Настоящее напряженное

Дункан Дэйв

Большая Игра продолжается! Тот, кто вступил в Игру, уже не сможет выйти из нее по своей воле. Ставка в ней – смерть самой Смерти, а правила – таинственны и предопределены Великим Пророчеством.

«Словом друга завлечен он на погибель, песней друга брошен в легионы смерти… Страшен суд Освободителя; низко падут недостойные слов его. Мягок он и нескор на гнев. Приношения отложит он в сторону, а почести отвергнет. И станет Элиль первым искушением, а принц – вторым, но пробудят его мертвые.»

Неисповедимы пути пророчества, и кто знает, как суждено ему исполниться в НАСТОЯЩЕМ НАПРЯЖЕННОМ.

Часть первая

Проходная пешка

1

Инцидент имел место 16 августа 1917 года на участке фронта южнее Ипра. На следующий же день бригадный генерал Стрингер созвал неофициальную комиссию по расследованию в составе: капитан К.Дж. Пурвис, офицер медслужбы 26-го батальона хайлендеров, и капитан Дж.Дж. О’Брайен, полковой капеллан. Присутствие в ней отца О’Брайена означало – слухи о чуде уже начали хождение среди солдат.

Об аресте любого подозреваемого в шпионаже немедленно докладывалось в штаб дивизии, откуда передавалось соответственно в корпус и армию и – рано или поздно – в Генеральный штаб. Однако в данном случае сомнительно, чтобы о ней узнал кто-то выше дивизионного уровня. В опубликованных приказах и официальных документах не содержится даже упоминания об этом странном случае. Если не считать нескольких загадочных строчек в дневниках и письмах того времени, единственные документальные свидетельства сохранились лишь в семейных архивах Стрингера.

Четверо непосредственных свидетелей допрашивались порознь. Все четверо являлись рядовыми роты «Си» Королевских бирмингемских стрелков, официально выведенной из боя шестнадцатого. Всем четверым было около девятнадцати, все из Мидленда. Вынос раненых с поля боя, чем занимались эти четверо, был почти так же опасен, как и сами боевые действия. Это была их четвертая ходка за день, и они все время находились под огнем противника. Несомненно, все они были истощены физически. Поэтому, давая оценку их показаниям, поневоле приходилось учитывать их психическое и эмоциональное состояние.

Из четырех показаний является наиболее детальным и представляется наиболее убедительным рассказ Чизхольма. Он был старше остальных на несколько месяцев, он учился на печатника, и он проучился на два года дольше остальных – рядовые У.Дж. Кларк, П.Т. Уайт и Дж. Госс бросили школу в четырнадцать.

Учитывая крайнюю усталость свидетелей, те нечеловеческие условия, в которых им приходилось выполнять свои обязанности, их показания замечательным образом совпадают. Они расходятся лишь в нескольких незначительных деталях, однако – как особо отметила в своем докладе комиссия – совершенно идентичные свидетельства сами по себе были бы уже подозрительными.

2

Двое сидели в саду и говорили об аде. Один из них там побывал.

Стоял субботний вечер сентября семнадцатого года. Солнечный уголок поместья Стаффлз – классической загородной усадьбы XVII столетия – служил сейчас госпиталем для вернувшихся с Великой Войны.

Двое сидели бок о бок на верхней ступеньке невысокого крыльца, ведущего к застекленным дверям. Ряд коек за дверьми не позволял ни войти с крыльца, ни выйти на него изнутри, так что говорившим никто не мешал. Во всем госпитале, наверное, не было лучшего места, чтобы уединиться. Это место открыл младший из них. Ему всегда везло. Он никогда не был ни жадиной, ни эгоистом, и все же даже в младших классах лучшая кровать в спальне всегда оказывалась его. Вытащи бумажку из шляпы – и на ней почти наверняка окажется его имя.

Ступеньки вели к плохо выложенной замшелой каменной балюстраде. За ней парк спускался к березовой роще. Газоны изрядно нуждались в стрижке, розовые кусты были запущены, а на клумбах росло больше травы, чем цветов. Далекие холмы были покрыты аккуратным геометрическим узором плантаций хмеля, напоминавшим огромный зеленый ковер. В воздухе витала осень, хотя листва пока еще не пожелтела.

Время от времени за лесом стучал колесами поезд, оставлявший за собой дымный след. Когда он проходил, тишина нарушалась только далеким слабым, но непрерывным рокотом – это били орудия за Ла-Маншем. Во Фландрии опять началось черт-те что. Об этом знали все в Стаффлз. Об этом знали все в Южной Англии.

