У подножия Мтацминды

Ивнев Рюрик

Рюрик Ивнев, один из старейших русских советских писателей, делится в этой книге воспоминаниями о совместной работе с А. В. Луначарским в первые годы после победы Октябрьской революции, рассказывает о встречах с А. М. Горьким, А. А. Блоком, В. В. Маяковским, В. Э. Мейерхольдом, с С. А. Есениным, близким другом которого был долгие годы.

В книгу включены новеллы, написанные автором в разное время, и повесть «У подножия Мтацминды», в основе которой лежит автобиографический материал.

Мемуары

Вместе с Луначарским

Для меня это не только страницы мемуаров, не просто повествование о бурных событиях, разгоревшихся в 1917 году на берегах воспетой Пушкиным Невы, а годы юности, часть моей жизни.

В знаменитом в ту пору цирке «Модерн» 

[1]

я познакомился с крупными деятелями Октября А. В. Луначарским и А. М. Коллонтай. Если хрупкая и изящная Александра Михайловна поражала аудиторию своим голосом, звучавшим как набат, доходившим до самых отдаленных скамеек так называемой галерки, то А. В. Луначарский восхищал необыкновенной простотой изложения мыслей. Он был прирожденным оратором–пропагандистом, так ясно и просто излагал политику партии, что она становилась не только понятна, но и близка и дорога сердцу слушателей.

После одного из выступлений Луначарского в цирке «Модерн» я подошел к нему, хоть не был знаком, и пожал ему руку. Он улыбнулся и спросил, кто я и чем занимаюсь. Я назвал свою фамилию.

— Вы печатались в «Звезде»?

Две встречи с Горьким

С Горьким я познакомился в конце 1915 или в начале 1916 года. Я видел его много раз. Встречал на литературных вечерах, в театрах. Имя писателя уже давно было окружено ореолом славы. Все читали его замечательные рассказы, многие были под впечатлением нашумевшей пьесы «На дне». Да и необычная биография Горького делала свое дело.

И вот на вечере в честь Маяковского, который состоялся на квартире художницы Любавиной, хозяйка дома решила представить меня Горькому. С трепетом подошел я к высокому и уже тогда немного сутулившемуся Алексею Максимовичу. Горький посмотрел на меня глазами, в которых светилась какая–то особенная ласковость, относившаяся не столько к тому, с кем он говорил, сколько ко всему окружавшему.

— Так это вы проповедуете самосожжение? Я растерялся и не знал, что ответить.

— А с самой сектой самосожженцев вы знакомы? Я ответил, что знаком… приблизительно. Набравшись смелости, сказал:

— Я в этой секте не состою.

Александр Блок на берегах Невы

На одну невидимую нить были нанизаны, как бусины, и это венецианское окно снимаемой мною комнаты, и ветки берез с едва раскрывшимися почками, и книга Александра Блока «Нечаянная радость», и колеблемая ветерком желтая занавеска, похожая на мантию самого солнца, которое взошло в это майское утро 1909 года только для того, чтобы взглянуть, как юный студент теряет голову не от любви, а от стихов.

Но если я потерял голову от стихов Александра Блока, то и неожиданно сделал находку — ответ на мучивший меня вопрос, почему мои стихи не печатают. Ответ был равносилен падению с Эйфелевой башни. Хотя я видел ее только в раннем детстве, но хорошо представлял, что это значит. «Нечаянная радость» Блока, казалось, убедила меня в том, что, еще не родившись, я уже умер как поэт. Забегая вперед, скажу, что через два с половиной года Александр Блок если не воскресил меня, то, во всяком случае, не подписал смертного приговора, вынесенного тогда его стихами. Он же протянул мне рецепт для воскресения.

В чем же была тайна обаяния стихов Александра Блока? Никто из нас, всей тогдашней молодежи, любящей поэзию, не мог этого объяснить обыкновенными словами. Мы становились в тупик, когда кто–нибудь из «трезвомыслящих» говорил нам, что «куплеты Блока» ничто перед такими, к примеру, стихами Батюшкова:

Нам эти стихи очень нравились, но «Незнакомка» Блока, лишенная торжественности Батюшкова и полная неведомой еще нам таинственной силы, больше волновала, больше кружила голову.

Воспоминания о Маяковском

В 1913 году тихая, патриархальная Москва была взволнована приездом находившегося в зените славы поэта Константина Бальмонта. В «Обществе свободной эстетики» готовилось торжественное чествование.

И вот на этот вечер, ставший как бы выставкой самых известных писателей и художников Москвы, явились два никому не ведомых студента, не знакомые друг с другом. Один из них был студент Училища живописи, ваяния и зодчества Владимир Маяковский, другой — автор этих воспоминаний, студент Московского университета.

