Сломанный клинок

Дюбуа Айрис

В романе Айрис Дюбуа «Сломанный клинок», написанном в лучших традициях А. Дюма и М. Дрюона, действие происходит в начале Столетней войны, во времена острейших междоусобных столкновений. Но прекрасной Аэлис, единственной дочери барона де Пекиньи, нет дела до того, кому достанется корона Франции, она понятия не имеет о планах отца выгодно выдать ее замуж. Девушку волнует лишь судьба ее тайного возлюбленного Робера, которого она знает с раннего детства. Чтобы добиться руки ясноглазой Аэлис, Робер готов покорить весь мир, мечтает заслужить золотые рыцарские шпоры. Они клянутся друг другу в вечной любви и верности. Но суждено ли юным влюбленным обрести счастье в круговороте жестоких событий, рыцарских поединков и кровавых битв?

Книга первая

НАВАРРСКАЯ ИНТРИГА

Глава 1

После июльской жары снаружи, темные коридоры Лувра казались еще холоднее. Эхо шагов не умолкало под сводами, шедший позади стражник так топал, так позвякивал железом на каждом шагу, что мессиру Гийому казалось — за ним ведут коня. Да здесь и попахивало конюшней. Зато от сутаны монсеньора веяло восточными благовониями, фиолетовый шелк шуршал и струился, его преосвященство Ле Кок был щеголем. Чем пахнет от почтенного купеческого старшины и его спутников, членов магистрата, барон не улавливал, да и не стремился уловить. Простолюдин, надо полагать, соответственно и благоухает… даже если и разбогател попущением Божьим.

Гийом подавил вздох и неприязненно покосился на Марселя — тот шел не спеша, с хмурым лицом, упрямо выставив короткую черную бородку. Шел спокойно, как мог бы расхаживать по своим складам. Впрочем, не так уж он уверен в себе, если попросил, чтобы при свидании с дофином присутствовали епископ Лаонский и он сам, барон Пикиньи (ни тот ни другой приглашены не были — вызов касался лишь Марселя и нескольких эшевенов).

[1]

Этьену, очевидно, захотелось лишний раз напомнить Карлу о единстве сословий, их сплоченности и единодушии. Как будто дофин не осведомлен об истинном положении вещей! Разумнее было бы не идти, но взыграла гордость — не хватало еще, чтобы эти торгаши заподозрили его в боязни бросить вызов престолонаследнику. Хотя чего тут бояться? Карл Валуа еще даже не объявлен регентом, пока он лишь дофин и герцог Нормандский. Всего-навсего! А представитель такого рода, как Пикиньи, мог явиться без приглашения и к самому королю.

Ибо род был древний, знатный, могущественный. Хотя теперь переживал упадок. В последнем поколении генеалогическое древо Пикиньи дало четыре мужских побега, из коих два явно не обещали украсить историю королевства Франции. Младший, Пьер, унаследовал небольшой феод в Аквитании

[2]

и таким образом оказался ленником

[3]

Плантагенетов; при дворе Черного принца так обангличанился, что имя свое переиначил в «Питер» и уже не стеснялся уснащать родную речь варварской саксонской божбой. Второй брат, Тибо, напротив, англичан не любил, так же как терпеть не мог и соотечественников. Прозванный Вепрем, он вел в своих нормандских владениях жизнь настолько дикую и беспутную, что соседи боялись его как чумы.

Гийом, третий брат, вырос книгочеем, подобно самому старшему. Но в отличие от Жана Гийом обзавелся еще и склонностью к политике, мнил себя большим ее знатоком. Жан, занимающий высокий, хотя и не на виду, пост в коронной администрации, общения с братьями избегал, встречаясь же изредка с Гийомом, кислым тоном выражал сдержанное удивление, каким образом тот выкрутился после очередной измены.

