Два убийства, совершенный Войцехом Трепой, разделены тридцатью годами, но их причина коренится в законах довоенной деревни: «Доля многих поколений готовила его к преступлениям». В молодости Трепа убил жениха сестры, который не получив в приданное клочка земли, бросил беременную женщину. Опасение быть разоблаченным толкнуло Трепу спустя годы на второе убийство.
Эти преступления становятся предметом раздумий прокурора Анджея табора, от лица которого ведется повествование.
I
Снова что-то потянуло меня к этой стопке бумаг – протоколам следствия и показаниям свидетелей. Я обратился к ней, хоть и без особой нужды, ибо дело Войцеха Трепы знал хорошо, до мельчайших подробностей, и понимал, что эта стопка бумаг, столько раз уже мной перечитанных, ничего нового мне не скажет. Все-таки я протянул руку и подвинул ее поближе. И вот опять передо мной чистый машинописный текст, несколько недель назад снятый с новой, электрической пишущей машинки, которую мы получили недавно, когда канцелярии прокуратур начали оснащать удобным современным оборудованием. Вместе с машинкой появился новый телефон и три пружинящих стула, сделанных из металлических трубок. На таком стуле я сижу сейчас и читаю уже известные мне первые фразы протокола следствия и свидетельских показаний по делу Войцеха Трепы, 1906 года рождения, сына Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, – читаю еще раз то, что уже знаю на память, в чем нисколько не сомневаюсь и что для меня, прокурора, не может иметь большого значения. Впрочем, теперь все факты, относящиеся к делу Войцеха Трепы, подтвердились, и оно не представляет сложности. Да и сам Войцех Трепа уже ничего не путает и ничего не отрицает. Пожалуй, между судьями и обвиняемым возникло взаимопонимание и согласие, то согласие особого рода, какое может возникнуть только между судьей и обвиняемым. Осталось выслушать показания нескольких свидетелей, речь защитника и речь прокурора, последнее слово обвиняемого и – приговор. Разве только обвиняемый еще что-нибудь выкинет, но, кажется, он уже больше ничего не выкинет. Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, как будто успокоился. В первые дни процесса он вскакивал с места, часто начинал говорить, когда его не спрашивали, прерывал судью, и тому приходилось призывать его к порядку, и только после строгого замечания снова усаживался на широкой удобной скамье подсудимых между двумя милиционерами. Но теперь он успокоился, так как все выяснилось и убийства он не отрицает, – все было именно так, как показало судебное разбирательство.
Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, признал себя виновным во всем, что предъявлялось в обвинительном акте, и ему, пожалуй, стало легче, поэтому и держится он спокойно; лишь иногда откинет со лба темные, уже с проседью, поредевшие волосы или проведет рукой по худощавому застывшему лицу. И только. Сидит спокойно на широкой скамье подсудимых и смотрит.
Протоколы следствия кончаются страницей, на которой четким шрифтом новой электрической машинки напечатано, как и где его арестовали. Само собой разумеется, речь идет о втором, последнем аресте, который привел его на скамью подсудимых, а не о том, давнишнем, первом, о котором тоже упоминается в протоколе, когда обвиняемый за недостатком улик отделался предварительным заключением. Я знал, что после протокола этого второго ареста открою страницу с показаниями болтливого старика свидетеля, который во время допроса совсем некстати углубился в историю семьи Войцеха Трепы и вспомнил его деда Матеуша. Этот экскурс старика свидетеля не мог иметь большого значения в деле Войцеха Трепы, сына Юзефа и Катажины, и потому должен рассматриваться судьей и прокурором как нежелательный отголосок прошлого, ибо факты подтвердились и юридическая сторона дела ясна. История деда обвиняемого занимала две странички Машинописи и начиналась со слов: «Я хорошо знал семью Войцеха Трепы, хорошо знал его деда Матеуша, который уехал в Америку, когда Войцеха еще не было на свете». А потом шло пространное описание того, что произошло с этим дедом, как он вернулся из Америки и как обменял доллары, привезенные оттуда, на австрийские деньги и положил их в банк, чтобы набежали кое-какие проценты, пока он присмотрит землю. Деньги в банке пропали из-за девальвации, а того, что деду Матеушу выплатили, могло хватить на теленка или, самое большее, на телку.
