преторианцы взяли Сеяна, толпа напала на наши поселения. Повсюду война, кровь и убийства, а еще так недавно римские писаки возвещали наступление «золотой эры» и «вечного мира».
У меня есть предчувствие, что готовится что–то недоброе. Естественно, в подобный момент желательно чувствовать себя свободным, чтобы, по крайней мере, быть в состоянии понять, с какой стороны надвигается опасность. Вместо этого все мое внимание приковано к болезни. Не исключено, что не сегодня–завтра произойдут решающие события, а я даже не замечу их приближения. Я подобен человеку, несущему такую страшную тяжесть, что он даже не в силах взглянуть, куда ставить ногу…
ПИСЬМО 2
Дорогой Юстус!
Глядя на страдания Руфи, я всеми силами стараюсь что–то предпринять и не сидеть сложа руки. Возможно, я только ищу в этом спасение от отчаяния. Пусть так. Лучше тешить себя мыслью, что я хоть как–то ей помогаю, чем, опустив руки, беспомощно смотреть на ее бледное лицо, на прозрачные веки в голубоватых прожилках и прислушиваться к ее дыханию, похожему на стон. О, Адонаи! это выше человеческих сил! Иов потерял своих детей, однако нигде не сказано, что он смотрел на их мучения. Страдания ближнего создают некий замкнутый мир, в котором невозможно жить, но и убежать тоже невозможно, даже ценой смерти. Впрочем, когда приходится выбирать между болью и смертью, то обычно не выбирают ничего.
Великий Совет фарисеев послал Хуза, Лазаря и Самуила поближе присмотреться к деятельности Иоанна бар Захарии, и я тоже отправился с ними. Не только любопытство влекло меня к нему. В наше сознание глубоко впечатались священные истории о пророках, которые исцеляют и воскрешают мертвых. Я все вспоминаю про сына вдовы из Сарепты Сидонской… Конечно, она была добросердечная женщина, однако язычница, чужой нам крови и веры. А я — иудей, верный служитель Закона, фарисей… Я служу Всевышнему всей своей жизнью: не скуплюсь на милостыню, не общаюсь с иноверцами, забочусь об очищении, соблюдаю посты и молитвы. Не буду хвастаться… Когда я сам бываю собой доволен или другие удостаивают меня похвалой, то я испытываю удовлетворение и радость лишь в первый момент; но это быстро проходит: словно ты съел вкусную фигу, после которой притупляется вкус к остальным. Впрочем, ты меня знаешь. Не буду хвастаться, однако мне сдается, что моя работа чего–нибудь да стоит. Я учу и знаю, что меня слушают. Агады, которые я пишу, в доступной форме говорят о величии, силе и славе Предвечного. Вот я расскажу тебе одну из них, как раз недавно написанную: Равви шел по дороге и встретил ангела, несущего лук. Они сошлись в узком месте, и ни один не хотел уступить другому дорогу. «Уступи мне, — говорит равви, — я занят мыслями о Нем… Отойди». Но ангел не сошел с дороги. «Почему ты не пропускаешь меня?» — вышел из терпения учитель (а это был очень мудрый учитель, знающий все тайны земли и неба; когда я писал эту агаду, я думал о тебе, Юстус). Тогда ангел сказал: «Я уступлю тебе дорогу, если ты скажешь мне, какой Он». Равви усмехнулся: «Хороший вопрос! Но я могу на него ответить. Он подобен молнии: обрушивается на грешника и повергает его на землю». — «А что Он делает с праведниками?» — спросил ангел. «Ты носишь Его лук, а этого не знаешь? — заметил равви. — Случается, что Он и праведника пронзает своими стрелами…» — «Но зачем?» — «Он поступает так, когда человек чересчур возвеличивается. Помнишь, как Он боролся с Иаковом и будучи не в силах одолеть его, наконец, поразил в бедро?» — «Значит, ты считаешь, досточтимый равви, что Он боится человека?» — «Не говори так, это кощунство. Я бы сказал так: в Нем есть тайная слабость, и если человек постигнет ее, то станет равен Ему силой. Но тайна эта открыта только мудрейшим…» И ангел сошел с дороги мудрого учителя.
Как тебе нравится эта агада? Это моя мысль, что Он всемогущ, но есть в Нем тайная слабость. Надо только уметь разгадать ее. Видимо, Праотец Иаков сумел, так как ни в чем не отступил перед Ним. Мне, к сожалению, это не удалось.
Как найти разгадку? Мне когда–то казалось, что мир состоит из двух частей: в большей обретаются грешники и язычники, в меньшей — праведники и последователи Закона. Сейчас я начинаю думать, что это разделение было чересчур упрощенным: таких грешников, как Иосиф, никак не поставишь в один ряд с совсем уже заблудшими душами; и в то же время не менее несправедливо оправдать таких верных, как саддукеи. Мало ведь просто называться верным, носить таллит с пятью кистями и тефиллин. Все мы непрерывно восходим по некоей лестнице, вроде той, которую Иаков видел во сне, и нам не дано знать, на какой ступени находится дверь, допускающая к тайне Всевышнего. Даже если ты фарисей, тебе все равно далеко до заветной ступени. Тем более что отнюдь не все наши хаверы отличаются благочестием, взять хотя бы равви Иоиля… Меня раздражает, что они выставляют напоказ свою набожность, как уличная девка свое тело.