Глава 2

Выражая барону Пикиньи свое неудовольствие по поводу затянувшегося пребывания в Париже, дофин посоветовал ему заняться домашними делами, почему-то упустив случай напомнить о служебных обязанностях губернатора Артуа. Скорее всего, это означало, что дофин просто не принимает всерьез его губернаторских полномочий и уже подыскал ему замену. Мысль об этом не огорчила Гийома. Пост не был столь почетным, а уж прибыльным — и того менее. Артуа, разумеется, край богатый, и иной губернатор мог бы за короткий срок озолотиться за счет работящих северян, но мессир Гийом не был таким уж лихим мздоимцем. Да и времена, когда вилланов и горожан можно было беззаботно стричь, как фландрских овец, — увы! — миновали; уполномоченные Генеральных штатов проверяли отчетность любого должностного лица так рьяно и придирчиво, прослеживая по счетам каждый лиар,

[11]

что прежние контролеры королевской казны казались в сравнении с ними сущими младенцами.

Поэтому губернаторство не приносило Пикиньи ничего, кроме лишних забот, и перспектива свалить с плеч эту обузу была скорее приятной. Но пока он еще считался губернатором, нужно было хотя бы заглянуть в канцелярии, ознакомиться с общим положением дел и заодно пугануть клерков — эта братия, стоит оставить ее без присмотра, наглеет и превращается в сущую банду…

Поэтому на другой же день после аудиенции у дофина оба столпа наваррской партии покинули Париж. Робера Ле Кока выпроводили в Лаон с почетным эскортом, точнее сказать — просто под стражей, дабы зловредный прелат не вздумал снова удрать от места своего апостольского служения. Мессир Гийом выехал менее торжественно, в сопровождении лишь своей охраны, и двигался не спеша, с ночевками в Ножане, Бретейе и Амьене; к вечеру четвертого дня пути благополучно прибыли в Аррас.

Здесь он провел неделю. Клерков пуганул, насколько это отродье Сатаны вообще можно пугать, что само по себе сомнительно, ибо известно, что от долгого общения с перьями и пергаменом человеческая душа усыхает до размеров чернильного орешка и воздействовать на нее обычными способами чрезвычайно трудно. Беседуя же со своими актуариями,

Люди его тоже томились в скучном провинциальном Аррасе — после Парижа здесь было не разгуляться. Губернатору принесли жалобу, что двое его арбалетчиков, а именно Пьер Пузан и Жакен Рваная Морда, учинили некое буйство в непотребном доме, после чего орали на всю рыночную площадь, что скоро-де они вызволят из темницы Карла Наварру, — уж он-то наведет порядок в королевстве, он-то разберется, кто добрый француз, а кто прихвостень злых годонов.

Глава 3

Среди ночи мессира разбудил петушиный вопль — он вскочил с бьющимся сердцем, кощунственно помянул вслух врага рода человеческого и так же громко поинтересовался, каким образом окаянная птица смогла устроиться прямо под окном опочивальни. Первым порывом было позвать кого-то немедля — сказать сенешалю,

[18]

чтобы завтра же птичий двор был очищен от петухов. Всех до единого, разрази их гром!

Смелое решение успокоило Гийома, он снова лег, натянул на ухо легкое меховое одеяло, но петух опять заорал — на этот раз не так пугающе.

— Ори, ори, — хмыкнул барон, — скоро ты умолкнешь надолго…

Впрочем, ему уже пришло в голову, что дело с петухами надо бы обдумать получше, крайняя мера может оказаться убыточной. Без цыплят тоже не обойтись. За всеми этими соображениями сон ушел окончательно — забрезжил рассвет, от окна потянуло утренней свежестью, а мессир Гийом все еще разглядывал потолочную балку, взвешивая и перебирая в уме события последних дней.

Собственно, взвешивать было поздно. Монсеньор Ле Кок, этот викарий Сатаны, добился-таки своего — менялу пришлось пригласить, и приглашение было принято. Но с каким видом — раны Христовы! — будто принц крови оказывает внимание захудалому вальвасору…

[19]

Глава 4

К вечеру того же дня Аэлис в сопровождении Симона де Берна отправилась в деревню. Она не спеша ехала рядом со своим провожатым, покачиваясь в седле и рассеянно поглядывая по сторонам. Обсаженная старыми вязами дорога пылила, было жарко, и Аэлис лениво обмахивалась сорванной по пути веткой.

