Биография

Додолев Юрий Алексеевич

В новую книгу писателя-фронтовика Юрия Додолева вошла повесть «Биография», давшая название сборнику. Автор верен своей теме — трудной и беспокойной юности военной поры. В основе сюжета повести — судьба оказавшегося в водовороте войны молодого человека, не отличающегося на первый взгляд ни особым мужеством, ни силой духа, во сумевшего сохранить в самых сложных жизненных испытаниях красоту души, верность нравственным идеалам. Опубликованная в журнале «Юность» повесть «Просто жизнь» была доброжелательно встречена читателями и критикой и удостоена премии Союза писателей РСФСР.

Произведения Ю. Додолева широко известны в нашей стране и за рубежом.

БИОГРАФИЯ

Повесть

1

— Это квартира Самохина? — спросил по телефону женский голос.

— Да.

— Вас беспокоит жена Николая Николаевича Болдина…

«Опять Болдин», — с досадой подумал я. Все было отрезано, отрублено, нас ничто не связывало. Но несмотря на это, вот уже почти пятьдесят лет моя жизнь все время соприкасалась с жизнью этого человека.

— Слушаю, — сухо сказал я.

2

Началась война. Я не сомневался: Колька обязательно очутится на фронте — или сам убежит, или всеми правдами и неправдами добьется, чтобы его отправили туда. Раньше, когда был Хасан, Халхин-Гол, война в Испании, конфликт с белофиннами, он сокрушался, что ему мало лет. Теперь же нам исполнилось пятнадцать. Нападение фашистов, отступление наших войск что-то сдвинуло, изменило в моем сознании, я стал понимать: в жизни все не так, как совсем недавно представлялось мне. Однако детская наивность еще не покинула меня. И наверное, именно она, наивность, заставляла думать, что Колька или уже укатил на фронт, или отправится туда в ближайшие дни. Он так убедительно говорил мальчишкам о своем намерении сразу же попроситься в самое пекло, если грянет настоящая война, что я, несмотря на ссору с ним, думал: так и будет.

Не хотелось отставать от Кольки, и я — это было в июле — тайком от матери и бабушки пошел в райвоенкомат. Там хлопали двери, бегали с бумажками в руках озабоченные командиры; на скамейках и на корточках, привалившись спинами к стенам, сидели мужчины и парни, поставив около себя чемоданы и баулы, некоторые держали на коленях вещмешки. Пахло вином, куревом; табачный дым выплывал в распахнутую настежь дверь с приваленным к ней булыжником; около урны валялись окурки; уборщица сгребла их веником в совок, хотела что-то сказать, но лишь покосилась на мужчин. Когда открывались обитые дерматином двери, они устремляли взгляды на командиров с ввалившимися глазами. Не говоря им ни слова, командиры направлялись в конец коридора — туда, где на такой же, как и все, двери было написано: «Военком».

— Опять к полковнику побег, — пробормотал дядька с реденькими, слегка влажноватыми волосами, провожая взглядом капитана в портупее, перебиравшего на ходу какие-то бумажки.

— Скорей бы, — сказал парень в сатиновой косоворотке, подпоясанной узеньким ремешком с блестящей насечкой. Пахло от него тройным одеколоном, на круглой голове топорщился рыжеватый чубчик.

— Успеем помереть. В сводках одна непонятность, а по слухам, он уже далеко прошел.

3

Любой обман обязательно раскрывается — жизнь убедила меня в этом. Помню, как вздыхала бабушка, как смотрела на меня мать, когда выяснилось, что я — прогульщик. Они просили приналечь на математику и физику, но я, решив на этот раз настоять на своем, упрямо твердил:

— Надоело учиться!

— Поступай как знаешь, — сказала наконец мать.

На следующий день я пошел устраиваться на «шарик» — так называли в нашем доме 2-й Государственный подшипниковый завод. Мне хотелось стать токарем. Однако вакансий не оказалось, меня направили учеником строгальщика в ремонтно-механический цех. Я не стану уверять, что пошел работать по велению сердца. Я просто хотел изменить свою жизнь. К тому же рабочим выдавался совсем другой паек — не такой скудный, какой я получал по иждивенческой карточке.