ПИСЬМО 3
Дорогой Юстус!
У нас есть новости: на сей раз речь пойдет не об Иоанне сыне Захарии. Другой Человек затмил его славу. Если раньше люди тянулись на Иордан, то теперь они тянутся за Пришельцем из Галилеи, который прибыл в город в обществе своих братьев и друзей. Они называют Его пророком, хотя Он ничего не предсказывает. Пророки покоряли сердца царей, сотрясали троны и Храмы, а Этот не взывает ни к Синедриону, ни к царю (в этом надо отдать Ему справедливость, ибо только глупец может считать царем распутника из Тивериады). Он словно находится в вечном странствии, беседует с амхаарцами и со всяким сбродом, среди которого немало блудниц, мытарей и нищих. Он не требует уважения к своим проповедям и учит, усевшись прямо под деревом на обочине дороги или на обломке скалы, лишь бы была тень. О чем Он говорит? Пока я сам Его не услышал, я не смог бы тебе ответить. Его речи всякий понимает по–своему. Для одних — это нечто невразумительное, для других чересчур мудреное; кто–то упрекает Его в излишней простоте, а кто–то, наоборот, в чрезмерной замысловатости, некоторых Его слова раздражают, а некоторых трогают и даже воодушевляют. Но все сошлись на том, что говорит Он хорошо, его складная речь мелодична и напевна, однако за приятным голосом и мягкими словами чувствуется скрытая сила. Если с Ним пытаются спорить, Он тотчас вспыхивает и мечет словами, будто молниями. Люди утверждают, что им не приходилось слышать, чтобы кто–нибудь так говорил. Из всего, что мне о Нем рассказывали, я решил, что Он — один из учеников Гиллеля, развивающий идеи своего учителя. Он действительно несколько раз высказывал мысль, которую любил повторять Гиллель: если хочешь получать добро — в первую очередь твори его сам. Впрочем, я быстро убедился, что Он не ученик Гиллеля. Тот, будучи истинным фарисеем, учил прежде всего с помощью толкования Священного Писания. Этот же говорит дерзко, и отнюдь не всегда ссылается на Писание. В Нем есть что–то от пророка: вот это чувство независимости. Впрочем, Он и не мог знать Гиллеля, потому что Он — моего возраста, а, возможно, и моложе.
Потом я думал, что, может быть, Он — ученик Иоанна, потому что Он тоже крестит. Но оказалось, что крестил не Он, а Его ученики, да и те уже давно этого не делают. Нет, Он не ученик Иоанна, в противном случае, Он был бы учеником неблагодарным, ибо Он погасил славу своего учителя одним дуновением, как гасят светильник. Потоки людей, стекавшиеся к Бетаваре, пересохли, как Кедрон в месяц Ияр. Может, поэтому Иоанн покинул устье Иордана и отправился в Тивериаду, где, стоя перед дворцом, он сыпет проклятия на голову тетрарха. Первым, кого встретил Антипа после своего возвращения из Рима, был пророк, предрекающий ему позорную смерть в далеких западных землях в наказание за кровосмесительный грех. Другой бы либо смирился, либо приказал изгнать зловещего пророка обратно в пустыню. Однако Антипа колеблется. Говорят, он сидит, прижавшись к Иродиаде, и трясется от страха перед предсказаниями. И такой хочет, чтобы римляне отдали Иудею под его власть!
Возвращаюсь к пророку из Галилеи. Его зовут Иешуа — Иисус. Имя такое же дерзкое, как Его речи. Я так и не смог узнать, как зовут Его отца, Сам Он никогда его не упоминает. Говоря о Себе, Он называет себя странно: Сын Человеческий. Как будто все мы не вышли из лона женщины! Раньше Он был плотником в Назарете — местечке, пользующемся дурной славой даже среди галилеян. Он строгал столы, стулья, табуретки, сохи, ставил дома. Говорят, Он был неплохим ремесленником. Неожиданно бросив все это, Он пошел проповедовать, хотя мог бы вполне прилично существовать на честно заработанные деньги. Но Он предпочел стать бродягой, живущим на подаяние. Странно, не правда ли? Обычно с годами даже человек, переживший бурную молодость, все больше стремится к спокойной обеспеченной жизни. А Он, достигнув зрелости, наоборот сменил тихую устойчивую жизнь на неверное и полное опасностей существование.