— Скажите, друг Симон, — спросила она небрежным тоном, — случалось вам видеть банкира?

— Про этих пауков вам лучше расскажет Филипп, он чаще с ними якшается. Но мне тоже случалось, когда ездили получать выкуп за годона.

— И вы его видели?

— Еще бы, вместе брали! Здоровый был годон, едва скрутили.

Глава 5

Робер быстро освоился со своим новым положением. Встретили его хорошо, хотя баварские наемники попытались было возроптать — лишний стражник из местных был им как кость в горле, но Симон быстро привел их к повиновению. Своя же солдатня обрадовалась возможности свалить на новенького часть обязанностей, например выставить вместо себя на караул ночью или под проливным дождем. А что касается горничных Аэлис, то те наперебой расхваливали перед госпожой нового стражника. Особенно радовалась молоденькая Катрин, тихая светловолосая девушка, давно уже тайно влюбленная в Робера. В замок она попала года три назад, а раньше жила в деревне и часто помогала отцу Морелю в сборе полезных трав и уходе за больными. Робер шутя называл ее сестричкой и не замечал нежного к себе отношения.

Катрин, впрочем, помалкивала, зато другие не скрывали своих чувств — ни перед Робером, ни друг перед дружкой. Однажды, когда девушки сидели за шитьем под присмотром Аэлис, ее камеристка Жаклин опять завела разговор о новом стражнике:

— Ох, госпожа, до чего же вы это хорошо придумали! Вот увидите, из него такой оруженосец получится… — она восхищенно зажмурилась, — всех еще за пояс заткнет! А до чего на нем все ладно сидит, и лицо у него какое-то особенное, не то чтобы красивое, но такое — глаз не оторвешь! Правда ведь, подружки? — добавила она, обращаясь к остальным.

— Только смотрите, чтобы никаких заигрываний! — строго сказала Аэлис. — Лучше бы не родиться на свет той из вас, кто осмелится строить глазки Роберу или бесстыдно вертеть перед ним задом.

— Иной раз ведь и не удержишься, — хихикнула привыкшая к безнаказанности Жаклин.

Книга вторая

ДОБРЫЙ ГОРОД ПАРИЖ

Глава 13

Над Мобюиссоном стояло в эту осень высокое прозрачное небо, и окружающие замок леса с каждым днем все ярче разгорались красками, предчувствуя зиму и спеша покрасоваться напоследок. Пламенели клены, березы стояли словно осыпанные золотым дождем, и ржавчина уже тронула темную листву дубов.

К северной стороне замка лес подступал вплотную — густой, тенистый, с заросшими орешником сырыми овражками. Дофин Карл любил эти места, хотя никакими особенными красотами они не отличались, — в долине Луары есть куда более живописные. Здесь прошли лучшие годы его детства, и здесь же он впервые увидел Жанну Бурбон, ставшую потом его женой — по любви, что большая редкость в королевских домах. Не случайно именно в Мобюиссон отправил он ее разрешиться от бремени их первым ребенком, а вскоре приехал и сам — хоть ненадолго забыть о мятежных городах, пустой казне, ненадежном перемирии с англичанами — обо всем том, что именовалось Французским королевством и за что он теперь отвечал перед Богом, собственной совестью и своими подданными.

И он действительно не думал сейчас о делах, отстранился от всего, запретил беспокоить себя сообщениями из Парижа. На время перестав быть некоронованным правителем Франции, Карл чувствовал себя — впервые за много месяцев — просто счастливым молодым отцом. Даже то, что вместо желанного наследника родилась дочь, не огорчило его. Бог захочет — родится и наследник.