Ремонтно-механический цех находился на первом этаже огромного корпуса. На стенах темнели пятна мазута, тяжелая, плохо пригнанная дверь открывалась с трудом, часто оставалась распахнутой. Тогда по цеху начинал разгуливать сквозняк — на окнах с деревянными решетчатыми рамами было много дыр. Кроме меня, на сквозняк никто не обращал внимания: все рабочие были в телогрейках, некоторые даже в ватных брюках, я же мерз в коротковатой куртке с поддетым под нее свитером. Несмотря на недостаточное питание, я продолжал расти, стал — кожа да кости, все, что было куплено мне еще до войны, теперь или не налезало, или сильно стесняло движения. Куртку, в которой я работал, бабушка расширила в плечах и под мышками, а изъеденный молью свитер обнаружила на дне чемодана, пылившегося на гардеробе; удивившись, вспомнила, что этот свитер когда-то носил мой отец.

4

В замочной скважине едва слышно ворочался ключ. Я понял, что, вопреки предупреждению, дочь будет ночевать дома, никак не мог решить — хорошо это для нее или плохо…

Дочь часто оставалась ночевать у подруги. Я давно догадался, что эта подруга если не бреется каждый день, то два-три раза в неделю обязательно, да и говорила она по телефону уже устоявшимся баском. Каждый день мне приходилось отвечать очень вежливому молодому человеку, что Лена еще не пришла, или подзывать ее к телефону. В моем присутствии дочь изъяснялась с ним междометиями и так выразительно посматривала на меня, что волей-неволей приходилось выходить в другую комнату или на кухню.

Пока Лена училась в десятом классе, не было никаких проблем: я и жена знали в лицо всех ее поклонников — они часто приходили к нам, а еще чаще названивали. Мы видели, что дочь никого не выделяет, и почти не беспокоились, когда она засиживалась допоздна на вечеринках или задерживалась в дискотеках. Все изменилось, как только она поступила в институт. Ее и прежде иногда спрашивали по телефону совершенно незнакомые мне мужские голоса. Я относился к этому, как к вполне естественному и само собой разумеющемуся факту: Лена пошла лицом и статью в мать, а моя жена была в молодости — дай-то бог всем девушкам такими быть. Не встревожился я и тогда, когда дочь сказала мне, что заночует у подруги. Это стало повторяться, и месяца два назад, увидев, как посветлело ее лицо, когда она подняла оставленную мной на письменном столе трубку и сказала: «Слушаю», я сообразил, что Лена влюбилась, как влюбляются в неполных восемнадцать лет, что нет никакой подруги, а есть парень, возможно, даже мужчина, с которым дочь близка, про которого мне ничего не известно. Захотелось вырвать трубку из ее руки, обозвать обладателя вежливого голоса негодяем, но я сдержался. Ощущая сердцебиение, вышел на кухню и сел там, обхватив голову руками. Пока Лена разговаривала, а разговаривала она долго, я думал, думал, думал и пришел к выводу, что девственность уже не вернешь, а оскорбить дочь можно, что в свой день и час Лена обязательно поделится со мной или своей бедой, или счастьем, а до той поры придется только гадать, какой — радостной или грустной — будет ее исповедь.

Несколько раз я шутливо говорил Лене, что не очень-то верю в существование подруги, но на лице дочери даже жилка не дрогнула — скрытностью она тоже была в мать. Я собирался написать жене о своей догадке. Она временно жила в другом городе, где работали сын Алексей и невестка, жена нянчила Самохина-младшего — так называли мы в письмах и в разговорах по телефону нашего внука. Однако я ничего не сообщал жене: она была вспыльчивой, часто ссорилась по пустякам с дочерью, потакала лишь сыну, походившему и внешностью, и характером на меня, любила его всем сердцем, а к Лене относилась ровно, даже слишком ровно — без той теплоты, которая в других семьях делает мать и дочь самыми близкими людьми. Узнав о случившемся, жена могла бы примчаться с внуком на руках в Москву, накричать, нашуметь, а пользы никакой не было бы. Моя жена жила и продолжала жить по принципу: то, что позволено другим девушкам, Лене нельзя. Надо сказать, что в свое время жена заставила меня поволноваться. Я до сих пор иногда размышлял: изменила она мне в тот год или только дала понять, что может изменить. Никаких прямых доказательств ее неверности у меня не было — одни улики, а их при желании всегда можно найти. Сам я изменял жене, никак не мог понять, как она узнавала про это; я каялся и просил прощения, когда жена, побушевав и наплакавшись, заявляла о разводе. Видимо, обладала она какой-то врожденной интуицией — только этим можно объяснить то, что происходило в нашей квартире после очередного моего увлечения.