Что еще тебе о Нем рассказать? Он не постится, не пренебрегает вином. Зато творит чудеса, что и обеспечило Ему великое множество почитателей. Можно не верить трем четвертям того, что о Нем болтают, но невозможно и всего отрицать. Я сам беседовал с теми, кого Он излечил от горячки единственным прикосновением, кому Он вернул зрение и заживил нарывы. Тебя, по–видимому, удивляет, что я общаюсь с людьми, которые прибегают к магическим фокусам Галилеянина. К сожалению, болезнь Руфи сделала меня таковым. Не хочу даже упоминать об этом. К чему? Если бы хоть что–то изменилось… Не изменилось, однако, ничего. Скорее, наоборот, каждый день приносит новую напасть. Болезнь безудержно катится под гору, как повозки без управы. Что может ее остановить, если с каждым днем тело все больше слабеет? Последний врач, перед тем как окончательно исчезнуть, сказал мне с притворным воодушевлением: «Будем верить в силу молодости! Молодость творит чудеса…» Ты ведь понимаешь, что означает подобное утешение. Если бы даже молодость и была таким лекарством, то с каждым днем его ценность уменьшается. Ведь не молодость пожирает болезнь, а болезнь пожирает молодость. Повозка катится все быстрее, и может статься, будет так катиться еще очень долго… Мне следовало бы добавить — к счастью… Но я не могу заставить себя это произнести. Я уже писал тебе, что я — как город, который сдался врагу, а тот не принимает поражения и вынуждает бороться дальше…
ПИСЬМО 4
Дорогой Юстус!
У меня все по–прежнему. Пророк вернулся в свою Галилею. Я больше ни разу не виделся с Ним после того разговора в Офеле. Я знаю, что потом какое–то время Он находился в Иудее, до тех самых пор, пока не разнеслась весть о заточении Иоанна. Антипа, подстрекаемый Иродиадой, дождался момента, когда пророк ушел из Тивериады, и послал вдогонку солдат, чтобы схватить его. Теперь Иоанн заточен в Махероне, в той старой крепости в Моавитских горах, в которой некогда Аристовул оборонялся от римлян. На месте разрушенного ими замка Ирод построил новый, по своему обыкновению — громадный и нелепый. Над его стенами нависает тень горы Нево. Я был там однажды. Этой крепости не взять без подкупа и предательства. Она стоит на скале, и одна ее стена круто обрывается прямо в море. Когда смотришь со стен, голова кружится еще больше, чем на краю притвора Соломона. С других сторон замок окружен глубокими ущельями, заросшими буйной непролазной зеленью, с обилием странных горячих источников, источающих затхлую вонь. От этого места веет опасностью. Эти скалы, несомненно, хранят следы дьявольских когтей. Я воображаю, как целые сонмища нечистых духов кружат сейчас над брошенным в подземелье пророком. Они особенно любят таких, как он, певцов и мечтателей; мечты открывают им самый легкий доступ к человеческому сердцу, а стоит им хотя бы раз туда проникнуть — больше на них нет управы. Не поможет ни «соломонов корень», ни самые сильные заклятья.
Как только разнеслась весть о том, что Иоанн заточен в Махероне, Иисус исчез из Иудеи. И Он прав: когда пророки гибнут, то один за другим. Пример заразителен: как только Иоанн оказался в тюрьме, среди саддукеев стали поговаривать о том, что следовало бы туда же упрятать и Пророка из Назарета. Правда, мы в Великом Совете смотрим на Него снисходительно. До сих пор Он никак особенно не досаждал нам, и не исключено, что Он нам еще пригодится. К тому же нам нет нужды жаловаться на то, что Он нападает на саддукеев.
Пророк вернулся в свою Галилею и продолжает творить там чудеса. Я неотступно об этом думаю и впитываю каждую весточку, которую оттуда приносят. В здоровье Руфи нет никакого улучшения. Повозка катится дальше. Я не могу об этом думать, не могу на это смотреть, не могу об этом писать, и в то же время не могу ни на секунду от этого отвлечься. Все остальные дела, к которым я обращаюсь, выглядят для меня как игра теней: они лишь кажутся серьезными и значимыми, а по сути пусты и бессмысленны. Одна только болезнь по–настоящему важна, она исподволь присутствует во всем, за что бы я ни взялся, как накипь на дне любого горшка. Я живу, ем, пью, сплю, разговариваю с людьми, улыбаюсь, погружаюсь в раздумья — но все это так же призрачно, как сон. Все сон, кроме болезни. Впрочем, и это не так, потому что когда я сплю, я тоже от нее не свободен. Мне даже трудно сказать, когда я чувствую себя перед ней более беспомощным: когда она преследует меня, одурманенного сном, или когда она является при свете дня, неумолимая, как меч, занесенный над головой. Болезнь проникает глубоко, в самую душу человека. Врачи пытаются ее оттуда выманить, расставляют на нее силки, но она не дает себя обмануть. Она редко пожирает слабые и чахлые тела. Такие она уничтожает походя, с них обычно довольно одного лишь яда ее презрения; но цветущее, прекрасное, молодое тело — вот ее истинная добыча! Превратить свежие ручки ребенка в обтянутые шелушащейся кожей кости с гноящимися ранами — вот ее величайший триумф!