С Жанной было хорошо, но иногда надо побыть и одному. Дофин пристрастился к прогулкам в своей любимой части леса: брат с собой лишь одного из шамбелланов, умеющего оставаться незаметным, и часами бродил по едва приметным тропкам. Сегодня погода была не для прогулок — ночью прошел дождь, к утру сильно похолодало, задул северный ветер. В лесу ветра не ощущалось, и Карл, кутаясь в подбитый беличьим мехом плащ, с удовольствием вдыхал прохладный сырой воздух, пахнущий грибами и прелыми листьями. Шамбеллан Робер де Лорри неслышно следовал в десяти шагах, всегда готовый мягко, но настойчиво попросить вернуться, если дофин слишком удалялся от замка. Хотя лес и охранялся, предосторожность была разумной: в округе бродило много разного рода лихих людей. Поэтому, когда речь шла о безопасности, шамбеллан бывал непреклонен, и дофину приходилось подчиняться. Вот и сегодня дело кончилось тем же.

Дофин вздохнул, снова подумав о странной природе власти, столь притягательной для человека, ее лишенного, и дающей так мало радостей тому, кто ею обладает. Сам он воспринимал власть не как дар судьбы, но как бремя, тяжесть которого ощущал постоянно. И от этого бремени ему не уйти: из четырех братьев он один сможет носить корону. Судьба, надо признать, не ошиблась, сделав его престолонаследником; в самом деле, кто мог бы сейчас занять его место? Младший, храбрец Филипп, пошел в деда, короля Иоанна Богемского, столь же отважный и столь же малого разумения. Дед, уже будучи слепым старцем, погиб под Креси, за компанию прихватив с собой двоих оруженосцев, — те должны были направлять его коня в битве, и их же он сам сгоряча и зарубил; а внук, пятнадцати лет от роду, дрался под Пуатье не хуже опытного рыцаря и был ранен рядом с их отцом, королем Иоанном. Славное деяние, кто же спорит, но таким героям не место на троне, в мирное время от них одни неприятности.

Глава 14

Постоялый двор «У веселого петуха» помещался в узком зловонном переулке позади Гревской площади, а дом напротив был блудилище, и непотребные девки — меретрикулы, как по-ученому именовал их школяр, деливший с Робером каморку и место в кровати, — приставали к прохожим в любой час дня или ночи, если только не было поблизости городской стражи.

Робер жил в Париже уже вторую неделю и все не мог привыкнуть — ходил по улицам в растерянности, ужасался толчее, грязи и отсутствию неба над головой. Небо-то, конечно, было, но его можно увидеть лишь на площадях, а в улицах оно едва проглядывало между крышами домов, близко придвинутыми одна к другой. Дома стояли тесно, были невиданно высоки — в три, а то и четыре этажа, и каждый этаж выдвигался к середине улицы хоть на полтуаза больше, чем нижний, — дом нависал над мостовой подобно опрокинутой лестнице. В некоторых переулках из окошка верхнего этажа можно было рукой дотянуться до противоположного.