Часть вторая

Белые – ход конем

3

Стоило сестре повернуться спиной, как Смедли тут же выплюнул снотворную таблетку. Когда свет погасили, он аккуратно спрятал ее под подушку. Позже она еще пригодится. Он перевернулся на спину и приготовился ждать.

Правая рука болела. Пальцы плотно сжаты, ногти впились в ладонь. Все это осталось где-то в Бельгии, и все же он отчетливо ощущал, что они делают… временами боль была просто отчаянная. Наверное, это только часть тех «удовольствий», которые испытываешь, лишаясь рассудка.

Стаффлз проектировали не под больницу. В палате с ним лежали еще двое, и в ней едва хватало места, чтобы пройти между койками. Справа от него ворочался Реттрей, слева вздыхал и что-то бормотал Вилкинсон, легкие которого были разрушены газом. Очень скоро оба захрапели – эти чертовы таблетки валили с ног не хуже двенадцатидюймовых гаубиц.

Свет из коридора просачивался в палату. Больничные шумы стихли. Время от времени слегка дребезжали стекла – это за лесом проходил поезд. Из Лондона в Дувр или из Дувра в Лондон… какая разница. Сейчас везде одинаково. Канонада за проливом все не стихала.

Ему отчаянно хотелось затянуться, но перед сном сиделки отобрали все до единой сигареты. В случае пожара Стаффлз оказался бы одним огромным погребальным костром.

4

В эти каникулы Фэллоу напоминал морг. Через неделю начнут возвращаться ученики, и начнется новый учебный год. А пока в школе оставались только полдюжины учителей и три-четыре жены. До войны ученики, родители которых находились за границей, проживали в школе круглый год. Теперь же проблемы со штатами – как преподавательскими, так и с прислугой – вынудили совет попечителей отказаться от этой практики – на неопределенное время. В это «неопределенное время» Англию могла захлестнуть революция, и только отдаленное будущее покажет, какие из этих мер действительно были временными.

Рано утром во вторник Дэвид Джонс отправился на велосипеде в Вассел, где сел на местный поезд до Грейфрайерз. Поезда ходили на этой линии из рук вон плохо, но местные автобусы были еще хуже – собственно, в Англии 1917 года они были почти так же редки, как, к примеру, дронты. Подождав на конечной станции минут двадцать, он еще раз вверил свою бессмертную душу теперь уже Западной железнодорожной компании и направился на восток, в сторону Лондона. Поезд был битком набит людьми, половину из которых составляли военные. Он решил уже, что придется простоять всю дорогу в коридоре, но молодой пехотинец встал и уступил место пожилому джентльмену, за что тот был ему весьма благодарен. А если учесть, что Джонс направлялся исполнить свой долг по отношению именно к военным, эта любезность казалась почти иронией судьбы.

Через два часа он был уже на Пэддингтоне. Оттуда он добрался на метро до Кэннон-стрит и вынырнул на поверхность в серое сырое утро, провонявшее углем и бензином. Неторопливо, не обращая внимания на толпы спешащих куда-то людей, он пересек Лондонский мост и наконец оказался около больницы Гая.

Оставшуюся часть утра он провел в беседе с Уильямом Дерби, еще одним старым выпускником Фэллоу – ну, собственно, не таким уж и старым. Вряд ли ему было больше двадцати пяти. Он ослеп и был весь переломан при Сомме, но его душевное состояние казалось еще более душераздирающим. С теми, кого достаточно просто подбодрить, в общем-то легче. Подобно Джулиану Смедли, большинство из них были счастливы уже самой возможности вырваться из боев и относились к своим увечьям почти с благодарностью. Со временем они вернутся к реальности.

К началу ленча Джонс покончил со своими делами. Он не любил Лондон. До войны он бывал здесь только проездом. Слишком уж он был большой, суетный и грязный. Война добавила городу какого-то лихорадочного, нездорового блеска, что не улучшило мнения Джонса о нем. Его новое занятие – добровольное посещение раненых – уже несколько раз за последние два месяца приводило его сюда. Первое, чему он здесь научился на собственном горьком опыте, – это привозить ленч с собой, так что он съел свои сандвичи, присев на сырую скамейку на набережной Виктории. Десять лет назад все кэбы в Лондоне приводились в движение лошадьми. Теперь поблизости не было видно ни одной лошади. Город сменил свой запах, но бензиновую вонь вряд ли можно считать приятным новшеством.

5

Среда принесла Смедли несчастье. И не одно, а целых три.