Доктор Сабатай говорит, что болезни — это испарения ада, которые бесы разносят по свету. Возможно, он прав. Однако порой я думаю, что на свете нет ничего такого, что не было бы творением Предвечного Адонаи, стало быть, нет ничего, на чем не лежала бы Его печать. Болезни были сотворены в те же шесть дней. Сатана из ничего создать ничего не может. Он лишь способен извратить творение Всевышнего.
ПИСЬМО 5
Дорогой Юстус!
Я пишу это письмо из дома почтенного Хелии, сына Арама, фарисея из Капернаума. Я исполнил свое намерение — и вот я в Галилее. Я сижу перед домом моего хозяина в тени сикоморы, раскинувшей надо мной свои узловатые ветви, и смотрю на лежащее внизу озеро. Солнце струится, как поток разогретой смолы, по крутым склонам гор, сбегающим здесь прямо в воду, и скользит по ее поверхности к чуть вздымающемуся противоположному берегу, который играет красками, словно ковер разноцветными нитями. Красиво здесь. У нас в Иудее еще прохладно, и сероватая зелень оливковых деревьев едва начинает проглядывать между пожелтевшими от зимних дождей стенами домов. А здесь сейчас чудесная пора: от заснеженных вершин еще веет прохладой, а море уже дышит теплом, как медленно тлеющий костер. Неподвижная гладь воды переливается цветными пятнами, в ней отражается небо — высокое и синее, золотое солнце, зелень гор, белизна домов, оранжевые скалы. Между этими пятнами медленно, подобно облакам, скользят треугольники парусов. Это рыбаки возвращаются с ночного лова. Может, и Он плывет в одной из лодок?
Итак, я пришел в Галилею. Возможно, мне следовало это сделать раньше… Но с болезнью всегда так: с одной стороны, это зрелище отталкивает, так что хочется убежать как можно дальше, чтобы только этого не видеть, но с другой — что–то удерживает тебя при больном, словно ты прикован к его постели. Болезнь — это тысячи взлетов и падений. Бесконечная череда приливов вспыхивающей надежды и отливов энергии и воли к борьбе. Неожиданно, неизвестно для чего и откуда появляются симптомы, которые столько раз приносили улучшение. Руфь улыбается, ест, начинает трепетать навстречу жизни… Но вот опять неизвестно для чего и откуда черной тучей надвигается ухудшение. В такие минуты я смотрю на нее, — как она лежит приунывшая, молчаливая, грустная, угасшая, — и у меня опускаются руки. О, Адонаи! мне хочется убежать на край света, только чтобы этого не видеть. Или закрыть глаза и забыть обо всем… Но что толку закрывать глаза? Когда я был ребенком, я так же боялся белого плаща, висевшего в темном углу комнаты. Тогда я зажмуривал веки, натягивал на голову одеяло — и привидения не видно. Но спать все равно невозможно, потому что знаешь, что оно там… Так и с болезнью Руфи… Часто, очень часто я зажмуриваю глаза — и не вижу ее грустных глаз, безучастного движения исхудавшей руки. Но я знаю, все равно знаю, что именно так она смотрит и именно этим жестом подзывает меня, только вдобавок презирая мое бессилие.
Да, я не пришел к Нему раньше… Но, видишь ли, я предчувствую, что Он за врач. Я перевидал много докторов, которые требовали высокую плату за то, в чем они не могут помочь. Он же… не знаю, какой платы Он может потребовать от меня. Подозреваю, что Он может запросить больше, чем другие… Уже по первым словам, с которыми Он ко мне обратился… Но об этом чуть позже. Расскажу тебе по порядку обо всем, что произошло в течение последних нескольких месяцев.
Зима была на исходе, а я все еще колебался: идти к Нему или нет. Наконец, дожди прекратились, впереди замаячили Праздники. Я сказал себе, что Он наверняка прибудет в Иерусалим, поэтому нет нужды искать Его в Галилее. И Он, конечно, пришел. Но Его пребывание здесь было таким кратким, что я узнал об этом, когда Его уже и след простыл. Он прибыл с толпой галилейских богомольцев и с ними же ушел обратно. Здесь, в Иудее, Он не слишком решителен: возможно, опасается судьбы Иоанна. Своим Он доверяет, но Храмовому окружению старается не вставать поперек дороги. Однако перед тем, как отбыть, Он сотворил такое, о чем до сих пор говорит весь город. В самом деле, не понимаю, что Он за Человек! В Нем сочетаются осторожность и дерзость, рассудительность и в то же время склонность к безумствам. Вот послушай. Тебе известно, что в одной из наших Овечьих купален на Везефе ежегодно в дни Праздников происходит такое чудо: вода вдруг начинает бурлить и пениться, и тот больной, который первым успевает в нее войти — тотчас выздоравливает. Ты меня, конечно, сейчас спросишь, почему же я до сих пор не отнес туда Руфь? Но ты только представь себе этот притвор, переполненный беднотой и нищими… Нет такой болезни, с которой бы ты там не столкнулся. Каждый камень пропитан потом, гноем и мочой, мухи носятся тучами, облепляя глаза, нос, рот. Лежащие там бедняки ждут не дождутся наступления чуда: едва лишь вода шелохнется, они разом бросаются в нее, толкаясь и давя друг друга. В такой момент никто из них не остановится перед тем, чтобы убить ближнего, вставшего у него на пути.