В этих показаниях болтливого свидетеля содержалось еще немало и других сведений о старом Матеуше, но мне было достаточно упоминания о деньгах, заработанных им в Америке. Казалось, кто-то написал о марках моего деда Яна, который тоже положил в банк все, что скопил, работая по строительной части в Саксонии. Я быстро подсчитал, что мой дед умер двадцатью двумя годами позже, чем дед обвиняемого, подсчитал, хотя мне это было ни к чему. А потом прикинул, что сам я моложе обвиняемого Войцеха на двадцать три года. Вот как получилось, что я произвел эти «обмеры времени» и нашел в нем место для деда обвиняемого и для моего деда, а также для себя, прокурора, и для обвиняемого Войцеха. Так получилось, что, сидя за дубовым прокурорским столом, я взял на себя труд, хотя как прокурор мог не делать этого, разместить во времени двух дедов и двух внуков. Когда умер мой дед, я был ребенком, а когда он потерял в банке свои марки, меня еще на свете не было, и я не мог ничего знать и ничего не узнал бы, если бы позднее, уже став подростком, не услыхал об этом от своего отца. Однажды отец подробно рассказал мне, как дед отдал эти марки, заработанные в Германии, в банк. Если бы он не отдал этих денег в банк, то мог бы купить превосходный клочок земли на угоре – на склоне холма, где ни дождь, ни засуха и никакая другая напасть не погубят посева. Он мог бы купить и владеть не двумя, а четырьмя моргами. И у него было бы четыре морга, не отправься он в тот памятный день в город и не отдай деньги банковскому служащему. Но он отдал, а ведь мог не отдавать и сразу купить эту полоску земли. Если бы он по необходимости отдал деньги в банк, ему было бы легче, но его не неволили. Страшнее всего было именно то, что его никто не принуждал, что он располагал свободой выбора. Десять лет он пролежал на спине под старыми железнодорожными вагонами, потому что ремонтировал подвижной состав. Никто не хотел за это браться, а он брался, потому что поле на угоре никогда не подмокало и не пересыхало. Он мог стать хозяином этого поля, но не стал и уже не будет им. Лучше бы вовсе не существовало этой возможности, но вся беда заключалась в том, что она была, и от этого помутилось у моего деда в голове. То, что в банке он сунул руку в карман, вытащил деньги и отдал их в кассу, – а мог не отдавать, – было хуже всего, из-за этого он и лишился разума. Дед смеялся и везде искал свои деньги: в бороздах на поле, на чердаке, взбирался на стропила в риге и шарил в соломе на крыше, ему казалось, что он их там спрятал. Он ускользал из дома во время грозы и ждал, когда сверкнет молния, чтобы при вспышке ее увидеть то место, где спрятаны деньги. Его больной мозг отказывался примириться с тем фактом, что он сам отдал деньги в банк и они там пропали. И у него родилась мысль, будто можно найти деньги, те самые деньги, на которые он хотел купить поле на угоре, мысль о том, что можно вернуть то время, когда он еще не отдавал этих денег в банк и мог купить на них два морга. Он кротко улыбался и говорил: «Ну, вот я и вспомнил, куда их спрятал». И тогда, счастливый, он бежал на своих тощих, скрипучих, как сухие сучья, ногах в дровяник или на конюшню, вытаскивал там мох из щелей или, согнувшись, искал под кормушкой; не найдя ничего, кроме пыльной паутины, он становился задумчивым до следующего приступа счастливого озарения.
Пожалуй, можно сказать, что болезнь подарила ему на склоне лет много счастливых минут, полных веры и надежды. Последние свои месяцы, а может, только недели или даже дни – отец не сказал мне об этом определенно – дед проводил на пригорке за гумном, откуда открывался широкий вид на поля. Сидел он на этом пригорке, окликал людей и, показывая рукой на бескрайнюю равнину, говорил: «Поглядите-ка вон туда, далеко-далеко». Когда люди спрашивали, что же он там увидел, дед только повторял: «Посмотрите туда, вон туда, далеко-далеко». Умер он внезапно, на этом пригорке: смерть была легкая, ведь он, наверно, даже не знал, что умирает, а может, знал…
II
Все, что было в материалах следствия о первом преступлении Войцеха Трепы, исходило от самого обвиняемого, он один знал, как все произошло, – свидетелей убийства не было.