Попал он сюда не сразу: на второй день после побега из Моранвиля, где-то под Ножаном, его прихватили рутьеры. Первого, попытавшегося стащить его с коня крюком, он убил — прыгнул на него прямо с седла и голыми руками раздавил горло. Лишь мгновением позже, решив для верности докончить дело ножом, он нащупал пустые ножны и вспомнил, что клинок, сломанный, остался там — на башне. Его тут же схватили, навалившись сзади, и потащили к вожаку, громко обсуждая, как с ним поквитаться за беднягу Жолио — сжечь ли, привязав к сухому дереву, или разрубить пополам, подвесив за ноги, как свиную тушу. Вожак разрешил их спор, сказав, что Жолио сам виноват, если спасовал перед безоружным парнем, а парень — боец что надо. «Принесите его сумку», — сказал он. Сумку принесли, распотрошили, но в ней не нашлось ничего интересного, кроме футляра с пергаменом. «Так ты что, гонец? Чей?» — спросил с опаской вожак, но Робер огрызнулся, что ничей он не гонец, а в футляре его отпускная грамота. Грамоту вытащили, развернули и долго читали по складам — в банде нашлось двое беглых клириков, умевших худо-бедно разобрать написанное. Оба подтвердили, что это и впрямь отпускная грамота. «Выходит, ты виллан, — захохотал вожак, — а мы — плешь святого Дионисия! — приняли тебя за дворянина! Сам виноват, парень, другой раз остережешься разъезжать на таком коне, да еще и заседланном по-рыцарски! Дурак, раз уж тебе пофартило угнать такого красавца, надо было сразу его продать. Вместе с седлом и сбруей за него дадут сотню ливров». Другой сказал, что больше, — один чепрак стоит не меньше пятнадцати. Добыча показалась рутьерам такой богатой, что они на радостях даже не обыскали Робера; улучив минуту, он вытащил из пояса и сунул под камень у дороги три золотых, полученных от Симона. Коня, как водится, забрал себе капитан шайки. Не переставая восхищаться ловкостью, с какой Робер отправил на тот свет растяпу Жолио, он предложил ему занять место покойного, с правом на половину двадцатой доли добычи. Робер, долго не раздумывая, согласился. Ночью, когда рутьеры спали, наведался к камню, достал свое золото и снова запрятал в пояс. Теперь он был полноправным членом банды и мог ничего не опасаться.

Жизнь бриганда, правда, оказалась вовсе не такой веселой, как он когда-то себе представлял. Вскоре пошли осенние дожди, ночевки под открытым небом делались все менее приятными, а главное — ему не нравилось грабить. Если бы грабили только богатых купцов, да при этом еще не убивали, было бы ничего; но эта сволочь — его новые товарищи — не гнушалась ничем, они могли утащить последнего ягненка из полуразвалившейся овчарни виллана, да и его самого пришибить, если пытался защищать свое жалкое добро. Кончилось тем, что однажды ночью Робер убил караульщика, приставленного к коновязи, и ускакал на своем Глориане. С конем и тремя золотыми в поясе он и появился в Париже. Один золотой пришлось отдать сразу — за место в конюшне и овес, который стоил здесь дороже хлеба.

Как жить дальше, он не представлял себе совершенно. Бригандаж больше не привлекал, можно поступить в солдаты, но, судя по всему, там было бы то же самое. А чем еще мог заняться в городе парень, который умел только делать крестьянскую работу да еще драться на всех видах оружия? Помнится, Гийом Каль советовал податься к какому-то купцу на улице Сен-Дени, да и Симон про него же говорил, но работать у купца казалось Роберу последним делом. Отмеривать ячмень да чечевицу, таскать тюки из подвалов — для этого, что ли, научили его владеть мечом?..

Глава 15

Дофин вернулся в Париж в середине ноября, получив известие о побеге Карла Наваррского из Арлё. Как он и предвидел, парижане с ликованием встретили эту новость, тем более опасно было оставлять столицу без присмотра.

Но и его присутствие мало что могло уже изменить. Многие видели в Наваррце законного — и куда более достойного короны — соперника дому Валуа, который до сих пор не принес Франции ничего, кроме бед и позора; союз с Наваррой, таким образом, придавал действиям Этьена Марселя некое подобие правомерности: теперь он не просто боролся за власть над столицей, но как бы поддерживал законного претендента на трон.

Мятежный старшина уже не скрывал своих намерений. Для сторонников городской партии придумали особый отличительный знак — красно-синюю шапку с гербом Парижа и надписью: «На доброе дело». Все способные носить оружие были вооружены, и каждый квартал имел своего выборного, подчинявшегося непосредственно ратуше. Спешно создавалось ополчение: Этьен Марсель готовился к решающей схватке.