Часть вторая
ПИСЬМО 11
Дорогой Юстус!
Я последовал твоему совету. Мне пришлось встать до рассвета, так как я решил выйти из дому рано утром. Погода не располагала к путешествию: всю ночь дул ураганный ветер и шел тяжелый холодный дождь вперемешку со снегом. Я вышел на крышу. Резкий порыв ветра пробрал меня до дрожи. Вокруг было белым–бело. Я слышал, как по стенам стекают струи тающего снега. Я уже хотел было отложить свое путешествие, но потом вспомнил, как мне рассказывали, что тогда, когда они направлялись в царскую столицу, стояла точно такая же ужасающая погода. Я подумал, что раз уж мне хочется увидеть все так, как оно было тогда, то следует без промедления отправляться в путь, несмотря на то, что нависшее небо чревато холодом и снегом. Это ты, Юстус, научил меня, что желая что–то понять, надо отказаться от позиции стороннего наблюдателя; если ты хочешь узнать человека, то надо идти по его следам не тогда, когда они уже стерлись, а пока они еще глубоки и полны талого снега. Видишь, я помню все твои наставления, дорогой учитель.
Итак, я захватил посох, завернулся в плащ, и, помолившись, тронулся в путь. Ветер завывал в пустынных улицах, как бездомный, обезумевший от голода пес. Ноги у меня закоченели еще до того, как я добрался до дворца. Сейчас в нем никто не живет, а тогда здесь умирал этот изверг: болезнь пожирала его, он не мог спать. Говорят, по ночам он бродил по дворцу и выл, как шакал в лунную ночь. Наверное, звал задушенных сыновей Мариамны и своего брата Ферора, которого он тоже велел отравить по причине своей великой любви к нему. Он убивал всех вокруг себя, убивал лихорадочно, порывисто, словно стремясь хотя бы таким способом не допустить предательства с их стороны. «Я убиваю, — якобы писал он кесарю, — потому что они могут перестать меня любить, а я хочу, чтобы меня любили, чтобы радовались, когда я радуюсь, и плакали, когда я плачу…» Август считал его безумным и потому велел легату Сирии внимательней присмотреться к тому, что творится в Иудее, как будто страна уже находилась под римской властью. Поэтому Квириний, даже не заручившись согласием царя, отдал приказ о всеобщей переписи. Народ был весьма поражен, узнав об этом. Последующие переписи, как известно, уже вызывали бунты и даже приводили к кровопролитию. Но в первый раз никому и в голову не пришло бунтовать. Люди роптали, но отправлялись в путь. Погода была в точности такая, как тогда, когда я выходил из города: из молочного тумана выплывали покрытые снегом горы, дороги превратились в непролазное скользкое месиво, по которому через всю страну тянулись вереницы мужчин, проклинающих римлян заодно с Иродом. Женщины попадались редко, так как перепись их не коснулась. В такую чудовищную погоду мужчину сопровождала разве что какая–нибудь влюбленная девушка или, на худой конец, та, которую по какой–то причине никак нельзя было оставить одну.
Те двое отправились вместе… Не переставая размышлять о них, я миновал Яффские ворота и пошел по склону горы Злого Совещания. Холод пробирал меня до мозга костей, и с каждым шагом мне становилось все холоднее. На северных склонах гор лежали пласты снега, из–под которых извилистыми черными ручьями стекали потоки воды, напоминая выползающих из гнезд змей. Дорога медленно поднималась в гору, ветер хлестал прямо в лицо тысячью обледенелых капель. Я так замерз, что перестал ощущать пальцы на ногах. От напряженного смотрения вперед болела шея. Порой от ветра у меня перехватывало дыхание, тогда я весь съеживался и переставал думать. Но стоило ветру немного утихнуть, я вновь мысленно возвращался к тем двоим.