Стоя перед судом навытяжку, он охотно и даже своодушевлением рассказывал все. И когда он вот так стоял, было видно, что он высок ростом и слегка сутуловат. К самому факту преступления он приближался в своих показаниях медленно, останавливаясь на всевозможных подробностях. Порой на какой-нибудь мелочи он задерживался с таким увлечением, что могло показаться, будто никакого убийства вообще не было и идет не судебный процесс, а вечер воспоминаний о прошлых временах. И только замечания судьи: «Это не относится к делу» или: «Об этом вас не спрашивают, обвиняемый», – заставляли Войпеха Трепу возвращаться к мотивам преступления. Говоря о совершенном убийстве спокойно, так, словно это было лишь выполнение долга, он то и дело возвращался к годам детства и ранней юности, к тогдашнему Войцеху Трепе, который еще не убивал и даже не думал, что станет убийцей; или, по крайней мере, к тому Войцеху, каким был до того погожего дня 23 июня 1930 года, когда совершил убийство и выполнил, как он дал понять в показаниях, свой долг.
Войцех Трепа родился 15 мая 1906 года, а первое убийство совершил 23 июня 1930 года. Мне тогда не было и года, ибо я родился в августе двадцать девятого. Обвиняемый был вторым сыном в семье Юзефа и Катажины Трепов. Потом у них родилась дочь, которой дали имя Ядвига. После крестин дочери Юзеф Трепа, отец нынешнего обвиняемого Войцеха, а тогдашнего трехлетнего Войтуся, или Войтека, вышел из дому и тропинкой через сад направился к хлеву, чтобы подбросить охапку свекольной ботвы большой рыжей корове. И когда он задавал корм и, казалось, ничто не мешало ему в этом привычном, бездумном выполнении ежедневной череды хозяйственных дел, одно из которых состояло в том, чтобы подбрасывать скотине свекольную ботву, его единственная большая рыжая корова повернула голову, и он увидел в ее глазах едва уловимую тоску, повергшую его в ужас. В деревне начался падеж скота, и тоскливо поникшая голова коровы напомнила ему об этом. Не надо многого, достаточно такой едва заметной тени грусти в глазах коровы, чтобы крестьянин, хозяин всего двух с половиной моргов земли, почувствовал, что он-то жив и на свете живет ради того, чтобы поминутно протаптывать тропинку в саду, и заглядывать в хлев, и смотреть на тяжелую, опущенную голову коровы, и гадать, падет она или нет; не сдохнет, не околеет, а именно – падет, потому что о коровах в таких случаях говорится «падет» или «пала»; когда же говорят «падет», «пала», а не «сдохнет», «сдохла», то говорят, как надо, ибо этим словом воздают должное милостивице-корове.
И Юзеф Трепа, отец Войтека, нынешнего убийцы, а также отец еще одного мальчонки, постарше Войтека, четырехлетнего Сташека, нынешнего Станислава Трепы, живущего в деревне близ западной границы, и отец только что родившейся Ядвиги, ныне фабричной работницы, живущей с внебрачной дочерью, несколько дней кряду бегал взад-вперед по этой узенькой тропинке в саду. В хлеву сгущалась тяжелая, почти осязаемая тоска, а в доме младенец сучил ножками и улыбался бессмысленной и потому жестокой улыбкой.
Так появление на свет Ядвиги было отмечено событием, которое означало гораздо больше, чем просто рождение ребенка: гибелью коровы Юзефа Трепы. И в деревне будут помнить этот день не потому, что у Юзефа Трепы родилась дочь, а потому, что пала его рыжая корова. Долго крестьяне будут вести счет дням и определять время по тем датам, когда пала чья-то корова или случился пожар. Но корова еще не пала, хотя голова ее низко опущена и задние ноги дрожат. Передние пока твердо упираются в землю, а задние дрожат, словно струны, которые рванула чья-то сильная рука. Если бы задние так же твердо упирались в землю, была бы надежда, но они дрожат – и надежды нет. Надежды нет, и корова падет. Дни в ту пору стояли погожие; но это не имеет значения, когда нет надежды. И все-таки, если выйдешь из хлева, где вот-вот должна пасть твоя единственная корова, то почувствуешь, как спину пригревает солнце, ибо нервы твои станут тогда особенно чувствительны к малейшему прикосновению; и может случиться, ты улыбнешься при мысли, что тебе так мало надо, и, вероятно, даже станешь подтрунивать над собой.