Явились они на вечер с противоположными целями. Маяковский — чтобы произнести гневную речь против юбиляра, которого он считал отжившим и устаревшим, и против всех, кто собрался его чествовать, то есть против всей аудитории. Я, завороженный поэзией Бальмонта, пришел выразить поэту свое восхищение в стихах, напоминавших оду. Маяковский явился в сопровождении нескольких своих молодых единомышленников.

Из глубины зала время от времени слышались их иронические возгласы, особенно резкие, когда их выкрикивал сам Маяковский. Я с трепетом прочел свою оду и передал ее дрожащими руками Бальмонту. В этот момент Маяковский громко захохотал.

После чествования Маяковский произнес свою гневную речь, разумеется, с места, а не с трибуны. Он сам «дал себе слово» и, надо отдать ему справедливость, говорил ярко и страстно.

О Сергее Есенине

Самыми правдивыми мемуарами считают «Исповедь» Жан–Жака Руссо. Но я никогда не забуду, что сказал однажды Вячеслав Иванов:

«Руссо думал, что он дал предельно правдивую исповедь, но она получилась у него самой лживой, так как он исказил в ней до неузнаваемости свой собственный образ, исказил сознательно, полагая, что смакование своих недостатков есть наивысшая правдивость.

А самое большое достоинство мемуаров — это то, когда автор дает правдивый образ человека, а не одни правдивые факты».

Вячеслав Иванов сказал мне это, когда я был еще молодым человеком, когда у меня не было знания жизни, и лишь теперь, на склоне лет, я понял, насколько он был прав.

Если автору мемуаров удалось дать правдивый образ того, о ком он пишет, — значит, он честно выполнил свой долг перед историей.

Новеллы разных лет

Сторож Аким

Во время прогулок по городу я так был занят своими Мыслями, что мне некогда было думать о молчаливо шагавшем со мною Акиме.

Для меня он был как бы дополнением меня самого, я в ту пору даже не представлял, что самим собой можно интересоваться, когда вокруг столько нового и необычного.

Зимой меня очень забавлял хруст снега. Я был настолько поглощен этим хрустом, что пытался даже вступать с ним в единоборство лишь для того, чтобы померяться своими силами. Мне хотелось перехитрить его и сделать так, чтобы он не хрустел.

Единственный способ добиться успеха — подпрыгивать на ходу. Но из этого ничего не выходило, так как снег, хотя и с некоторым опозданием, все же хрустел, и мне даже казалось, что еще яростнее.

Аким молча наблюдал за мной. Я продолжал свои опыты.

Глобус

Вероятно, таких глобусов было великое множество в городах всего мира в конце девятнадцатого века, но в нашем маленьком Карсе он был единственным. Каким образом его заполучила скромная учительница Конюхова, долгое время обсуждалось на всех благотворительных и семейных вечерах, так как такого глобуса, кажется, не было и в самом Тифлисе. Так, по крайней мере, уверял карский артист Сергеев, часто туда ездивший.

Но вскоре все поняли, где была зарыта собака. Этот глобус оказался для скромной учительницы конем, который вывез ее из пешек в дамки. Конюхова открыла вскоре «пансион для приходящих», в котором начали учиться мальчики и девочки. Злые языки уверяли, что без глобуса она не осмелилась бы открыть пансион.

Теперь уже никого не интересовало, каким путем она раздобыла этот «глобус с прицепом», как его назвал Сергеев. Под прицепом он подразумевал металлическую дугу, на которой помещался крошечный подсвечник для елочкой свечи, долженствовавший изображать солнце.

Теперь всех интересовало другое: как поведет свое дело эта учительница, ставшая в глазах города теперь уже не скромной, а дерзкой.

Однако все параграфы законов и уставов были соблюдены, утверждены попечителем кавказского учебного округа, и болтовня никак не могла заменить палок, которые кидают в колеса, когда хотят досадить ездоку.

Малиновый карандаш

Мне было восемь лет. Я жил тогда в Тифлисе, на Грибоедовской улице, у бабушки по отцовской линии, и ходил по утрам в пансион Тизенгаузен, находившийся недалеко от нас. Анна Львовна преподавала математику, Мария Львовна — русский язык и географию. К счастью, других предметов у нас пока не было. Марию Львовну мы считали доброй, Анну Львовну — строгой.

И вот эта строгая Анна Львовна имела обыкновение исправлять наши ошибки в тетрадях не обычным красным или синим, а каким–то необыкновенным, впервые мной виденным, малиновым карандашом. Этот цвет так меня заворожил, что один раз я нарочно сделал много ошибок. Анна Львовна очень рассердилась и упрекнула меня в лени и небрежности.

Тут бы мне и сказать ей, что я сделал нарочно много ошибок, чтобы вдоволь налюбоваться пленившим меня малиновым цветом. Но я, конечно, этого не сделал, а пролепетал что–то невразумительное насчет головной боли. На этом дело не кончилось. Теперь меня охватило более разумное желание — достать такой же карандаш. Но таких карандашей я не нашел, как ни искал. Были карандаши всех цветов, но малинового не было. Тогда я написал маме в Карс и приложил образчик необходимого цвета. Мне казалось тогда, что у начальницы гимназии даже такого захолустного городка, как Карс, обязательно должны быть карандаши всех цветов, в том числе и малинового.

Но мама мне ответила, что если такого карандаша нет в Тифлисе, то тем паче его нет в Карсе. Тогда меня осенила дерзкая мысль спросить единственную владелицу малинового карандаша Анну Львовну, но пока я ломал голову над тем, как это осуществить без риска, чтобы Анна Львовна, а за ней и все ученики не подняли меня на смех, наступили рождественские каникулы и приехала мама. Конечно, она смеялась и называла мои выдумки фанаберией. Это слово ей пришлось долго мне объяснять, так как я требовал таких скрупулезно точных объяснений, которых она не могла мне дать. Кончилось тем, что я так надоел ей моими приставаниями, что мама взяла извозчика, и мы объехали все писчебумажные магазины. Но извозчик не помог. Малинового карандаша нигде не было.

— Не ехать же за карандашом в Петербург! — рассердилась мама, когда я снова начал приставать к ней.

Тарановский

Он существовал, и это уже интересно. Разумеется, интересно только для Глеба, ибо Тарановский ничем не прославился. Для потомства он просто исчез, вернее, его вовсе не было и в помине. Он приобщился к миллиардам людей, имена которых время с равнодушной закономерностью стирает начисто, как мел с грифельной доски. Его внуки и правнуки, может быть, разбросаны по России, Польше или даже по всему миру, но это тоже никого не интересует.

Но тем не менее Тарановский существовал. Впервые он появился на Маршалковской улице, когда Глебу было пять лет. Эту Маршалковскую улицу Глеб запомнил на всю жизнь, так как после того, как он заблудился в Саксонском саду, убежав от няни, его заставляли каждый день повторять точный адрес дома на тот случай, если с ним повторится та же история.

Из разговоров домашних Глеб узнал, что офицер Тарановский — жених тети Оли, но еще до этого ему было известно, что умная и красивая тетя Оля за короткое время успела отказать нескольким женихам, считавшимся, по выражению старой няни Пелагеи, «солидными». Тетушка предсказывала, что Тарановского ждет та же участь. И она не ошиблась. Бабушка осуждала привередливость тети Оли, тем более что это, по ее мнению, мешало замужеству тети Ксени, которая была на год младше тёти Оли.

Тетушки шептались, что тетю Олю ждет участь «старой девы». Они не ошиблись и в этом. Тарановский перестал ходить на Маршалковскую улицу. Но при чем здесь Глеб? Мало ли гостей перебывало у дедушки, больше военных, так как дедушка командовал бригадой.

Тарановский иногда приносил забавные игрушки и раза два погладил Глеба по стриженой голове. Но ему далеко было до капитана «Гала Петер», подарившего Глебу однажды огромную связку воздушных шаров. Их было так много, что некоторые из них Глеб нарочно прокалывал булавкой, чтобы они лопались на его глазах. Это доставляло ему большее удовольствие, чем следить, как они стукаются о потолок.

Игра в прятки

Бабушка любила играть со мной в прятки. Разумеется, мы не бегали и не прятались друг от друга. Прятки были иного рода, я бы назвал их словесными. Дело в том, что бабушку начинало беспокоить поведение моего старшего брата Коли. Ему было пятнадцать лет, мне двенадцать. Бабушка пыталась найти во мне союзника, но она была умна и тактична, поэтому прекрасно понимала, что это задача не из легких, Однако, одержимая мыслью оградить Колю от дурного влияния товарищей, которые представлялись ей гораздо более испорченными, чем были на самом деле, не боялась никаких трудностей. Мне же не улыбалось вмешиваться в дела старшего брата. Во–первых, я боялся потерять партнера. Я любил играть с ним, воюя с бумажными солдатиками, а во–вторых, я понимал, что в случае настоящего столкновения я потерплю неминуемое поражение.

Когда бабушка хотела выведать у меня что–либо о Коле, она начинала разговор издали, сначала о совершенно посторонних вещах, а потом, как бы невзначай, задавала интересовавший ее вопрос. Я это понял сразу и в свою очередь, когда мне что–либо хотелось выведать от бабушки, применял ее же метод. Так что в этом отношении я был неплохим учеником.

Как–то раз она с повышенным интересом начала расспрашивать о моих книгах и играх, которые ее меньше всего могли интересовать. Я насторожился. Потом она начала хвалить меня, что я никогда не скучаю дома и всегда нахожу себе занятия — читаю или играю.

— Вот если бы Коля был таким!

— Не могут же все быть одинаковыми, — ответил я кротко.