Наверняка, это было малоприятное путешествие для женщины, которая собиралась той же ночью родить. Не знаю, ехала ли Она на осле или по великой их бедности шла пешком, опираясь на руку своего спутника. «Неважно, шла Она или ехала, — размышлял я, — Она должна была владеть собой. Она умела владеть собой. Может быть, Мать великого Чудотворца и Сама обладала способностью творить чудеса? Правда, жители Назарета утверждают, что эта семья всегда вела жизнь самую что ни на есть обыденную…» Поначалу мне это казалось немыслимым, однако постепенно я понял. Ведь Пророк (мне трудно сказать о Нем «Мессия!») может выступить со своей миссией только будучи человеком зрелым, стало быть, он вынужден скрывать свое предназначение в детстве. Но ведь и тогда уже Он обладал силой, которой мог воспользоваться. Он, Который сегодня исцеляет, наверняка, в детстве не знал болезней. И Она, Его Мать, вряд ли испытала парализующий страх женщины, у которой начинаются первые схватки, и нет никакой надежды избежать их… Кто знает, возможно, Она не чувствовала на своих щеках хлещущих ударов ветра, и ног Ее не обжигало ледяное месиво, и Она не ощущала подступающих волнами болей? Страдание и бедность могли служить только внешней оболочкой, прикрывающей грядущую славу. Обгонявшим их людям вряд ли верилось в то, что эти путники, едва передвигающие ноги по размокшей дороге, сумеют засветло добраться до ближайшей деревни. Однако это не мешало им поспешать дальше, беспокоясь только о том, чтобы им самим хватило места на постоялом дворе. В самом ли деле Эта Женщина шла из последних сил? Нет, скорее всего нет! Должно быть, в Ней уже действовал источник Его силы. Она должна была знать, что не упадет на дороге, не ослабеет до времени, а сумеет добраться до того места, где суждено Ей родить. Впрочем, если Она и вправду была слаба, то ведь Она все равно осознавала, что Ей ничего не грозит! Разве может быть по–настоящему страшно, если знаешь, что все кончится хорошо?
ПИСЬМО 12
Дорогой Юстус!
Вот и зима прошла, и весна, снова наступило лето. Такое же, как всегда: сухое, знойное и невыносимое. Но я его не замечаю, не нежусь в его тепле, подобно пальме. Я не вижу ничего вокруг себя. Я превратился в сплошную боль…
Помнишь, Юстус, я как–то писал тебе, что не в силах больше выносить этих постоянных приливов и отливов в здоровье Руфи? Теперь то время мне кажется почти счастливым. После каждого ухудшения наступало облегчение, хотя бы на день или на полдня, когда можно было частично восстановить свои силы. Но все это отошло в прошлое: болезнь вступила в новую фазу, где больше нет улучшений, а только одно сплошное ухудшение. Если раньше повозка иногда замедляла свой ход, то сейчас она катится вниз все быстрее… От этого зрелища у меня перехватывает дыхание. Меня раскачивает, как человека, потерявшего равновесие…
Не пора ли уже прямо сказать себе, что я ничем не могу ей помочь, и она должна умереть?
Страшное слово, одно лишь звучание которого повергает в дрожь. Если ей суждено умереть… Но почему? почему? Мне хочется кричать: «Нет! Я никогда на это не соглашусь!» Она не умерла, когда эпидемии косили вокруг сотни, тысячи людей. Тогда Всевышний пощадил ее, как тех израильских юношей, которых Навуходоносор бросил в горящую печь. Разве мала была моя благодарность? Да, видно, Он не нуждается в нашей благодарности… Он спас ее тогда для того, чтобы сейчас убить. Нет, я не говорил этого! Она жива, слышишь, Юстус, жива! И будет жить! Я верю Ему, правда, верю!.. Как сделать так, чтобы верить Ему еще больше? Я все время повторяю псалом: «Ты мое прибежище и твердыня, Ты укрываешь меня под сенью крыл Твоих… При тебе не боюсь ни ночного страха, ни вражеской стрелы, летящей во тьме, ни заразы, поражающей днем…» Я закрываю глаза и со всей убежденностью, на которую только способен, повторяю: «Верую, верую, верую, только сделай так, чтобы когда я открыл глаза, ей стало лучше…» Я уже не прошу: «Пусть она выздоровеет…» Я молю только о том, чтобы было, как раньше… Но вот я открываю глаза — и никакой перемены! передо мной ее обезображенное лицо, становящееся с каждым днем все печальнее, все отчужденней… Руфь, Руфь, не уходи… Я хочу верить… Я никогда не думал, что могу так любить, что возможно так любить всем своим существом… Она уходит… все больше меняется, становится все более далекой… Как никогда. Она тает, как сон, который на утро испаряется из памяти. Как она выглядела, когда еще не разучилась смеяться? Руфь! Руфь! О, Адонаи!..
ПИСЬМО 13
………………………
Это меня немного успокоило. Впрочем, я был как помешанный: она все стояла у меня перед глазами такой, какой я увидел ее после своего возвращения: исхудавшей, беспомощной, неспособной даже перевернуться с боку на бок… Помнишь, я как–то давно говорил тебе, что она явно стыдится своего тела, но сейчас я впервые заметил по ее отекшему лицу равнодушие ко всему. Ей было безразлично, что я вернулся, она только повернула голову в мою сторону и слегка вытянула губы, словно посылая мне поцелуй. Но ничто ее больше не интересовало: ни мои рассказы, ни подарки. Не отрывая головы от постели, она лишь слегка махнула мне рукой. Я навсегда запомню ее такой: черная головка на подушке и ужасающе худая, поднятая вверх рука.