Что бы ни творилось на войне, это не особенно сказалось на работе Королевской почты, которая исправно доставляла корреспонденцию. Первые две беды пришли с утренней почтой. Мисс Алиса Прескотт по адресу в Челси «не значилась». Проживает ли Джонатан Олдкастл, эсквайр, в Дубах, Друидз-Клоуз, Кент, почтовая служба не сообщила, поскольку вообще не знала такого адреса.

Одной рукой, помогая себе ногой, Смедли изорвал оба письма на мелкие клочки, а потом расплакался.

Третье несчастье оказалась еще страшнее. Ему было приказано собирать вещи.

Он просил. Он умолял. Он рычал. Чертовы слезы как назло не шли – как раз тогда, когда были бы кстати. Одна мысль о Чичестере приводила в отчаяние. Это все равно что похоронить себя заживо. После смерти матери дом превратился в гробницу. Слуг сейчас днем с огнем не сыщешь – значит, он останется наедине с отцом. Хуже того, в следующую субботу ему исполнится двадцать один год, так что все его тетки, дядья и кузены соберутся поздравить вернувшегося с войны героя. Он будет дергаться и реветь в три ручья, и они все с ума сойдут, глядя на это.

6

Спроси у Смедли раньше, сможет ли он просидеть в этом тесном кабинете целых полчаса, – он бы ответил, что верит в это не больше, чем в то, что его батарея способна обстреливать из Фландрии Берлин. Тем не менее он не двинулся с места. Стены не обрушились на него. Приступы больше не повторялись, хотя прошел почти час, прежде чем его снова потревожили.

Ему было чем занять голову. Он просто должен был придумать способ, как вытащить Экзетера из Стаффлз. Немного подумав, он решил, что это возможно. Хорошо, ну а что потом?

Он подумал про Чичестер, и его чуть не стошнило. Ну, вообще-то пустой дом без любопытных слуг мог бы стать неплохим убежищем, но куда деться от орды сердобольных теток? Еще неизвестно, как к этому отнесется отец. Он обвинял Экзетера-старшего в ньягатской резне и утверждал, что это вышло из-за того, что тот сам сделался туземцем. Он поверил в то, что младший Экзетер убил Боджли. Нет, Чичестер придется вычеркнуть.

Еще оставался Фэллоу. До начала семестра – десять дней. Джинджер что-нибудь придумает.

Значит, решено. Теперь ему надо каким-то образом передать эту информацию Экзетеру, когда того приведут, причем прямо перед носом у Стрингера, – вторая ночная экспедиция в западное крыло была бы слишком явным искушением судьбы. Чистый лист бумаги он нашел на полке. Писать левой рукой было уже сложнее. Только не начинай словами «Дорогой Экзетер!»

7

Роулинсон говорил: «Все дело в измерениях. Мы живем в трехмерном мире. Можете ли вы представить себе двухмерный мир?» Разумеется, я ответил ему, что с математикой у меня всегда было неважно. Тогда он взял колоду карт…

Правда, все это было не совсем так. Карты лежали на другом столе в дальнем конце веранды, и Роулинсон сам за ними не пошел. Он позвал Морковку, и Морковка пришел и принес ему карты. Вот как поступали Тайки в Олимпе. Но как объяснить, что такое Олимп, этим двоим – хирургу, хитрому, как свернувшийся в кресле персидский кот, и чуть ли не мурлычущему от самодовольства… и бедолаге Смедли, кожа на лице которого так натянута, что того и гляди лопнет. Старине Смедли – с адским огнем в глазах и чуть заметным нервным тиком, каждые несколько секунд искажающим ему рот, пока он слушает, как выживший из ума старина Экзетер сам себя обрекает на пожизненное заключение в психушку.

– Он вытащил короля и валета. Он назвал их парой двухмерных людей – с высотой и шириной, но без толщины. Он сложил их лицом к лицу и спросил меня, могут ли они видеть друг друга? Я ответил, что нет.

«Правильно, – сказал он. – Они не могут, поскольку расположены не в одной плоскости. Они отделены друг от друга крошечной, но толщиной, а в их мире толщина отсутствует».

Эдвард вспомнил, как торжествующе улыбался Роулинсон. Профессор был худощавым мужчиной с волосами песочного цвета и педантичными манерами оксфордского мэтра, но на вид ему трудно было дать больше двадцати лет. Его английский имел странный оттенок – несколько архаичный. Он много знал, и ум его отличался живостью, но при этом было в нем что-то такое, что заставляло думать: «Не от мира сего». Если вам требовалось детальное объяснение с графиками и диаграммами – не было человека более подходящего. Во всем остальном он годился только вести спортивные программы.