В свою очередь действовал и Наваррец. Обретя свободу, он задержался в Амьене, усердно завоевывая симпатии горожан, и настолько преуспел, что молва о его «простоте и любезности» мигом долетела до Парижа. Неудивительно, что появление Злого у стен столицы стало чуть ли не праздником. Вечером 29 ноября он с многочисленной свитой прибыл в аббатство Святого Германа на Лугах; наутро огромная толпа заполнила примыкающий к аббатству «Луг клириков» — излюбленное студентами и горожанами место сборищ и увеселений. Собравшиеся долго выкликали «своего короля», и наконец он появился на выступе монастырской стены — смиренный, одетый в черное, без оружия и украшений. Со слезой в голосе начал говорить, избрав темой стих десятого псалма: «Господь праведен, любит правду; лицо Его видит праведника». Подразумевая под этим праведником самого себя, Карл искусно защищался от возводимых на него обвинений в измене и так горячо уверял в своих добрых чувствах, что ему поверили даже не склонные к наивности парижане.

Долго ждать результатов не пришлось. Первого декабря представители парижской ратуши отправились в Ситэ и от имени верных городов просили дофина возвратить свою милость королю Наварры. Дофин был вынужден уступить. Состоялась встреча, кузены дружески обнялись на глазах у ликующих горожан. А затем начался торг: Карл Наваррский требовал у Карла Французского земель и замков в возмещение обид, учиненных ему тестем.

Глава 16

День начинался безрадостно, и самым тоскливым бывал первый миг, самый первый, когда пробуждение отгоняло сон, сразу стирая его из памяти, и надо было открыть глаза, увидеть все то новое — и уже бесконечно постылое, ненужное, — что ее теперь окружало.

Открывать глаза приходилось каждое утро — не будешь ведь лежать зажмурившись до самой мессы. А не явиться в капеллу нельзя, хотя теперь Аэлис присутствовала там как бы наполовину — совсем не так, как прежде. Когда-то она, хотя и не была очень набожной по натуре, любила слушать мессу, особенно в деревенской церквушке у отца Мореля.

Проснуться и лежать затаившись, не раскрывая глаз, позволяя еще какое-то время потешить себя несбыточной надеждой: вот сейчас выгляну из-под одеяла и увижу, что ничего этого нет — ни затканного золотыми флорентийскими лилиями синего полога над кроватью, ни цветущих яркими красками гобеленов справа и слева от камина, ни — еще ярче — сарацинского ковра во весь пол. Чтобы ничего этого не было, а было бы все прежнее, привычное и простое: небольшой тканый коврик аррасской работы в простенке между камином и глубоким оконным проемом, а по бокам и выше — просто побеленная известью кирпичная кладка. Кирпич там был выложен особенно искусно, побелку освежали ежегодно перед праздником Святого Духа, и стена с ковриком выглядела очень нарядно. На коврике же был представлен сир Ролан, тщетно пытающийся оповестить императора о битве с неверными в Ронсевальской теснине. Изображение было Красивым и трогательным (как раз это место «Песни» нередко заставляло ее заливаться слезами), хотя кое-кто посмеивался и над несоразмерно большим рогом в руках Ролана, и над тем, что сам паладин получился каким-то коротконогим — такой ногой и до стремени не достанешь, как его ни подкорачивай.

Вспомнив это сейчас, Аэлис привычно подавила в себе желание плакать. Она давно свыклась с тем, что помнить о Робере нельзя, но легко сказать: забудь, а если все равно помнится, вспоминается по любому поводу, даже вот при взгляде на эту драгоценную флорентийскую таписерию, наглухо закрывшую простенок, где раньше трубил коротконогий Ролан… И еще, дескать, голова у него несоразмерно велика! Да что из того, помилуй бог, каким бы он ни был — пусть коротконогий и большеголовый, пусть хоть кривой, — все равно это он, знакомый с детства, свой, добрый француз, и родом откуда-нибудь отсюда неподалеку, — не чета этим греческим и римским язычникам, которыми она теперь вынуждена услаждать взор каждое утро!

Конечно, Франсуа, когда их привезли, первым делом спросил, нравятся ли они ей, и она сказала, что да, еще бы, такая красивая ткань, ей и не приходилось видеть ничего столь роскошного. Сказала из вежливости, просто чтобы не огорчить (она-то знала, что выбирал их он сам)? Да нет, вовсе нет, тогда они ей и в самом деле понравились. Тогда ей нравилось все. А какой радостью было проснуться и ощутить его рядом. Действительно, почему «из вежливости»? Тогда все было иначе, все доставляло радость — и прежде всего его внимание, проявлялось ли оно в ласках или подарках. Именно поэтому она им радовалась — как знакам его внимания. Наверное, была даже счастлива… Была — или думала, что была? Не все ли равно…

Глава 17

Один из последних дней января выдался свободным, и Робер решил навестить своего приятеля Оливье, иллюминатора,

[65]

живущего на Университетской стороне возле Малого замка. Было солнечно, в морозном воздухе далеко разносились манящие запахи от выставленных прямо на улицу печурок кондитеров, из дверей лавок пахло кожами, пряностями. Миновав Большой мост с его вечной сутолокой, звоном молотков, шумом толпы и криками торговцев, выхваляющих свои товары, пройдя мимо королевского дворца, Робер оказался на площади перед собором и вдруг решил зайти. В соборе Богоматери он бывал редко, мессу обычно слушал в церкви Святой Оппортюны вместе с семейством Жиля, но сегодня словно что-то потянуло его.

Внутри было холодно и пусто, пылали в полутьме витражи, толстые низкие колонны волшебно распускались в головокружительной высоте нефа невесомо переплетенными стрельчатыми арками. Молящихся было совсем мало, лишь в одном из боковых приделов шла служба, курился ладанный дым, слышалось негромкое бормотание по-латыни. Робер дошел до трансепта,

[66]

многоцветно освещенного косыми лучами солнца через огромную розетку над южным порталом; у статуи Парижской Богоматери, раскинув по плитам широкий плащ, стоял на коленях человек с низко опущенной головой. Робер был уже совсем рядом, когда тот встал и пошел к выходу. Это был Франсуа Донати.

Он прошел мимо, не глянув на Робера. Не узнал или просто не обратил внимания. Но Робер за эти короткие мгновения очень хорошо разглядел соперника, злодея, разрушившего его счастье; и первым чувством была мстительная радость, потому что он увидел глубоко несчастного человека.

Полгода назад там, в Моранвиле, Донати был жизнерадостным, всегда белозубо улыбающимся, уверенным в себе красавцем. А теперь лицо его было словно опалено изнутри. Горестно сжатые губы, запавшие глаза, мучительный излом бровей — все говорило о том, что этот человек страдает. Обернувшись, Робер взглядом проводил его до выхода, потом прошел к алтарю и опустился на колени, прижавшись лбом к решетке.

Наверное, он не имел права оставаться здесь с этой своей мстительной радостью в сердце, потому что сам понимал, сколько в ней зла; но разве мало зла причинили ему они — и она, и он, пронесший сейчас мимо него свое тайное страдание? Пусть страдает теперь, поделом, не ему их жалеть… И все же он жалел, жалел, ничего не мог с собой поделать — жалел и ее, давно жалел, с тех пор как услышал рассказ Гийома Каля, и себя, и даже его. Он вдруг почувствовал, что плачет, и не мог удержать слез, до боли вдавливая лоб в острые ледяные завитки кованого железа, а слезы жгли глаза и горячо текли по щекам — он плакал и об их с Аэлис детстве, и о своем одиночестве, и о ее неродившемся младенце, и об отце этого младенца, ни в чем, в сущности, не виноватом — разве что в том, что встретил ее и полюбил? А мог ли не полюбить? Аэлис больше виновата, она ведь обещалась другому, но и ее можно понять. А он не захотел, проклял ее тогда, пожелал беды и ей, и ему, вот проклятие и исполнилось, Господи, грешен. Ты ведь завещал прощать…