Что еще тебе написать? Тогда вечером мне казалось, что еще есть надежда. «Не думаю, чтобы дело обстояло до такой степени плохо, — уверял меня Лука, — конечно, она очень слаба, но…» Я жадно ухватился за эти слова. Только бы пережить эту ночь. Мне так хотелось верить, что это еще не то… Разве можно заснуть, зная, что это случится завтра? А, может, мне тоже стало уже все равно? Мне хотелось только проглотить слова доктора, как глотают снотворное, закрыть глаза и не просыпаться до тех пор, пока все не будет кончено. Мои силы были исчерпаны до предела. Я боялся нового страдания.
Я погрузился в тяжелый сон без сновидений, потеряв ощущение, что я еще жив. Из сна меня вырвал крик. Ни секунды не сомневаясь в его значении, я сорвался с постели, весь дрожа, но с ясной головой, готовый в очередной раз встретиться лицом к лицу с новым испытанием. Меня позвали к ней. Было раннее утро, пасмурное и холодное. Впрочем, возможно, только мне было холодно. Я старательно одевался, словно собираясь в путешествие, двигался вроде бы и быстро, но моя мысль фиксировала все происходящее с еще большей скоростью. Я был почти удивлен, когда мне сказали, что дело, похоже, идет к концу, хотя ничего еще наверняка неизвестно… Вместе того, чтобы послать кого–нибудь за Лукой, я отправился за ним сам. Я двигался, словно во сне. Знаешь, когда тебе кажется, что ты бежишь и одновременно стоишь на месте? Белесый предрассветный туман был каким–то липким и густым. Навстречу мне спешили прохожие… Мой мозг работал, точно регистрируя происходящее: сколько же людей уже на ногах в такую рань! Не у каждого же кто–то умирает… Умирает? Конечно, нет — вел я разговор с самим собой, — это мелкие ремесленники, которым вечно не хватает дня для работы; купцы, которые спозаранку охотятся за товаром; мытари, идущие по своим делам; обгоняющие друг друга нищие, которые спешат занять лучшие места у ворот Храма; уличные девки, только в эту пору возвращающиеся домой… В Иерусалиме подобной публики предостаточно, днем их и не заметишь. По крайней мере раньше я не обращал на них внимания: понадобилось выбраться в такую рань… Хотя, собственно говоря, какое мне до них дело? Какое мне дело до всего мира? Руфь умирает… Умирает? Уже три года, три долгих года я вижу ее умирающей. На что мне жизнь без нее, без волнений о ее здоровье? Может быть, вообще все кончится с ее смертью? Может быть, и я тогда смогу умереть? Что привязывает меня к жизни? Моя работа? Мои агады? Глупости. Не понимаю, как я мог тратить на них время… Я загубил свою жизнь… Вместо этого надо было неотлучно находится при Руфи… Нет, нет, защищался я, следует быть рассудительным: человек не создан для этого. У каждого своя задача в жизни. В моих агадах есть свой смысл. Если бы Всевышний не желал, чтобы я их создавал, то Он так явно не направил бы мою жизнь по этому руслу. Мог ли я быть кем–то другим? И да, и нет. Мог, если бы нашел в жизни что–то другое, приносящее хотя бы немного удовлетворения… Любая радость для меня претворялась в горечь. У меня была Руфь, и вот она умирает. Слава, уважение, признание — все это далекое эхо, в котором никогда нельзя быть уверенным. Богатство? Столько раз я благодарил Всевышнего за то, что Он послал мне его. Мне казалось, что это награда за мою жизнь. А что оно мне дало? Я не сумел спасти Руфь… Если бы я был нищим, если бы я умел просить милостыню…
Я мечтал об объятии, в котором можно выплакать все свои горести, и о ладони, прикосновение которой делает боль менее горькой.
ПИСЬМО 14
Дорогой Юстус!
Прости, что я так давно не писал тебе. Мне трудно было писать. Время бежит вперед, обходя меня, как речное течение обходит остров. Или можно сказать наоборот, что меня несет по течению, как кусок сухой древесины. Я словно погрузился в сон среди бела дня, и теперь, открыв глаза, озираюсь вокруг: что же со мной случилось? Уже кончается осень. Жара миновала, и только сухая, сбившаяся в комки или рассыпавшаяся в прах земля напоминает о недавнем мучительном зное. Тучи на небе с каждым днем тяжелеют, чтобы через пару недель пролиться дождем. Пока еще сухо, но воздух тяжелый и душный. По вечерам ветер вздымает облака рыжей пыли, колышет фиговые деревья, с которых уже собрали плоды, врывается в город и шелестит увядшими листьями ветвей, из которых построены шалаши. Ими сейчас переполнены все сады и дворы. Пришли Праздники, и уже два дня, как ни один мужчина не спал и не ел дома. Вчера вечером город искрился тысячью огней, а во дворе Храма исполняли праздничный танец. В Иерусалим стеклись массы паломников, улицы полны людей, толпами движущихся по направлению к Храму или возвращающихся из–под притвора: они смеются, поют, потрясают праздничными венками из веток лимона, вербы, пальмы и митры и выкрикивают слова великого славословия: Аллилуйа! Осанна!