Все это было давным-давно. Я тогда и не помышлял о втором ребенке. Я никогда не спрашивал об этом жену, но подозреваю — она решила родить еще раз, чтобы понадежней привязать меня к себе. Если это так, то моя жена просто глупышка: я никогда бы не бросил ее, мы жили, в общем и целом, в согласии, даже, можно сказать, душа в душу. Жена, видимо, раньше меня поняла: главное не переспать, а чувствовать, с кем тебе лучше, спокойней, уверенней. А увлечения — они и есть увлечения: кое-что остается в памяти, а в душе пустота.

5

…Было начало июня, но лето почти не ощущалось: каждый день шли нудные дожди, листва на деревьях никак не могла расправиться, в углублениях свинцово темнели лужи; по ночам на молодую, еще не окрепшую траву ложилась изморозь, и утром, когда мы топали в кустики, трава поскрипывала под нашими ногами в тяжелых бутсах с накрученными до колен обмотками, словно жаловалась на что-то; над речкой, вдоль берега которой расположился наш штрафбат, весь день висел туман, редевший лишь к полудню; вечером, когда туман снова начинал сгущаться, пожилые солдаты принимались гадать — переменится погода или останется прежней. От дождей речка вспухла, затопила пойму, вода поднялась вровень с крутым берегом, где в наспех вырытых землянках перед отбоем и во время короткого послеобеденного отдыха мы, простуженно кашляя, думали о том, что предстоит нам, что будет, днем раньше, днем позже, но обязательно будет. Никто из нас не хотел умирать, и я, блуждая взглядом по лицам людей, ставших по воле судьбы моими однополчанами, постоянно спрашивал себя, что уготовлено мне. О подвиге я не мечтал, о смерти старался не думать, а получить ранение, желательно самое пустяковое, хотел.

Так думал не только я. В наших разговорах то я дело мелькали слова: до первой крови. И хотя проливать свою кровь было страшно, мы внутренне приготовились к этому.

Мы были с погонами, в пилотках с вырезанными из жести звездочками, командиры называли нас красноармейцами — слова «солдат» и «боец» только входили в обиход. Несмотря на внешнюю схожесть с обычными красноармейцами, мы все же были не такими, как они. Мы были штрафниками, преступниками, хотя у меня не поворачивался язык назвать преступником Славку Панюхина и еще нескольких человек, совершивших по легкомыслию то же, что и он. Панюхин попал под суд за прогул. Разболелась голова, и он не вышел на работу. В амбулаторию не обратился — понадеялся на авось и небось. В результате — нарсуд, приговор: четыре месяца тюрьмы. На суде Панюхин, как и я, попросился на фронт. Был он тоже москвичом и работал на шарикоподшипниковом заводе, только на 1-м ГПЗ, расположенном в том районе Москвы, где мне никогда не приходилось бывать. «Москва — большая деревня», — часто и с удовольствием повторял Панюхин и добавлял, что очень любит свой переулок.

Я родился и жил в Замоскворечье. Какой-то особенной привязанности к своей улице я в те годы не испытывал. Тоска, грусть, светлые воспоминания — все это пришло позже, когда я переселился в другой район Москвы.

Кроме меня и Панюхина в штрафбате было много москвичей — уголовники, пацаны, вроде меня и Панюхина, военнослужащие, попавшие под трибунал за драки, длинный язычок, невозвращение в установленное время в свою часть после краткосрочного отпуска или увольнения — это тоже считалось дезертирством. Уголовники держались вместе, были они чем-то похожи на Макинтоша. Его я видел один раз в тюрьме, на прогулке. Мы, подследственные, ходили по кругу — цепочка в одну сторону, цепочка в другую — в квадратном дворике. Справа, слева, позади и впереди нас возвышались каменные стены с металлическими щитами на окнах — намордниками: так называли эти щиты подследственные. Над нашими головами синело небо. И больше ничего, кроме неба и каменных стен с намордниками, не было видно. Я и Макинтош оказались в разных цепочках. Когда мы поравнялись, он процедил, замедлив шаг и демонстративно задев меня плечом: «Скоро хана тебе». Я хотел огрызнуться, но окрик охранника развел нас в разные стороны. Продолжая ходить по кругу, я ловил на себе взгляды Макинтоша, слышал, когда сближался с ним, его угрозы, произнесенные свистящим шепотом. Я делал вид, что мне наплевать, а в душе трусил.