Я не могу быть веселым. Не могу выговорить слова: «Благодарю Тебя за то, что Ты услышал меня и стал моим Спасителем. Хвалите Господа, ибо Он благ…» Праздничная суета раздражает меня. Этот веселый, на поверхностный взгляд, праздник Кущей кажется мне приправленным глубокой горечью. Его можно было бы с тем же основанием назвать праздником смерти… Измученная зноем земля дышит, как заезженный осел; пересохшие до самого дна ручьи являют собой жалкое зрелище — все умерло, и только человек продолжает жить, словно в насмешку. Почему нельзя сложить голову и тоже умереть? чтобы не просыпаться больше каждое утро перед четвертой стражей все от того же, разрывающего сердце крика…
Руфи нет — а жизнь продолжается. Я ненавижу жизнь. После долгих месяцев борьбы, когда казалось, что и меня коснулась печать смерти, она начинает снова колотиться в груди, выпрямляться и оттаивать. Во мне против моей воли возрождаются надежды. Я не могу вынести этого переплетения жизни и смерти! Человек должен жить только до тех пор, пока он этого хочет… Но мы подобны деревьям: сначала замираем с приходом холодов и дождей, а потом — по весне и на солнце — расцветаем снова. Плач всегда сменяется радостью. Я не хочу радости! Руфь не воскреснет. Я хочу уже до конца оставаться скорбящим, тоскующим, с незаживающей раной… Но что делать, если рана затягивается?! Почему так? Неужели кто–то позавидовал даже моей боли?
Казалось бы, теперь мне должно было стать абсолютно безразлично, увижу ли я Его еще раз… Однако сердце у меня забилось сильнее, когда за день до праздников в моем доме появился Иоанн сын Зеведея. Мне следовало бы ненавидеть любое напоминание о том времени, когда я ходил за Учителем, как немой нищий, выпрашивающий милостыню. Несмотря на это, появление Иоанна обрадовало меня. Что–то умиротворяющее, утешительное и, одновременно, беспокоящее перешло с Учителя на Его учеников. Их простые лица, их неуклюжие движения словно обрели частицу Его силы. Впрочем, у Иоанна весьма привлекательное лицо: доброе, милое, красивое и даже умное… Я не раз задавал себе вопрос: «Откуда у простого амхаарца столь тонкие черты лица?» Иоанн почтительно поклонился мне, я тоже сердечно его приветствовал. Я пригласил его сесть и велел принести хлеб, фрукты, мед, вино. Он преломлял хлеб своими грубыми руками рыбака, которые настолько не сочетались с его лицом, что можно было подумать, что это руки другого человека. Учитель обыкновенно преломлял хлеб именно таким движением.
ПИСЬМО 15
Дорогой Юстус!
Иуда оказался прав: Этот Человек действительно искушает судьбу! Чего Он хочет таким образом достигнуть? Зачем всех дразнит? Я уже писал тебе, что, по моим наблюдениям, в Великом Совете решили принять на Его счет самые суровые меры, и вчера уже дело едва до этого не дошло. Я был просто парализован быстротой, с которой наши хаверы приняли решение, и не успел встать на Его защиту. Спас Его случай.
В последний день Праздников Учитель внезапно вынырнул из толпы, подобно облаку, неизвестно откуда взявшемуся на ясном небе. Я задумчиво стоял среди собравшихся в синагоге и внимал поучениям, как вдруг внезапно услышал Его голос. Я бы узнал этот голос из тысячи других: ни тихий и ни ровный, ни монотонный и ни сухой, ни равнодушный, — нет, этот голос переливался тысячью оттенков, словно поверхность озера, тронутая первыми лучами утреннего солнца. Ты знаешь человека, который никогда бы не произносил пустых слов? Я лично не знаю. Каждому из нас случается открывать рот просто ради того, чтобы что–нибудь произнести. У Него же весомо всякое слово, и всякое пронзает до самой глубины души и отзывается эхом. Если этого не происходит, то только потому, что дно покрыто вязкой трясиной. Но и тогда… Эхо все равно отзовется: громче или тише, раньше или позже…
Пока Он разворачивал свиток, в толпе пронесся шумок: «Это Он! Он! Пророк из Галилеи. Тот самый, Который исцелил… воскресил… освободил… Тот самый, Которого хотят убить…» Эти последние слова я тоже услышал. Значит, и среди амхаарцев уже ходят слухи о том, что Ему угрожает смерть? Учитель при этом вовсе не выглядел встревоженным и начал читать псалом не торопясь, выделяя каждое слово: